«Я присмотрел в стороне развалины и направился к их снежным проломам по холму из сугробов и щебня. Внутри этого хаоса вело в разные стороны множество грязных следов. Здесь валялись тряпки, замерзшие нечистоты; просветы чередовались с простенками и рухнувшими балками. Свет луны сплетал ямы и тени в один мрачный узор. Забравшись поглубже, я сел на кирпичи и, развязав желтый мешок, вытряхнул на ладонь часть монет, тотчас признав в них золотые пиастры»,
Это местечко, где герой «Фанданго» уединяется, чтобы без помех рассмотреть сокровище, доставшееся ему при странных обстоятельствах, — тоже ведь питерский пейзаж 1921 года. Сейчас Каур, почувствовав за спиной как бы чей-то взгляд, обернется и вскочит, рассыпав монеты, но уже хватая камень, готовый защищать свое нежданное богатство. «Шагах в десяти, среди смешанной и неверной тени, стоял длинный, худой человек, без шапки, с худым улыбающимся лицом. Он нагнул голову и, опустив руки, молча рассматривал меня. Его зубы блестели… Из-за его затылка шла вверх черная прямая черта…»
Мертвец, скалящий зубы среди ночных развалин, сгодился бы для фильма ужасов. Так же, как оборотни-убийцы, что преследуют героя «Крысолова», прикидываясь то прекрасной незнакомкой, то милым потерявшимся крошкой. Конечно, сам по себе механизм воздействия подобных впечатлении известен литературе давным-давно. Почему мы часто испытываем разочарование, читая книги или смотря фильмы, над которыми плакали и смеялись наши деды и бабки? Потому что механизм приема, даже использованного искусно, со временем проступает. Его неодушевленность становится заметна и не слишком изощренному глазу.
С Грином не так. За приемом здесь угадывается глубина переживания бытия, противоборства мировых сил. Писатель ощущал его трагизм настолько остро, что это становилось нестерпимой мукой — кстати, о том написан один из его лучших ранних рассказов «Возвращенный ад». Что «здесь страшно, темно», Грин начал чувствовать смолоду. И хоть никаких эффектов, никаких особых ужасов — ни войны, ни эсеровского подполья, ни руин — нет, к примеру, в маленьком рассказе «Игрушка», где два гимназистика играют в палачей, с грязным сладострастием подготавливая «казнь» котенка, мир, отраженный в этих детских душах, уже глядит мутно и жутко.
Впрочем, говоря о Грине, пожалуй, неправильно слишком долго задерживаться здесь. Ведь его героев тянет вдаль, даже когда они уже там, в чудной гриновской стране. Не зря Дюрок в «Золотой цепи», желая утешить обиженного Санди, находит слова, которые — он знает — всего ближе душе юного искателя приключений:
«— Мы еще поплывем, а?»
«КАК В БУРЮ ПАРУСА ВЯЗАТЬ»
Не ворчи, океан, не пугай,
Нас земля испугала давно.
Грин, кроме прозы, писал стихи. Иногда удачные, иногда слабые. Даже лучшие его стихотворные опыты, по-моему, не достигают той поэтической силы и блеска, какими отличается гриновская проза. Но матросские песенки получались у него славно. И веселая, что звучит в рассказе «Капитан Дюк», где поется про то, «как в бурю паруса вязать», и грустная из «Кораблей в Лиссе». — «Не ворчи, океан…» Последнюю, правда, в каком-то злополучном фильме отредактировали, превратив, как было принято, в хвастливую: «Мы с тобой сговорились давно!» — горланили там бравые моряки океану. Ведь не годилось романтическим молодцам признаваться, что их «земля испугала». И уж тем более не могло там быть таких слов:
— Я вас презираю, — вдруг сказал он, выпуская клуб дыма. — В вас, вероятно, нет тех пропастей и глубин, которые есть во мне. Вы ограниченны… Вы — мелкая человеческая дрянь, а я — человек.
Понятно, что не такие песни певали черноморские матросы, с которыми юноша Грин ходил в свои безотрадные плавания. Но «экипажу задумчивых», набранному капитаном Эскиросом из «Кораблей в Лиссе» для весьма необычного путешествия, это подходит.