Читаем Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью полностью

– Вы что, вы все думаете, что это будет легко. Ха! Неббиш![2] (ее любимое выражение на идише, выражающее сарказм и обозначающее у нее все что угодно, от «подумаешь» и «ну и что?» до «уж конечно», «еще бы» и «ври больше»). Она же портовая шлюха! Как я потом буду смотреть людям в глаза? А что, если этому Штернбергу взбредет в голову показывать голую грудь? Что мне тогда делать? А? Конечно, о такой возможности никто из вас не подумал!

Она метнулась на кухню принести моему отцу горчицу и еще салата из огурцов.

Меня расстроила ее выходка. Мне казалось, она зла на всех и вся. Но отец только улыбнулся и продолжил есть свои сочные колбаски. Я уже усвоила, что он обычно прав в оценке настроений матери, поэтому последовала его примеру и стала доедать обед. К тому времени, как наша «бунтующая» звезда вернулась с кухни, кто-то за столом упомянул о новой книге, «Прощай, оружие!», а кто-то еще сказал, что Викки Баум написала «Гранд-отель». Моя мать завелась: как она ненавидит Баум, зато Хемингуэй – просто мечта; и таким образом тема дискуссии переменилась. По-моему, в тот вечер наших гостей больше всего взволновала последняя новость о целой банде гангстеров, которых перебили в день какого-то святого в городе под названием Чикаго. Ну и, конечно, новость о превращении моей матери в «портовую шлюху».

К тому дню, когда Джозеф фон Штернберг впервые пришел к нам на ужин, я уже столько о нем слышала, что не могла дождаться встречи с «важным американским режиссером», которому не положено «фон». Явление приземистого человечка с густыми висячими усами и самыми печальными на свете глазами меня разочаровало. Кроме длинного пальто из верблюжьей шерсти, гетр и элегантной трости, ничего важного в нем не было. Разве что голос. Чудесный, глубокий и мягкий как бархат. Он прекрасно говорил по-немецки с легким австрийским акцентом.

Меня представили, я сделала книксен и стала ждать, как меня учили, чтобы он первым подал мне руку, разрешая ее пожать. Ничего подобного не произошло! Я ждала в полнейшем замешательстве, не зная, что делать.

– Джо, – сказал отец, – вспомни, ты в Германии. Ребенок ждет, когда вы обменяетесь рукопожатиями.

Маленький человечек, кажется, смутился и с улыбкой поспешно пожал мне руку. Я решила, что взрослый, который может так смешаться перед ребенком, просто обязан быть хорошим.

Я всегда думала о фон Штернберге так: он человек уязвимый, не уверенный в себе, стеснительный. Он тратил массу энергии, чтобы притвориться кем-то противоположным, попытаться скрыть то, что считал своей слабостью. Очень многие в итоге возненавидели этого одинокого талантливого коротышку, совершенно уверенные, что он – чудовище. Им застилал глаза их собственный мелочный эгоизм. Но – возвращаюсь в 1929 год – тогда я детским чутьем, не умея еще анализировать, поняла, что этот человек – добрый, что его не надо бояться, что бы кто о нем ни говорил.

Теперь за ужином стал собираться только самый близкий семейный круг: моя мать, ее режиссер, мой отец, Тами и я, впитывающая все как губка. Наша единственная тема – фильм, их фильм. Сначала фон Штернбергу было как будто немного не по себе от постоянного присутствия четырехлетнего ребенка, но скоро он понял, что я не собираюсь мешать никому болтовней, перестал удивляться и принял меня. А через некоторое время, как и все остальные, вообще забывал, что я тоже существую. Поскольку моя мать и фон Штернберг всегда говорили между собой по-немецки, языкового барьера для меня не существовало.

В тот период их относительно недавнего знакомства моя мать вела себя так, как если бы он был Бог. Даже его пальто обладало магической силой: она поглаживала его, прежде чем собственноручно повесить в стенной шкаф в прихожей. Она вызнала его вкусы и готовила только то, что он любит, подавала ему за столом первому, даже раньше, чем отцу, который, казалось, полностью соглашался с такой градацией в обращении. Пока Тами убирала со стола и вообще следила, чтобы никого не обошли вниманием, мать сидела неподвижно, как в трансе, вся превратившись в слух. Фон Штернберг чрезвычайно серьезно и со страстью относился к фильму, который снимал.

– Я хочу сразу дать звук. Сразу же затопить им публику. Обрушить на нее сырой, необработанный звук: шумы раннего утра… тяжелые колеса на булыжной мостовой… лай собак… стук массивной посуды для завтрака. Поет канарейка. Учитель держит канарейку? Да! Учитель держит канарейку! Да! Звук! Звук! Какое точное слово в немецком для звука: «кланг»! Куда лучше, чем наш «саунд»! «Кланг-фильм», КЛАНГ, – произнес он смачно. – Вы чувствуете, как оно вибрирует? Мы должны ему подчиняться! С первой минуты зал надо наводнить звуком, пусть публика примет его немедля, она должна научиться слушать, сосредотачиваться на диалоге «поверх кланга».

Не скажу за других, но у меня мурашки бежали по спине. Какой чудесный коротышка! Внезапно уняв свой пыл, он повернулся к матери:

– Будь на студии завтра в одиннадцать. С тобой хочет встретиться художник. Я видел некоторые наброски костюмов, вполне себе о’кей.

Перейти на страницу:

Похожие книги