Разумеется, постепенно нравы и сама педагогика смягчались. В Училище правоведения уже в 30-х гг. розги употреблялись «все реже и реже. Начиная с 1840 года о них можно было услыхать уже в кои-то веки!». Но… в Житомирской гимназии в 1858 г., по сведениям ее директора, из 600 учеников было высечено 290! Конечно, это было в 7 раз чаще, чем в Киевской 2-й гимназии, и в 35 раз более, чем в 1-й, и все же… Ведь попечителем Киевского учебного округа был знаменитый хирург Николай Иванович Пирогов, перед тем напечатавший ряд статей против телесных наказаний. В 1859 г. в округе было созвано совещание профессоров, директоров и инспекторов гимназий и выдающихся учителей, высказавшееся за постепенность отмены розог в учебных заведениях и регламентацию их применения. «Все виды гимназических преступлений были тщательно взвешены, разнесены по рубрикам и таксированы… Таблица с этими рубриками должна была висеть на стене, и ученику, совершившему проступок, предстояло самому найти его в соответствующей графе» (92, с. 123–124). По поводу этого нововведения Н. А. Добролюбовым в знаменитом сатирическом «Свистке» была опубликована «Грустная дума гимназиста лютеранского исповедения и не Киевского округа»: «…Я б хотел, чтоб высекли меня!.. / Но не тем сечением обычным, / Как секут повсюду дураков, / А другим, какое счел приличным / Н… И… П… /Я б хотел, чтоб для меня собрался / Весь педагогический совет, / И о том чтоб долго препирался, / Сечь меня за Лютера иль нет. / Чтоб потом, табличку наказаний / Показавши молча на стене, / Дали мне понять без толкований, / Что достоин порки я вполне. / Чтоб узнал об этом попечитель, / И, лежа под свежею лозой, / Чтоб я знал, что наш руководитель / В этот миг болит о мне душой…» В. Г. Короленко вспоминал первый день своего пребывания в Житомирской гимназии, куда он поступил десяти лет: «В это время дверь широко и быстро открылась, в класс решительной, почти военной походкой вошел большой полный человек. «Директор Герасименко», робко шепнул мне сосед. Едва поклонившись учителю, директор развернул ведомость и сказал отрывистым, точно лающим голосом:
– Четвертные отметки. Слушать! Абрамович… Баландович… Буяльский… Варшавер… Варшавский… – Точно из мешка он сыпал фамилии, названия предметов и отметки… По временам из этого потока вырывались короткие сентенции: «похвально», «совет высказывает порицание»… «угроза розог», «вып-пороть мерзавца»…
В ближайшую субботу мой приятель и защитник Ольшанский показался мне несколько озабоченным. На мои вопросы, – что с ним, он не ответил, но мимо Мины (сторожа, секшего учеников. –
Крыштанович… тоже был настроен невесело и перед последним уроком сказал:
– А меня, знаешь… того… действительно сегодня будут драть… ты меня подожди.
И затем, беспечно тряхнув завитком волос над крутым лбом, прибавил:
– Это ненадолго. Я попрошу, чтобы меня первым…
– Тебе это… ничего? – спросил я с сочуствием.
– Плевать… У нас, брат, в Белой Церкви не так драли… Черви заводились.
После уроков, когда масса учеников быстро схлынула, в опустевшем и жутко затихшем коридоре осталась только угрюмая кучка обреченных. Вышел Журавский с ведомостью в руках…
– Тебе, Крыштанович, сегодня пятнадцать…
– Я, господин надзиратель, хочу попросить…
– Не могу. Просил бы у совета…
– Нет, я не то… Я хочу, чтобы меня первым…
И они втроем: Мина, Журавский и мой приятель отправились к карцеру с видом людей, идущих на деловое свидание. Когда дверь карцера открылась, я увидел широкую скамью, два пучка розог и помощника Мины.
Тишина в коридоре стала еще жутче. Я с бьющимся сердцем ждал за дверью карцера возни, просьб, криков. Но ничего не было. Была только насторожившаяся тишина, среди которой тикало что-то со своеобразным свистом. Едва я успел сообразить, что это за тиканье, как оно прекратилось, как из-за плотной двери опять показался Мина… Он подошел к одному из классов, щелкнул ключом, и в ту же минуту оттуда понесся по всему зданию отчаянный рев. Мина тащил за руку упиравшегося Ольшанского… Но Мина… без всякого видимого усилия увлекал его к карцеру, откуда уже выходил Крыштанович, застегивая под мундиром свои подтяжки. Лицо его было немного краснее обыкновенного, и только. Он с любопытством посмотрел на барахтавшегося Ольшанского и сказал мне:
– Вот дурак… Что этим выйграет?
Его глаза засветились насмешливым огоньком.
– И урежет же ему теперь Мина… Постой, – прибавил он, удерживая меня и прислушиваясь.
Мина со своей жертвой скрылся за дверью… Через минуту раздался резкий звук удара – ж-жик – и отчаянный вопль…
Мы подходили уже к выходной калитке, когда из коридора, как бомба, вылетел Ольшанский; он ронял книги, оглядывался и на бегу доканчивал свой туалет. Впрочем, в ближайший понедельник он опять был радостен и беспечен на всю неделю» (92, с. 131–133).