Как-то в апреле вернулся с задания ослепшим командир инженерно-саперного батальона майор Густов. Хотя он уже слыхал, что снежная слепота через несколько дней проходит бесследно, все-таки всерьез испугался. Да и кто бы тут не испугался, оказавшись среди бела дня в непроницаемо густой темноте? Это была не привычная темнота ночи, когда человек хоть что-нибудь да видит и, во всяком случае, не перестает оставаться зрячим. Нет, эта темнота была совсем другой, совершенно одинаковой и в дневное, и в ночное время, и на улице, и в помещении. Она словно бы обжимала тебя со всех сторон, вязала по рукам и ногам. Тебе и шагнуть боязно, и стоять страшно. Ты испуганно останавливаешься, на что-то наткнувшись, и не можешь идти дальше, если ничего не нащупываешь перед собой. Тебе мерещатся какие-то провалы и пропасти под ногами, и растет-разрастается главный, однажды возникший страх: а вдруг все это так и останется? Тысячу раз у тысячи людей зрение в таких ситуациях благополучно возвращалось, а тут возьмет и не вернется. Одинаковой болезнью все люди болеют по-разному. Особенно люди, которые чаще других подвергаются жизненным невзгодам…
В санчасти Густову сделали плотную повязку на глаза и велели не снимать ее три дня. Оставляли полежать в своем небольшом стационаре, но Густов попросился домой, где было все-таки поуютней. Он жил в небольшой холостяцкой квартире вместе с хозяйственным начальником клуба Чернявским, у них там был довольно налаженный быт, а главное — все свое, все привычное. Оба майоры, оба Николаи, оба бессемейные, они неплохо обвыклись друг с другом и уже называли свое жилище домом. Вместе питались в военторговской столовке, вместе ходили смотреть кино — даже в пургу не пропускали ни одного сеанса. Вывернув наружу карманы полушубков, чтобы не набился снег, они бежали, задыхаясь от плотного ветра, к широкому приземистому зданию в надежде побыть полтора-два часа в ином, более ласковом мире…
Увидев Густова с повязкой на глазах, Чернявский неподдельно испугался:
— Что с тобой?
— Снежная слепота, говорят.
— Ну, так это пройдет! — быстро успокоился Чернявский. — Это случается в горах с неопытными альпинистами, а у нас тут в апреле снег такой же, как на Казбеке. И воздух почти горный — разреженный, с недостатком кислорода… За что нам и платят двойные оклады.
— И все-то ты знаешь, Николай Михайлыч! — чуть ли не с обидой проговорил Густов. Больные и раненые очень легко обижаются, особенно когда их поучают.
— По штату положено, Николай Васильич! — отвечал на это Чернявский, гордившийся своим многознанием, начитанностью и хорошей памятью. Он бывал первым — и добросовестным! — читателем всех библиотечных поступлений: книг, литературных журналов, дефицитного «Огонька». Он знал множество любопытных фактов и любил при случае приводить их.
— А мне по штату — быть к каждой дырке затычкой, — опять с недовольством пробурчал Густов, которого больше всего раздражало то, что он не видит, что ему даже раздеваться помогают, все равно как инвалиду. Он был, конечно, несправедлив. Когда его посылали на задание, называвшееся рекогносцировкой, у него и мысли не было, что это какая-то «дыра». Наоборот, ему и самому хотелось посмотреть, как пойдут машины по снегу. Далеко ли пройдут? Какая им может быть помощь от саперов? Все-таки новое дело, новые места. Он же не думал, что с ним случится такая штука…
С помощью ефрейтора Башмакова, который привел его домой, Густов добрался до своей койки и с удовольствием сел на нее. Попросил Башмакова сходить в столовую за ужином. И больше ему заняться было нечем — разве что разглядывать темноту перед глазами. Да еще прислушиваться, неизвестно для чего, к передвижениям Чернявского по кухне. Вот он переставил там на плите трофейный японский чайник с небольшим количеством воды в нем, вот погремел конфорками и подсыпал в уже растопленную печку угля. Потом по-старушечьи шамкнула толсто обитая дверь из кухни в холодный противоснежный тамбур, впустила стужу, которая быстро добежала до Густова, и все стихло.
Но Густову померещилось, что кто-то на кухне все-таки остался и затаился.
Это было глупо. Кухня отделялась от комнаты только печным обогревателем, и никто там не мог притаиться. Каждое движение Чернявского, пока он хозяйничал у плиты, Густов слышал. Но когда человеку что-то чудится, он не всегда доверяет разуму.
Он позвал:
— Николай Михайлыч!
Темнота молчала.
Разговаривала только печка, в которой набирал силу огонь, да еще продолжался звон в ушах — как будто пел далекий миноискатель.
Густов испытал острое желание снять повязку. Его руки самовольно поднялись к лицу, и оба больших пальца просунулись снизу под бинты. Показалось, что чуть-чуть посветлело. Подумалось, что слепота уже проходит… Но тут снова шамкнула входная дверь, снова впустив свежий холодок, который задержался теперь подольше. Это Чернявский принес из тамбура кусок чистого, из-под сопки привезенного снега, чтобы пополнить полупустой чайник. Звякнула крышка, сердито зашипела плита от упавшего комка снега…