«Епископ уехал, в церкви бунт, – вспоминает Войно-Ясенецкий. – Тогда протоиерей Михаил Андреев и я стали во главе правления. Мы развили довольно большую деятельность, объединили всех оставшихся верными священников и церковных старост. Мы устроили съезд оставшихся верными, предупредив об этом ГПУ, прося разрешения и присылки наблюдателя».
В начале июля, когда развернулись эти события, было же ясно, куда клонится церковная политика властей. Поддерживать Тихона в эти дни означало открыто заявить о своем несогласии с теми, кто держал Патриарха в Донском монастыре в качестве подследственного. 23 мая 1923 г. (в ГПУ все было расписано как по нотам) Тихона увезли в Лубянку. Этим актом было окончательно указано на то, что Патриарх – государственный преступник. Недавний суд над главой Католической Церкви в России, кардиналом Циплаком и его каноником, который закончился расстрелом одного и тюремным заключением для другого, не предвещал Патриарху ничего хорошего.
Арест Святейшего обновленцы приняли за свою окончательную победу. «Тихоновские» епархии сдавались по всей Руси без боя. И только в Ташкенте арест Патриарха наткнулся на сопротивление, которого не ожидало ни ГПУ, ни «живоцерковники». В городе, где вчера еще не существовало никакой церковной власти, а деморализованные священники со страхом ожидали приезда обновленского епископа, объявился вдруг местный епископ, сторонник патриарха.
Случилось это так: незадолго до бегства владыки Иннокентия в Ташкент перевели из Ашхабада ссыльного Уфимского владыку Андрея Ухтомского. Личность эта была незаурядная. Ухтомский еще до революции отличался либеральными взглядами, а в 1918 г. выступил с призывом произвести в Православной Церкви радикальные реформы. Благодаря своей левизне Уфимский владыка заслужил в церковной среде презрительное прозвище «большевик». Но в 1922 г. его левый радикализм не имел никакой цены. От епископов требовалась лишь безоговорочная капитуляция перед «живоцерковниками». Ухтомский был слишком порядочен, чтобы признать доносчиков-обновленцев представителями всей верующей России. И – оказался в ссылке. В Ташкенте его крупную, даже величественную фигуру сразу заметили и друзья, и враги. Интеллигент, простой в обращении и твердый в принципах, епископ Андрей даже в изгнании сумел послужить опорой разгоняемой Церкви: незадолго до ссылки, находясь в Москве, он получил от Патриарха право возводить в сан новых епископов. В трудных обстоятельствах живоцерковной атаки право это очень пригодилось.
«Приехав в Ташкент, – пишет Войно-Ясенецкий, – преосвященный Андрей одобрил избрание меня кандидатом во епископа Собором Туркестанского духовенства и тайно постриг меня в монахи… Он говорил, что хотел мне дать имя целителя Пантелеймона, но когда побывал на литургии, совершенной мной, и услышал мою проповедь, то нашел, что мне гораздо более подходит имя апостола, евангелиста, врача и художника Луки»[58]
.В том, что умный епископ Андрей остановил свой взгляд на профессоре-священнике, нет ничего странного: едва ли по всей Средней Азии нашлась тогда фигура более подходящая для открытого ратоборства с «живоцерковниками». Но понимал ли сам отец Валентин (владыка Лука), что означал для него этот выбор?
Приняв обет монашества (это было необходимой ступенью к возведению в сан епископа), 46-летний Войно-Ясенецкий навсегда отрезал себе доступ к земным радостям. Такой удел многим представлялся дикостью, но в конечном счете монашество касалось только его самого. Однако следующий шаг – принятие епископской митры – почти наверняка вел к аресту и ссылке. Отец Лука был одновременно отцом четырех детей. Ему напоминали об этом друзья и сотрудники, и близкие. «Однажды ночью, когда я лежал в своей кровати (она находилась в кабинете отца), – вспоминает средний сын Войно-Ясенецкого Алексей, – пришла Софья Сергеевна. Думая, что я сплю, она стала о слезами в голосе упрашивать отца не идти в монахи ради нас – детей. Но отец остался непреклонным».
Войно-Ясенецкий не сделал никакой попытки объяснить современникам причину своего решения (в «Мемуарах» мы находим только факты, без комментариев). Очевидно сделанный выбор Валентин-Лука считал вполне естественным, более того – единственно возможным при данных обстоятельствах. Между тем, даже с точки зрения канонической церковной нравственности, он мог бы избрать для себя иной (вполне достойный!) метод поведения.