Я и себя подвергла суровой самокритике. Муссокоро Конде пожаловалась, что я отнеслась к ней высокомерно, я обиделась, но в глубине души знала, что в ее словах была доля правды. Я никогда не забуду одну фотографию моей матери, сделанную в Люксембургском саду, ее белозубую улыбку, миндалевидные глаза, глядящие из-под полей серой фетровой шляпки. Что, если я, сама того не желая, сравнивала двух женщин и отдала предпочтение той, которую не переставала тайно оплакивать? Возможно ли, что я оцениваю Муссокоро по критериям другого мира, которые совершенно ей не подходили?
Конде вздохнул с облегчением после отъезда матери и вернулся к прежним привычкам. Некоторое время назад он близко сошелся с двумя алжирцами, киношником и музыкантом. Они жили в жалкой хижине с двумя сестрами-пёльками. Ходили слухи, что на «пропитание» девушки зарабатывают, торгуя телом. Новые приятели Конде желали, чтобы все считали их «артистами», для чего ходили в странных джеллабах цвета индиго и отрастили волосы до плеч. Конде, конечно, не решался носить столь «вызывающую» одежду, зато регулярно напивался в их компании. Секу Каба негодовал, говорил, что почтенный отец семейства не должен водить знакомство с подобными людьми. Я же понимала, что Конде таким образом самоутверждается, доказывает всему свету, что он человек свободный, личность, но был несчастлив в Гвинее.
Как и я.
«Заговор учителей»
В то время с лихорадочной скоростью готовилось общее собрание Национального профсоюза учителей и преподавателей, которое должно было оценить ход реформы образования, из-за недостатка средств топтавшейся на месте. Подготовку основного доклада поручили генеральному секретарю Джибрилу Тамсиру Ньяне (уважаемому историку, тукулеру по этнической принадлежности, автору культовой книги «Сунджата, или Эпос о манди́го», которую я читала и перечитывала). Сейни готовил приложение к докладу, а Нене Кхали писал длинную поэму – нам он сообщил только название: «Мамаду, Бинеша и Революция».
«Это будет бомба! – горячился он. – Все мои критические замечания я вложил в уста двух наивных школьников!»
Как-то вечером, перед ужином, Сейни сел в Камайене за руль небесно-голубой «Шкоды», чтобы привезти мне текст своего доклада. С собой он взял одного из сыновей, Джибрила, дружившего с Дени. Пока дети играли, я листала текст, показавшийся мне сугубо техническим и неопасным. Сейни считал необходимым в корне переработать школьные учебники, в частности включить в программу по истории темы о магрибской и западноевропейской моделях рабовладения и африканских движениях сопротивления колонизации. (Много лет спустя это осуществил Национальный комитет памяти и истории рабства, и все французские школьники теперь изучают этот материал.)
– Динамит! – уверял Сейни.
Два дня спустя, рано утром, по радио сообщили об аресте Джибрила Тамсира Ньяне. Следом за ним взяли многих видных профсоюзных деятелей, в большинстве своем – случайно! – пёльцев по национальности. Карательные меры якобы спровоцировал тот факт, что они хотели закамуфлировать заговор с участием иностранных держав, имеющий целью свержение верховной власти Гвинеи. Смешно? Нет, страшно! Я не сразу забеспокоилась о Сейни и Нене Кхали, но около десяти вечера взяла такси (что было совсем непросто сделать) и поехала в город. Час спустя увечный «Пежо 404» довез меня до места. Ни Ольги, ни Анны в Центре охраны материнства и детства не оказалось, и никто не знал, где они. Я помчалась к ним домой, терзаемая дурным предчувствием, но внутрь не попала – не пустили солдаты, стоявшие в оцеплении! Оставалось одно – вернуться в Камайен. Вторая половина дня прошла в напряженном ожидании, слухи ходили самые тревожные, люди собирались на улицах маленькими группками, но никто ничего не понимал. Конде ворчал: «Разве тебя это касается? Занимайся детьми!»
На следующий день мы узнали из первых информационных бюллетеней, что ученики лицея Донка, где Ниан был любимым и уважаемым директором, устроили забастовку в его поддержку, а еще через день все учебные заведения страны, даже в самых отдаленных районах, проявили солидарность и поступили так же.