В перчатке?
Все стало сразу на свои места.
Следуя за стремительным Куличем мы оставили парк и вошли в настоящую ночь. Комья земли вывертывали ноги. Где-то впереди клокотала речка.
Через кирпичи, балки, мешки с цементом, спотыкаясь в темноте кромешной, мы двигались к ярким щелям, обозначавшим дощатую дверь.
Кулич первым распахнул ее и крикнул в ослепительный свет:
— Иван?
— Иван, — послушно и хрипло ответил кто-то.
— Наливай, Иван!
Мы просочились в дощатую комнату.
Вся ее меблировка состояла из совершенно голой железной койки и ящика. Без кителя и сапог, но в кепке, на койке сидел тучноватый гражданин со стаканом в руке. Его русское лицо и кисти рук были словно бы выкрашены коричневой краской и контрастировали с белым бабьим телом, прикрытым майкой. Застигнутый в обстановке интимного кейфа, он был смущен и, как человек воспитанный, стал немедленно натягивать сапоги.
У ящика, в запущенной полуседой небритости, стоял босой хозяин. Одет он был в стиле «дикого запада»: клетчатая ковбойка заправлена в джинсы из синей мешковины. Как видно, на основе частной предприимчивости, он выполнял в сторожке и обязанности бармена.
Не теряя времени, «Иван» разлил мутную жидкость по серым стаканам. Оглядев собравшихся, первый стакан он протянул самому старшему из нас, Рушницкому, но неловко принятый липкий сосуд сейчас же выскользнул из рук Николая Ивановича. Все сделали движение в попытке поднять стакан, но Рушницкий остановил нас жестом руки. Как бы примериваясь, он начал ступенчато сгибаться в пояснице. Достигнув корпусом какого-то наперед ему известного угла, Рушницкий сосредоточенно продолжал наклон, теперь уже одновременно поднимая кверху вытянутую ногу. Стоя на одной ноге в позе, которую у фигуристов принято называть «ласточкой», и трудно соблюдая равновесие, он стал шарить рукою в воздухе около стакана.
Маша не выдержала, подскочила и подняла стакан. Рушницкий натужно, но уверенно, совершил обратный цикл и галантно принял стакан с подобием улыбки на искаженном болью лице.
— Под Водорезову работает, — не удержался я от шутки, имея в виду лестное для Николая Ивановича сравнение с известной фигуристкой.
Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы вышли в мрак безлунной ночи.
Мы двинулись к дороге.
В нашей ретираде Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.
Я следовал за ней.
Внутри меня теплело, что-то размягчалось, плавилось. Маша словно бы чуть-чуть плыла впереди.
— Да поддержите же меня, — подала она руку, балансируя на балке.
— Спасибо, — освободилась она, когда мы вышли на дорогу.
— Маша… Вы меня не узнали?
— Я узнала вас сразу.
— Скажите. Я очень… очень не…
— Ну, почему же. Вы… заметный.
— Григорий Александрович! Григорий Алекса-анд-рович!! — взывал из мрака и завалов Рушнидкий.
— Маша. Можно мне., не отвечать?
— Не отвечайте…
12
Парикмахеру все равно, с бородавкой у меня нос или без. Бледный, с красным задором или с фиолетовой обреченностью. Ему неинтересно знать, чувствует ли этот нос приятную щекотку от запаха меха на плечах красивой женщины, вошедшей в комнату с мороза.
Нос должен быть удобным.
Моим кондиционным носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, болевым приемом устанавливает мою голову в нужное ему положение.
Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего над другой головой. Я улавливаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, подия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайт, пенальти, инсайт, корнер.
— Два шестьдесят, — говорит мне полиглот по-русски.
Многовато, но я не сержусь, я счастлив и через стеклянную дверь выхожу как бы за границу. Ибо направо, налево, сзади, спереди нерусская речь, палаццо, горящие в солнце костры из канн.
А дальше я расстаюсь с европейской цивилизацией и, словно бы совершающий путешествие в Арзрум, направляюсь к азиатским серным баням.
— Как Пушкина, — говорю я банщику.
Краток он, впитавший мудрость Востока:
— Червонец.
Банщик экзотически тощ и воплощает собой шаблонные представления о голодающем индусе колониальных времен.
Шершавые ступни топчут мою спину.
Мои ребра на пределе прочности при изгибе.
Меня шпарят кипятком, леденят горной водой.
Палач-банщик сдирает кожу скребницей, травмирует позвоночник костяными ударами.
А я, как полинезийский юноша, проходящий испытания на возмужалость, не издаю при этом ни единого стона.
У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глазные яблоки банщика-«садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.
А вот уже я Саваофом сижу в облаке белой пены.
Теперь банщик ласково гладит мое тело рукой в тряпичатой варежке.
— Сказал — чистый.
Из-под влажной варежки выползают черные веретена.
— Ходи серный ванна.