Я очень ясно помню два визита Давида в мою мастерскую. И оба раза по поводу его участия в подготовке альманаха «Метрополь» — сборника неподцензурных текстов известных литераторов и авторов, не допускавшихся к официальной печати. Я крайне высоко оценил желание Боровского участвовать и, не ожидая от него такого поступка, очень обрадовался. В этом я усмотрел высокую гражданскую позицию Давида и одновременно дружеский акт — желание помочь своим товарищам. Давид приходил вместе с Василием Аксёновым. Я же работал над форзацем, создавая зрительный образ альманаха. И, поскольку времени оставалось очень мало, я придумал нарисовать, а потом и напечатать литографским способом лист (для форзаца журнала) с граммофонами, повернутыми в разные стороны. Это был парафраз виденной мною во время войны (в эвакуации в селении Кинель-Черкассы под Куйбышевом — позже Самара) сцены: люди слушали печальные новости с фронта, стоя перед столбом с громкоговорителями, направленными на все четыре стороны света. Вид этого трагического зрелища запал мне в душу, и я хотел донести его до читателя «Метрополя».
Мы обсуждали с Боровским технические вопросы печати. Давид предлагал напечатать обложку на бумаге, предварительно опущенной в масляную воду так, чтобы сохранились разводы — такие мы видели на книгах, изданных еще при Гутенберге. Мы восхищались ими. Но, не имея возможности добиться подобного качества, тем не менее сходились на том, что обложку следует делать именно под старину. Размер альманаха получался впечатляющим. Мы решили выклеивать по четыре страницы, напечатанные на пишущей машинке (в семидесятые годы еще не существовало компьютерной печати) на сторонке журнала, так что разворот составлял 60 × 90 см (страница — 60 × 45 см). Форзацы с граммофонами были соответствующие. Их я печатал в «Челюскинской» на специальном станке, делая свои литографии на последних баварских литографских камнях такой величины. Я отпечатал двенадцать копий — первый тираж издания, после чего все экземпляры «Метрополя» были выклеены вручную.
В интересе Давида к альманаху и его подготовке к изданию, в их дружбе с Василием Аксёновым я видел единство наших взглядов и поведения, что не могло не импонировать мне, и я все больше проникался уважением и доверием к этому замечательному человеку и художнику — Давиду Боровскому.
Михаил Шварцман
Когда мы приходили к Шварцману, сразу возникало ощущение, что попадали в другой мир, незнакомый и со своими законами, требовавшими от гостя-зрителя уважения и даже подчинения.
Михаил Матвеевич Шварцман имел очень солидную внешность, являя собой образ мудреца-проповедника. Работы свои он показывал степенно, в замедленном ритме, что-то приговаривая при этом, как бы подводя теоретическую базу под сделанное. Так он проповедовал принципы, лежавшие в основе его учения, которое он называл «иератикой». Причем, отстаивая эти принципы, Шварцман был весьма суров. Михаил Матвеевич старался связать теорию и практику воедино. Делал это он жестко и последовательно, тем самым вызывая собеседников на спор. А спорить с ним было почти бесполезно, потому что вся терминология, которую он использовал, была «отработана» им в предыдущих спорах и, чтобы вступить в такую полемику с новым собеседником, необходимо было сначала договориться о терминах. В противном случае словесный напор Михаила Матвеевича подавлял неофита и разобраться в его теоретических построениях становилось невозможно.
Мне нравился этот образ проповедника и даже, пожалуй, догматичность шварцмановских принципов, потому что за этим чувствовалась уверенность мастера. Именно непримиримость и убежденность в правоте своего дела вызывали симпатию. В любом случае Михаил Матвеевич возбуждал любопытство всех, кто приходил к нему в квартиру-мастерскую.
Шварцман создавал работы темперой на чертежных досках, качественным сплочением напоминавших те «паркеты», на которых писали картины «старые голландцы». Писал, нанося краску многогранными повторами, все время добавляя что-то новое в уже сделанное. Именно поэтому его вещи становились многодельными и вызывали уважение. Он шел от изображения иконописного лика, привнося в него современную деформацию глаз, носа и всего строения лица, утрируя черты первоначального образа.
Одновременно с многослойной темперой на досках Миша демонстрировал свои работы в графике. На его листах мы видели страннейшие и тончайшие графические построения, сливающиеся в фантасмагорическую картину неведомых миров.
При всей серьезности подхода к делу, и отчасти как бы контрастируя с ним, у Миши обнаружилась неожиданная любовь к поэтическому слову, и он совершенно погружался в слушание стихов тех поэтов, которых любил. Он восхищался стихами Беллы Ахмадулиной и Лены Шварц, а они, видя интерес и внимание Миши, старались с чувством читать свои стихи.