Думается, когда говорят об ужасах крепостного права, экзекуциях над крестьянами, шпицрутенах и мордобое, царивших в армии, нелишне вспомнить, как воспитывали будущих помещиков и офицеров, и подумать, способствовало ли такое их воспитание пробуждению гуманности. В привилегированном, единственном на всю Россию Училище правоведения, открытом по инициативе и на счет члена императорской фамилии принца Ольденбургского и призванном готовить для высших учреждений квалифицированных чиновников-правоведов, нравы были ненамного мягче. «Утреннее появление директора было сигналом расправ… День наш начинался бранью и наказаниями. Что происходили тут наказания – это еще куда ни шло, и по тогдашним привычкам и понятиям никто не сомневался, не только наказывающие, но и наказываемые, что иначе быть не может. Но главное, что было очень несносно, это – брань директора, не столько грубая и злая, сколько нелепая. Наш добрый директор подчас говорил нам на своих расправах такие глупости, что слушать было невыразимо скучно… Распекания директора, скучные и длинные, вот это-то и было настоящее наказание. Остальное – на придачу. Как ни нелепо было сажать нас в карцер, т. е. в совершенно темный маленький чулан, в таком конце дома, куда никто не должен был притти весь день, хоть расстучись в дверь; как ни тоскливо было сидеть там, и день, и два, и три… а все от времени до времени прорвется туда, бывало, к дверям кто-нибудь из товарищей, придет поговорить шепотом сквозь тонкую дощатую перегородку, даже развеселит училищными новостями, потом еще подкупленный вахтер принесет в голенище сапога что-нибудь поесть, какую-нибудь серую булку с черствым замасленным сыром; потом еще три четверти времени посаженный в карцер проспит на тонком, как блин, и загаженном целыми десятками тут сидевших на тюфяке – так и пройдет незаметно весь срок. Как же можно сравнить все это с директорской бранью!
Но что производило в нас чувство совершенного омерзения – так это сеченье. Правда, система битья розгами была в те времена в величайшем ходу везде в наших заведениях и производилась во сто раз чаще, жесточе и непристойнее, и мы это знали; но тем не менее мы смотрели на эту безобразную расправу с ничем не затушимым отвращением. Надо заметить, что, не взирая на царствовавшую тогда повсюду привычку к сеченью, было уже немало семейств в России, где этим глупым варварством гнушались и где считали его не только противным, но еще и совершенно бесцельным… Какое же омерзительное впечатление должны были производить на нас эти вечные, с самого утра, угрозы розог или эти столь частые «уводы» одного, двух, трех из класса – «на розги».
После одной мальчишеской проделки директор, «очень может быть, экспромтом для самого себя, крикнул задыхающимся голосом: “Если не узнаю виноватого, передеру оба класса, через одного всех…”… В одну секунду солдаты притащили скамейку… явился училищный палач унтер-офицер Кравченко… Верзилу С., отчаянно сопротивлявшегося и отбивающегося, два солдата схватили, раздели, положили на скамейку, Кравченко стал его сечь. Директор, заложив руки за спину, ходил неровным шагом по комнате… А между тем он все-таки был нехудой человек. Он порол, потому что все тогда пороли, и иначе ему нельзя было поступать. Кто знает, может быть, и его тоже папа и мама били и секли дома, когда он был еще мальчиком и не носил еще генеральской шляпы и ленты. Он так и привык навсегда думать, что без розог свет вверх ногами пойдет. Да сверх того, вздумай он «умничать» по части розог теперь, на своем директорском месте, его бы самого забраковали и вышвырнули бы вон, на него доносили бы, на него указывали бы пальцами в начальническом и директорском мире: что же тут оставалось делать? Конечно: сечь, как велят, как принято! Но ему самому было тяжко и трудно, может быть, на добрую половину столь же, сколько и нам: он выдержал и сам всего два сеченья… Наконец директор закричал, чтоб перестали, и ушел вон, не говоря ни слова и не оглядываясь…
Те наказания, которыми распоряжались сами «воспитатели», были гораздо кротче и милее, но столько же нелепы. То нас лишали последнего блюда, то и вовсе ничего не давали есть за обедом или ужином, а то еще нас выставляли “к столбу”. В те времена еще не приходило в голову начальствам, что человек может шалить и делать разные глупости, а есть все-таки должен, тем более что наши обеды были вовсе не так богаты и обильны, чтобы из них можно было что-нибудь убавлять» (169, с. 322–326).