Это единственная переводная сцена Пушкина. Что касается до другой, то она требует особенного пояснения. Пушкин, как известно, приписывал и «Скупого», как прежде называлась драма, Ченстону и указал на трагедию «The caveteous Knigth»[190] как на первую мысль своего произведения, но до сих пор все справки наши для отыскания этого источника остались безуспешны. В списке предшественников и современников Шекспира на драматическом поприще, обыкновенно прилагаемом к полным изданиям творений его, в числе 39 имен не находится ни имени Ченстона, ни трагедии, ему приписываемой Пушкиным. В конце XVII столетия после перерыва, произведенного Реформацией, являются опять в Англии трагики шекспировской школы, но между именами Драйдена, Роу, Конгрева, Отвая etc. напрасно стали бы искать имени и трагедии Ченстона. С Адиссона наступает подражание французским классикам, и об этом периоде английской словесности говорить нечего. Точно такое же молчание в отношение Ченстона сохраняют и все диксионеры: «Conversations Lexicon», «Biographie universelle» и проч.[191]. Сам Пушкин в бумагах своих никогда не обозначал драму свою как перевод, между тем как «Пир во время чумы» он постоянно называет по-английски в сокращенном виде: «The Plague». Немаловажно для разъяснения дела и то, что Пушкин сочинял, придумывал название Ченстоновой трагедии, чего, разумеется, не могло бы случиться, если бы трагедия действительно существовала. Так, он написал на заглавном листе после титла «Скупой» и эпиграфа из Державина следующую фразу в скобках: «The cavetous Knight» без имени Ченстона. Не довольствуясь этим, он зачеркнул прилагательное «cavetous», однако ж при печатании драмы в «Современнике» 1836 г. (том первый) прилагательное снова очутилось, но с другим правописанием «The caveteous Knigth». Всего этого, разумеется, не могло бы случиться, если бы нужно было только списать просто заглавие подлинника. Тогда же явилось и имя Ченстона, да и самый «Скупой» сделался уже «Скупой рыцарь». Такого рода проба заглавия указывает на соображение и придумывание источника уже после создания, особенно когда вспомним, что рукопись наша, помеченная числом «23 октября 1830, Болдино», есть последняя перебеленная рукопись, с которой драма уже печаталась в журнале. Причину, понудившую Пушкина отстранить от себя честь первой идеи, должно искать, как мы слышали, в боязни применений и неосновательных толков, что у него часто было поводом к неизъяснимому потворству толпе, которую, с другой стороны, он так много презирал в стихах своих… Мы уже видели несколько примеров подобной суеверной робости в литературных его произведениях. Вот еще новые: «Рославлева» своего, написанного просто из негодования на вялую передачу г-ном Загоскиным происшествия, весьма живого и романического в самом себе, он назвал: «Отрывок из записок одной дамы» и еще прибавил: «С французского» (см. «Современник» 1836 года, том III); к известной, прекрасной своей пьесе «Цыганы» («Над лесистыми брегами»…) сделал также указание «с английского», хотя она принадлежит к поэтическим воспоминаниям из его собственной жизни. Мы имеем одно неизданное стихотворение Пушкина, где объясняется его манера произвольных указаний очень ясно и наивно. Сверху пьесы своей Пушкин написал сперва: «Из Alfred Musset», а потом заменил это другим указанием: «Из VI Пиндемонте», но стихотворение все-таки не имеет ничего общего с обоими выбранными и столь противоположными между собой авторами[192].
«Моцарт и Сальери» явился в альманахе «Северные цветы» на 1832 год, с пометкой «26 октября 1830», однако же без обманчивой ссылки на источник, хотя это была еще первая драматическая сцена Пушкина, с которой знакомилась публика, если исключим «Новую сцену к Фаусту», напечатанную прежде («Московский вестник», 1828 г.). Клочок бумажки, оторванный от частной и совершенно незначительной записки, сохранил несколько слов Пушкина, касающихся до сцены. Любопытно видеть, на каком незначительном основании создан был этот превосходный драматический отрывок:
«В первое представление «Дон-Жуана», — пишет Пушкин, — в то время, когда весь театр безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист: все обратились с изумлением и негодованием, а знаменитый Сальери вышел из залы в бешенстве, снедаемый завистью.
Сальери умер лет 8 тому назад[193]. Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он будто бы в ужасном преступлении, в отравлении великого Моцарта.
Завистник, который мог освистать «Дон-Жуана», мог отравить его творца».