За исключением двух-трех сказок, Гофман в 1882 году мне еще не был знаком, да и эти сказки я знал в детском переложении и без того, чтобы слышать что-либо об их авторе. Мое увлечение Гофманом началось приблизительно только с 1885 года. Но я положительно уже почувствовал Гофмана на тогдашних улицах Берлина - и особенно в том мало известном туристам Старом Берлине, что расположен за Курфюрстенбрюкё и что группировался вокруг высокой красной готической церкви Св. Марии. Тогда там было еще немало улиц с низенькими домами, с остроконечными фасадами в два-три окна на улицу, с плохой, ухабистой мостовой. Чувствовалось, что еще недавно то был курьезный и "скурильный" город именно в духе Гофмана. Особенно это чувствовалось на площади, где возвышались две странно вытянутые купольные церкви, - Жандарменмаркт. Ряд старых домов Schlossfreiung подходил к самой реке у бокового фасада дворца. В одном из них помещался рекомендованный нам ресторан и там, изменив чинному табльдоту в "Отель де Ром", мы обедали в беседочке, увитой хмелем, - у самой воды. Как это было мило, как уютно, как по-провинциальному простодушно.
От посещения в те дни берлинских музеев я запомнил немного. Музея императора Фридриха еще не существовало (да и сам несчастный кайзер Фридрих вступил на престол лишь шесть лет спустя). Главным художественным хранилищем служило еще Шинкелевское здание Старого музея, нижний этаж которого был заполнен античными статуями. В Новом музее меня поразили гигантские фрески Вильгельма Каульбаха, украшавшие лестницу. Папа попробовал мне объяснить содержание некоторых из этих "синтетических" картин по Всеобщей Истории, и меня они очень заинтересовали. Разглядывая их, я получил представление о "решительных моментах" летописи человечества.[лдн-книги1]
Берлином завершился праздник моего первого посещения заграницы. Вероятно, родители, утомленные переездами и ночевками в чужой обстановке - были рады вернуться к себе. Но не то чувствовал я, сидя в мчавшемся на восток поезде. Моментами, забившись в угол мягких диванов, я тихо плакал, до того горько я ощущал это водворение в повседневную прозу... Даже очутившись в милой домашней обстановке, имея возможность снова приняться за свои любимые занятия, Я долго еще продолжал томиться, чувствовать, что мое сердце осталось там, где только что мне было так хорошо, где всё меня так занимало. Напротив, Петербург показался мне пыльным и унылым. Один грохот ломовиков и дрожек по корявому булыжнику представлялся мне безобразием и олицетворением возмутительного варварства. Я даже стал брезгать домашней кухней, наша кухарка, наши горничные казались мне неопрятными, не говоря уже о дворнике, вваливавшемся в комнаты в своих смазных сапожищах. А что сказать об их манере изъясняться, столь мало похожей на "тонкость обращения" заграничной прислуги?
Это отношение к "загранице" я сохранил затем на всё время своего отрочества и отчасти своей юности. Не зная еще ничего об учении западников и славянофилов (или руссофилов), я заделался на добрый десяток лет завзятым "западником".
В известном смысле и мой "роман жизни", начавшийся в конце 1885 года (когда мне минуло 15 лет), притекал в "заграничной атмосфере". Пожалуй, и прочность этого романа была в некоторой степени обусловлена тем, что та девочка-подросток, которая на моих глазах и в постоянном со мной общении превратилась в "барышню" и в "даму", была дочерью иностранцев и разделяла со мной то, что я не могу иначе назвать, как фанатическим культом иностранного.
Впрочем, я и теперь не каюсь в этом - ни за себя, ни за нее, мою подругу. Мало того, я убежден, что именно наша "заграничность" сыграла значительную и притом положительную роль не только в нашем личном развитии, но и в образовании того культурного ядра, из которого затем возникло целое художественное направление, известное под именем "Мира искусства". Не спорю, в нашем часто слепом увлечении "заграничным" было много просто ребяческого и нелепого. Еще больше глупости - было в нашем игнорировании многого в русском быту, вовсе того не заслуживающего. Мы просто не умели осознать и оценить то, что составляло самые устои нашего же жизненного счастья. Лишь постепенно однобокое отношение к своему стало меняться. Перевалив двадцатилетний возраст, мы даже пережили искреннее и прямо-таки бурное увлечение всем русским. Мы прозрели и это прозрение освежило нас, обогатило нашу душу. Но "прозрев", мы не изменили и прежним детским идеалам. Мы не променяли одно на другое (что почти всегда служит обеднению), а приобретая новое, присоединяя новый опыт к старому, мы обогащались, и надо прибавить, что это новое прекрасно укладывалось рядом со старым.
Глава 13
VENUSBERG