Первое время после этого Кранц приходил в первый класс, желтый от злости, и старался не смотреть на Колубовского, не заговаривал с ним и не спрашивал уроков. Однако выдержал недолго: шутовская мания брала свое, и, не смея возобновить представление в полном виде, Кранц все-таки водил носом по воздуху, гримасничал и, вызвав Колубовского, показывал ему из-за кафедры пробку» (92, с. 176–177). В ряд со злобными маньяками идут чудаки, вроде латиниста Радомирецкого и погруженного до самозабвения в тайны «Слова о полку Игореве» словесника Андриевского, не столько вредные, сколько бесполезные. «Разумеется, кроме маниаков, вроде Лотоцкого или Самаревича, в педагогическом хоре, настраивавшем наши умы и души, были также голоса среднего регистра, тянувшие свои партитуры более или менее прилично, и эти, конечно, делали главную работу: добросовестно и настойчиво перекачивали фактические сведения из учебников в наши головы. Не более, но и не менее… Своего рода живые педагогические фонографы» (92, с. 180). И наконец – редкие исключения, вроде симпатичного Прелина или известного педагога Авдиева. («Каждый урок словесности являлся светлым промежутком на тусклом фоне обязательной гимназической рутины, часом отдыха, наслаждения, неожиданных и ярких впечатлений. Часто я даже по утрам просыпался с ощущением какой-то радости. А, это сегодня урок словесности! Весь педагогический хор с голосами среднего регистра и выкрикиваниями маниаков покрывался теперь звучными и яркими молодыми голосами. И ярче всех звучал баритон Авдиева: хор в целом приобретал как будто новое значительное выражение» (92, с. 272–273). Беда только в том, что авдиевы были редкостью. В целом же, вопреки сегодняшнему расхожему представлению о высоком качестве дореволюционной школы, у прошедших ее она оставила тягостное впечатление. Учившийся уже в 80-х гг. в Реальном училище А. И. Деникин писал: «Перебирая в памяти ученические годы, я хочу найти положительные типы среди учительского персонала моего времени и не могу. Это были люди добрые или злые, знающие или незнающие, честные или корыстные, справедливые или пристрастные, но почти все – только чиновники. Отзвонить свои часы, рассказать своими словами по учебнику, задать «отсюда и досюда» – и все… Исключение представлял учитель чистой математики, Александр Зиновьевич Епифанов. Москвич, старообрядец, народник, немного толстовец…». Но… «Во Влоцлавске Епифанов не ужился. Перевели, помимо желания, в Лович. В Ловиче также не пришелся ко двору. После бурного протеста против поощрявшегося начальством доносительства был переведен на низший оклад в Замостье, где находилась тогда не то прогимназия, не то ремесленное училище» (56, с. 26, 31–32). Буквально слово в слово с Деникиным характеризует пдагогический состав одной из лучших петербургских гимназий князь С. М. Волконский: «Вот три человека, которых могу помянуть. Все остальное была вицмундирная рутина» (42, с. 48). По словам генерала А. А. Самойло, учительская братия была – «тусклые языковы, смирновы, худобаи, просиживавшая до дыр на преподавательских стульях свои шелковые рясы и синие фраки» (159, с. 29). Учившийся в 50-х гг. во 2-й московской гимназии Н. П. Кондаков, сам затем преподававший в разных учебных заведения, в том числе в той же гимназии, вспоминал: «Учителя в то время разделялись учениками на добрых и злых: и в помине еще не было либеральных и консервативных, а только иных называли «фискалами» за то, что они доводили дело до начальства. Были между учителями настоящие звери, вроде учителя географии Оссовского, находившего наслаждение в том, чтобы пугать учеников окриками и единицами. За известное число единиц и штрафное поведение изредка назначалась порка, но в отличие от приходского училища, в котором пороли на виду у всех, учеников уводили в карцер. Учась хорошо и будучи примерного и тихого поведения, я чувствовал себя в гимназии счастливым и только обижался на некоторых учителей, подсмеивавшихся с сочувствовавшими учениками над моим именем (Никодим. –