— Кто не хотел учиться, тот мог вполне предаваться самой изысканной лени, но кто и хотел, тому не много открывалось способов, при неопытности, неспособности или равнодушии большей части преподавателей, которые столько же далеки были от исполнения устава, сколько и вообще от всякой рациональной системы преподавания. В следующие курсы, когда они пообтерлись на нас, дело пошло, я думаю, складнее: но, несмотря на то, наш выпуск, более всех запущенный, по результатам своим вышел едва ли не лучше всех других, по крайней мере несравненно лучше всех современных ему училищ. Одного имени Пушкина довольно, чтобы обессмертить этот выпуск; но и кроме Пушкина, мы, из ограниченного числа 29-ти воспитанников, поставили по нескольку очень достойных людей почти на все пути общественной жизни. Как это сделалось, трудно дать ясный отчет: по крайней мере ни наставникам нашим, ни надзирателям не может быть приписана слава такого результата. Мы мало учились в классах, но много в чтении и в беседе, при беспрестанном трении умов, при совершенном отсечении от нас всякого внешнего рассеяния. Основательного, глубокого, в наших познаниях было, конечно, не много; но поверхностно мы имели идею обо всем, и были очень богаты блестящим
— Эффект войны 1812 г. на лицеистов был действительно необыкновенный. Не говоря уже о жадности, с которою пожиралась и комментировалась каждая реляция, не могу не вспомнить горячих слез, которые мы проливали над Бородинскою битвою, выдававшеюся тогда за победу, но в которой мы инстинктивно видели другое, и над падением Москвы. Как гордился бывало я, видя почти в каждой реляции имя генерал-адъютанта барона Корфа, одного из отличнейших в то время кавалерийских генералов, и какое взамен слез пошло у нас общее ликованье, когда французы двинулись из Москвы! Впрочем, стихи Пушкина:
были не поэтическою прикрасою. Весною и летом 1812 года почти ежедневно шли через Царское Село войска и нас особенно поражал вид тогдашней дружины с крестами на шапках и иррегулярных казачьих полков с бородами. Под осень нас самих стали собирать в поход. Предполагалось, в опасении неприятельского нашествия и на северную столицу, перевести Лицей куда-то дальше на север, кажется в Архангельскую губернию, или в Петрозаводск. Явился Мальгин примерять нам китайчатые тулупы на овечьем меху; но победы Витгенштейна скоро возвратили нас опять к нашим форменным шинелям и поход не состоялся <…>
— Живо помню праздник, данный в Павловске, по возвращении императора Александра из Парижа, — в нарочно устроенном для того императрицею-матерью при «розовом павильоне» большом зале. Сперва был балет на лугу перед этим павильоном, где декорации образовались из живой зелени, а задняя стена представляла окрестности Парижа и Монмартр с его ветряными мельницами, работы славного декоратора Гонзаго. Потом был бал в сказанной большой зале, убранной сверху до низу чудесными розовыми гирляндами — произведением воспитанниц Смольного монастыря, — теми же самыми гирляндами, которые и теперь еще, старые и поблеклые, украшают старую и полуразвалившуюся залу… Наш «Агамемнон», низложитель Наполеона, миротворец Европы, сиял во всем величии, какое только доступно человеку; кругом его блестящая молодежь, в эполетах и аксельбантах, едва только возвратившаяся из Парижа с самыми свежими лаврами, пожатыми не на одном только поле битв, и среди этой пестрой, ликующей толпы счастливая Мать, гордящаяся своим Сыном и его Россиею… Как все это свежо еще в моей памяти, даже до красного кавалергардского мундира, в котором танцевал государь, — и где все это осталось после сорока лет!.. Нас, скромных зрителей, привели из Царского Села полюбоваться этими диковинками, разумеется, пешком. На балет мы смотрели из сада, на бал — с окружавшей (и теперь еще окружающей) залу галереи. Потом повели обратно, точно так же пешком, без чаю, без яблочка, без стакана воды. Еще сохранилась в моей памяти от этого праздника одна, совершенно противоположная сцена, оставившая сильное впечатление в моем отроческом уме. Несмотря на наш поход и на присутствие при празднике все время на ногах, мы пробыли тут до самого конца. Когда царская фамилия удалилась, подъезд наполнился множеством важных лиц в мундирах, в звездах, в пудре, ожидавших своих карет, и для нас начался новый спектакль — разъезд. Вдруг из этой толпы вельмож раздается по нескольку раз зов одного и того же голоса: «холоп! холоп!!!»… Как дико и странно звучал этот клич из времен царей с бородами, в сравнении с тем утонченным европейским праздником, которого мы только что были свидетелями! <…>