В его кабинете было много редких и ценных вещей: над сделанным из раскрашенного дерева и одетым в бархатную юбочку каталунским Христом, который извивался, пронзенный копьем, висели картины Пикассо, изображавшие скрипки, сложные, хитрые и злые. Рядом с большим идолом из Полинезии, нагло выпятившим свой детородный орган, можно было заметить смиреннейшие лики новгородских икон. Здесь были этрусские вазы, мексиканская скульптура из лавы, тыквенные банджо негров, готические витражи, ларцы, в которые флорентийцы клали свадебные подарки, резные гребни лапландцев, гравюры Пиранези, японские карликовые деревья, натюрморты Сезанна, метопа[59]
прекрасной сохранности, контррельефы и много других предметов, способных свести с ума директора любого музея. На длинных, во всю стену полках, чинно выстроившись в шеренги, готовились к мыслимым битвам тысячи и тысячи книг от «Кама сутры», до Гийома Аполлинера, от бормотания отцов церкви до восклицательных знаков коммунистических брошюр. Среди этого богатства сидел умный и старый человек, великий писатель Жюль Лебо, кутая ноги в плед и мучительно вспоминая, какие же есть на свете нежные и трогательные слова, которыми можно было бы рассказывать о небывалой любви двух обыкновенных влюбленных?Впрочем, сейчас он не искал этих слов. Отложив длинные, пестрые от бесчисленных пометок листы, он грел свои руки у камина и ждал стука в дверь. Сегодня предстояло редчайшее событие: незнакомый человек был приглашен в таинственный особняк. Объяснялось это тем, что получить от членов академического жюри восемьсот тысяч было много легче, нежели их истратить. Жюлю Лебо надоело покупать идолов, и он ненавидел благотворительность. Он вообще многое ненавидел. Притом он ничего не любил. Может быть, поэтому на черновиках его новой недописанной книги было столько помарок. Несколько лет тому назад, в припадке такой ненависти, он написал свое приветствие революции. Но он не любил и революции. Он считал коммунистов грубоватыми и наивными людьми. Когда он слышал их разговоры о грядущем равенстве, с его желтого, пергаментного лица не сходила усмешка, а в голове рождалась новая книга, которая могла бы составить вторую часть «Злоключений господина Бегемота». Нет, Жюль Лебо не ждал от коммунизма никаких чудес. Но коммунисты ненавидели то, что ненавидел и великий писатель. Поэтому, умей Лебо любить, он, может быть, любил бы коммунистов. Поэтому недавно, почувствовав при чтении газеты особенно острый приступ знакомой ненависти и отвращения, он решил передать полученные деньги тем, которые, во всяком случае, ненавидят и победоносную Францию, и стальной синдикат, и кресла академиков, и сладчайшего Иисуса. Случайно узнав, что к его давнему приятелю, депутату Палаты, заходил какой-то русский коммунист, Жюль Лебо, не сделав никаких пояснений, попросил депутата направить к нему этого человека.
Ровно в назначенный час в кабинет вошел коммунист. Это был Андрей. Он очень изменился. В двадцать пять лет не говорят о человеке, что он вырос. Но Андрей именно вырос и возмужал. Его лицо заострилось, движения стали резче, губы горше, суше глаза. Происходило ли это от того, что «семнадцать, улица Тибумери» для него все еще оставалась только сладким именем, что, находясь уже много недель в Париже, он до сих пор не решился кинуться, как зверь на ловца, в этот сыщицкий штаб? Он пробовал дежурить на улице, но Жанна не показывалась. Он пытался вызывать ее по телефону, но какой-то гнусавый голос в ответ ругался и опускал трубку.
Жюль Лебо ласково принял русского. Задав ему несколько вопросов о предполагаемом характере его деятельности, он вынул из шкафа стопочку тоненьких ассигнаций.
— Вот, мой друг. Здесь ровно восемьсот. Я желаю вам от души успеха. Взамен я попрошу вас об одном: не говорите никому, что вы получили эти деньги от меня. Я не боюсь преследований, но мне не хотелось бы, чтоб и этот мой поступок толковали как позу скучающего эстета.
Андрей поблагодарил. Хорошо — он никому не скажет. А дело теперь пойдет на лад. Он скоро поедет в Тулон.
Жюль Лебо прервал Андрея: его, право, не интересовали эти детали. Он предпочитал побеседовать с Андреем о другом. Начался длинный и сложный диспут. Жюль Лебо, не успевший написать вторую часть «Злоключений господина Бегемота», теперь излагал ее Андрею на словах. Пошлость всегда останется пошлостью. Андрей видит этих белых и черных богов? Они из дерева или из кости. Их было много, очень много. Впрочем, они всегда будут, эти боги! Без них люди все равно не обойдутся. А в таком случае не все ли равно, как именно Андрей зовет своего нового бога.
Андрей слушал внимательно; иногда, поддаваясь едкости фразы, он сам усмехался, но в главном не уступал. Он отвечал путано, грубо и все же по-своему убедительно.
— А свобода? А разность? А несправедливость любви?! — восклицал Жюль Лебо.