Гудел, бормотал огонь в загруженной углем плите. Сипела и выла с какой-то злобной угрозой пурга за тонкими, каркасно-продувными стенками не для Чукотки придуманного игрушечно-маленького домика. Было еще беспокойно, тревожно. В душе еще оставалось что-то от дороги, от океана, от многонедельной неустойчивости бытия. Но уже постепенно, помаленьку наступала, утверждалась и та добрая успокоенность, которая полагается человеку в конце трудной долгой дороги. Измученное тело радовалось наступившему покою и чистоте. И душе и телу приятна была земная неколебимая твердь. Конечно, было еще немало неясного и, может быть, неустойчивого впереди, в новой жизни на этой необжитой пуржистой земле, но это уже не дорога, не океан, а жилище, пристанище, кров. Хотя бы и временный, но уже свой дом… Считается, что с милым и в шалаше рай, но шалаш-то все-таки нужен…
— Господи, как же мы ничего этого не понимаем и не ценим, пока живем на одном месте! — проговорила Лена, поудобней устраиваясь на койке.
— Тебе хорошо сейчас? — спросил Глеб.
— Даже не верится… А тебе?
— Тоже.
— Он еще не свой, но уже теплый.
— Кто?
— Домик.
— Наш?
— Да…
На каком-то недосказанном слове они уснули крепко и счастливо. И беспробудно спали до тех пор, пока из-под шинельного отреза, которым было завешено окно, не стал пробиваться тусклый, но явно дневной свет. За окном по-прежнему сипела и выла неиссякаемая злоба пурги. В комнате стоял настоящий мороз.
Лена, как только проснулась, испуганно спросила:
— Опять шторм?
— Это называется пурга, — отвечал Глеб, нехотя вылезая из-под одеяла.
— Она не лучше его.
— Они, наверно, родственники.
Быстро, как по тревоге, одевшись, Глеб начал растапливать печку. Надо было снова идти за снегом для чая, надо было узнавать, где взять уголь и растопку, надо было думать об утеплении комнаты… Начинался нелегкий и довольно-таки унылый северный быт…
— Нас несет куда-то вместе с этим домиком! — вдруг сообщила Лена, заглянув за шинельный отрез, в окно.
— Н-не унесет, — все еще дрожа от холода, отвечал Глеб.
— Ой, какие страшные! — продолжала Лена свои наблюдения.
— Кто?
— Я не знаю. Их тысячи тысяч…
Глеб тоже подошел к окну и действительно увидел там, за двойными стеклами, в тусклом гудящем мире, нескончаемую череду каких-то быстрых, согбенных теней, полыхающих, как огонь на буйном ветру, несущихся в одном направлении, с одной и той же скоростью, в одном и том же заданном ритме, без ускорений и замедлений, — все неуловимо одинаковые, похожие на каких-то древних завоевателей в башлыках и накидках. Бесплотные, состоящие лишь из косяков мелкого, гонимого ураганом снега, они в то же время обладали какой-то странной телесностью, и, когда хлестали своими жесткими плащами по стеклам, невольно хотелось отпрянуть от окна. Но и хотелось почему-то смотреть и смотреть на эти полчища, которым не было ни конца, ни счета. Их нескончаемый бег завораживал. И вот уже в самом деле возникало ощущение, что это ты сам неостановимо несешься куда-то вместе со своим домом, и не дай боже налететь на какую-нибудь сопку, которыми заставлен тут весь горизонт.
— Видишь теперь? — спросила Лена почему-то шепотом.
— Вижу, — сказал Глеб. — Какая-то мощная мистика… Но тебе уже достаточно. Ныряй под одеяло, а то закоченеешь.
Он опрокинул ее на подушки, закутал в одеяло, — дескать, лежи пока! А сам начал снимать с окна шинельный отрез и обнаружил на подоконнике небольшие аккуратные сугробики из тончайшей снежной муки. Задумался. И вдруг услышал, как Лена неудержимо хохочет за его спиной.
— Ты что это? — спросил он, не оборачиваясь.
— А чего ты такой смешной?
Он повернулся. Вспомнил этот подзабытый, давно не повторявшийся вопросик. Вспомнил свою веселую загорелую крымскую девушку, ее самозарождающуюся улыбку издали, улыбку навстречу ему, — вспомнил и тоже начал степенно, негромко подхохатывать. И было такое мгновение, когда в холодной, насквозь продутой пургою комнатке повеяло чем-то воистину южным и сине-голубым. Может быть, все это возникло и отразилось в отдохнувших, развеселившихся глазах Лены, может, набежало вместе с первой волной тепла от быстро нагревающейся печки, а может, просто отозвалось в сердце как прощальный отзвук недавней доброй поры, но было такое мгновение, такое солнечное дуновение, — и прекрасным было оно!
— Ну что ж, будем жить дальше…
18