Мать моей матери придерживалась строгих правил в очень многих вопросах, но я знала: если ее слушаться и делать все «по ее», она будет благосклонна и даже добра. Пока моя мать блистала в панталонах с оборочками и в поясе с подвязками, оседлав стул, я, взгромоздясь на высокий кухонный табурет, училась правильно чистить картошку, прополаскивать уксусом стекло – для блеска, окунать в кипяток цыплят, чтобы их легче было ощипывать; училась защищать от моли турецкие ковры, натирая их с помощью щетки свежезаквашенной капустой, которая к тому же прекрасно восстанавливала их цвет. Это был мой любимый урок из курса «как стать хорошей женой». Ползая на коленях с тяжелой щеткой, я время от времени ухватывала из бочонка щепоть пряной кислой капусты и с наслаждением ее жевала.
Бабушкин дом был такой темный, такой пустой, что в нем спокойно могли водиться привидения. Однажды я набралась храбрости и отправилась исследовать пустынные верхние этажи. На чердаке я нашла длинный низкий буфет, в который можно было залезть, пригнувшись, и в самом дальнем его конце, под маленьким освинцованным окошечком – кукольный домик! Мирок, сотворенный во всех подробностях: люстрочки, которые по-настоящему звякали, если к ним прикоснуться, изящные стульчики с позолотой, красные бархатные шторы с кистями, камин, на резной деревянной полке которого теснились крохотные пастушки и оловянные подсвечники. Прижав колени к подбородку, я сидела, очарованная, впивая в себя это лилипутское чудо, пока голос позвавшей меня бабушки, эхом донесшийся снизу, не развеял чары. С того дня я молила Бога, чтобы мамин фильм снимался вечно, я делала все в точности так, как хотела бабушка, разбивалась в лепешку, лишь бы сбежать в волшебный мир, который я открыла. Как туда попал этот маленький домик? Чей он был раньше? Кто играл там до меня? Эти вопросы я никогда не осмеливалась задавать, и тайна навсегда осталась тайной. Бабушка наверняка знала, где я прячусь каждый день, но молчала и даже словом не обмолвилась маме. Я часто задумывалась почему.
Работа над фильмом разворачивалась, мать все реже и реже бывала дома. Случалось, что по утрам меня поднимал и препровождал к бабушке отец. Появляясь, мать целовала меня, кормила, переодевалась и рассказывала:
– Этот фон Штернберг – форменный сумасшедший! Не фильм, а катастрофа! Ничего не выйдет! Он понастроил деревянных боксов для операторов. Запирается туда вместе с ними и ис-че-за-ет! Как можно управлять фильмом, запершись в деревянном боксе?
Она снова целовала меня и убегала.
Поскольку «Голубой ангел» монтировался прямо во время съемок, мать информировала нас обо всех неурядицах, произошедших за день:
– Сегодня Яннингс делал сцену в классе, где ему надо было сказать английское the. Вот он намучился! Умора. Снял по-английски целую картину в Америке с фон Штернбергом и не может выговорить the. Я в совершенстве произношу the.
Чтобы продемонстрировать свое произношение, она зажала язык между зубами и выпалила английский артикль так, что пудра из баночки разлетелась по всему туалетному столику.
Мне не разрешали присутствовать на съемках «Голубого ангела». Мать считала, что это вульгарный фильм и его не подобает смотреть невинному ребенку. Но дома она ни о чем другом не говорила.
– Папи, ты будешь виноват в моем провале. Все так мерзко! Эти толстые бабы! На сцене ночного клуба он рассадил огромных толстых баб. Ты же видел – сцена крохотная! Она в любой момент может рухнуть под этими толстухами – и я сломаю шею. А дымище! Ты бы только посмотрел! Плотный, как туман. К чему беспокоиться о костюмах, если в тумане можно рассмотреть только огромные жирные фигуры?
– Ты думаешь, у меня проблемы с английским? У меня проблемы с
Иногда она плакала. Мой отец обнимал ее, уговаривал не отчаиваться, уверял, что в конце концов все пойдет на лад и будет чудесно. Она просто извелась с берлинским простонародным сленгом. Знать-то она его знала. Но признаться в своих обширных познаниях и затем продемонстрировать их перед толпой и перед фон Штернбергом – вот где был настоящий барьер для «девушки из хорошей семьи», как она любила себя называть. Английская версия не создавала ей столько проблем, сколько преодоление внутреннего запрета на жаргон берлинских низов. В стихии английского языка моя мать всегда чувствовала себя иностранкой, значит, и маскироваться было легче. В последующие годы настоящая Дитрих редко проглядывала в англоязычных постановках. Этот язык оживал посредством персонажа, а не отроческих дневников матери.
– Сценария как такового нет. Все, даже Поммер, волнуются, но фон Штернберг никому не позволяет вмешиваться. У него все в голове. Как замечательно работать с человеком, который знает, чего хочет и как этого добиться. Но все же лучше бы он хоть кое-что кое-кому рассказывал!