«Хаос везде». В двух словах — советская история к середине 1918 года. В 1923 году, до наступления эры большевистского идолопоклонства, г. Зиновьев писал о тех днях: «Надо вспомнить все эти тревожные, все эти тяжелые переломные моменты, чтобы уяснить себе, что не будь тогда товарища Ленина — неизвестно что было бы с нашей революцией467 468.
19
ЛЕНИН РАНЕН
«Лето ли кончалось, осень ли начиналась — не помню. Только ночь была темная, сырая. Какая-то изморозь, туман, мгла. За несколько шагов с трудом различаешь очертания предметов. В Кремле тихо, но тишина какая-то тревожная. Накануне, ночью, неожиданно прозвучал выстрел около здания Совнаркома. Кто и почему стрелял — неизвестно.
Я возвращался ночью с какого-то поздно затянувшегося собрания в Кремль. Обстоятельства были тогда не очень веселые (вторая половина 1918 года). Самый разгар наших военных поражений, отчаянный голод в столице, бешеная работа контрреволюционных организаций. С каждого митинга мы приходили буквально мокрые, изнемогающие от усталости — такую изнурительную борьбу приходилось вести с предателями и шептунами. С ними заодно был голод. А к зиме надвигался еще и холод...»
Так писал в «Правде» за 22 января 1927 г. Л. С. Со-сновский, член ВЦИК с 1917 по 1924 год, редактор крестьянской газеты «Беднота» и один из виднейших советских публицистов в двадцатые годы, вспоминая август 1918 года; в Москве, в августовские ночи, мороз иногда пробирает до костей. «В Кремле — не видно ни души,— продолжает Сосновский.— Мне оставалось пройти еще несколько десятков шагов, и я уже дома. Но вот на противоположном тротуаре вынырнула из тьмы какая-то фигура. Осветил ли ее тусклый фонарь или свет из окна но что-то вдруг толкнуло:
«Не Ильич ли?
Один? В такой поздний час? И идет не к квартире своей, а к набережной... Он ли? Поднятый воротник пальто, надвинутая на лоб кепка. Несомненно, он. Удобно ли оставить его одного в этой беспокойной тишине темной ночи? А выстрел, прозвучавший накануне? Нащупываю в кармане револьвер. Надо присоединиться к Ильичу, не оставлять его одного. Но, может быть, он хочет именно одиночества? Хорошо ли приставать к нему, навязываться с разговорами, нарушать его одинокую прогулку?
Нет, страшно уйти. А вдруг... Ведь никакого оправдания не будет уходу. Пойду за ним... Быстро перешел на другой тротуар и хочу незаметно следовать за ним. Ильич услышал шаги, оглянулся. Теперь уж надо окликнуть его, чтобы он не встревожился.
«Здравствуйте, Владимир Ильич... Что это вы так поздно гуляете и в такую погоду?»
«Здравствуйте... Не спится что-то, и голова болит. Решил освежиться на воздухе. А вы?..»
Рассказываю о собрании, откуда возвращался.
В. И. спрашивает, на каких заводах я бывал в последние дни и что там делается. Каково настроение рабочих. Известно его умение из каждого человека извлечь нужные ему факты.
Я рассказал ему о самых бурных собраниях на Прохоровке и в Александровских ж.-д. мастерских. Рассказал, что нам еле-еле удавалось говорить, что нас буквально стаскивали с трибуны. Настроение рабочих тяжелое. Да и есть от чего. Опять несколько дней не выдавали ничего по карточкам. На лица жен-щин-работниц прямо страшно смотреть. Подлинная печать голода. А эсеры и меньшевики бесстыдно разжигают недовольство, пускают в оборот чудовищные сплетни, фантастические обвинения. Страшно трудно бороться с этим. Люди голодны, измучены. И все-таки классовое сознание побеждает. Но каждый день приносит новые колебания, новые вспышки отчаяния.
Ильич редко перебивал меня вопросами и слушал, задумчиво покачивая головой. Он спрашивал особо настойчиво о железнодорожниках и металлистах: как они?
И, перебивая мой рассказ, повторял протяжно и раздумчиво:
— Д-да... Ослаб наш рабочий, ослаб...»
Они стояли, разговаривая на узкой, выложенной кирпичом, дорожке внутри Кремля. «Ослаб, ослаб наш рабочий»,— все повторял Ленин.
Советский строй назывался диктатурой пролетариата, диктатурой рабочего класса, а рабочий класс, даже в столице, ослаб.