Последние два заседания с аспирантами и с партийной ячейкой вызвали во мне удручающее настроение. Не польза дела и не намерение улучшить условия работы руководили теми лицами, коим принадлежала инициатива этих собраний. Личные счеты, интриги и зависть были, пожалуй, единственной причиной для устройства подобных митингов, где можно было публично унижать и при случае ругать людей преданных делу и честно исполняющих свои обязанности. Я был уверен, что партийная ячейка во главе с Семченко хотела непременно удалить Папенока с места заместителя директора Института Давлений по наветам и сплетням лиц, служащих в канцелярии Института Высоких Давлений. Папенок был честный человек и зорко следил за своими партийными товарищами, которые выполняли хозяйственные операции Института; им было очень трудно совершать некрасивые финансовые операции под зорким наблюдением заместителя директора. Эти лица, все партийные, были назначены помимо моей воли и, как мне передавали, имели незавидную репутацию уже по своей прежней деятельности. Один мой шофер (не партийный), очень хороший человек, которого я знал уже несколько лет, так как он работал у меня в ГИПХ’е, как то сказал мне:
«Почему Вы, Владимир Николаевич, согласились принять на службу в канцелярию подобных товарищей? Спросите об них у рабочих Опытного Завода, и они скажут Вам, что это «заводской отброс».
На это я мог ему ответить:
«Разве Вы не знаете, что мы, беспартийные, бессильны выбирать себе работников по административной и хозяйственной части?»
Понятно, что им было очень желательно удалить Папенока, чтобы лучше «хозяйничать». И мои предположения и слова моего шофера оправдались; не успел уйти Папенок из Института, как в скором времени эти голубчики были отданы под суд, так как выписываемое мне жалованье директора они стали делить между собою пополам, несмотря не то, что я был уже более года в заграничной командировке, и уже с самого начала моего пребывания заграницей (после 4-х месяцев, как это следует по декрету) я написал официальную бумагу о прекращении выписки мне содержания вплоть до моего возвращения. С другой стороны, нахальная критика моей научной программы со стороны одного из аспирантов, ничего в науке не понимающего, возмутила меня до глубины души, и я долго не мог успокоиться, рисуя себе мрачные картины моей будущей научной деятельности в Академии Наук, где свобода научной мысли ни разу до тех пор не была стесняема никакими распоряжениями власти, а подвергаема только научной критике. Я всегда смотрел на Академию! Наук, как на единственное высшее ученое учреждение в Российском Государстве, где академики, избранные за свою выдающуюся прежнюю работу, имеют право изучать вне всяких влияний и приказов, те области человеческих знаний, где они приобрели громадный опыт, и исследованию которых при благоприятно-созданных для них условиях, они могут посвятить последние годы своей научной жизни и передать свои методы своим ассистентам и сотрудникам для дальнейшего развития той или другой науки.
Так было при царском режиме и в то время свобода научной мысли никогда не подвергалась какому-либо стеснению. И какие научные работы выходили из стен Академии Наук! Какое высокое научное положение Российская Академия Наук занимала среди подобных же учреждений в других странах! Как гордились иностранные ученые, когда они были избираемы в члены корреспонденты Российской Академии Наук!
Я не ошибался, когда в 1930 году предполагал, что свобода научной мысли в Академии Советов будет стеснена и за свои научные работы академики будут отдаваемы на публичный суд. В скором времени после моего от’езда заграницу, во время чествования 30-летней научной деятельности академика Иоффе, его работы подверглись жестокой критике на многолюдном митинге в совершенно недопустимой форме и в несоответствии с устроенным празднованием академика, — я имею в виду критику деятельности акад. Иоффе, которую я прочитал в журнале «Природа», издаваемом Академией.