Я написала Бахаревым. Просила, чтобы кто-то пришёл с Юриком на вокзал встретить меня, и предупредила, что через пять дней, на обратном пути, задержусь в Вельске. Послала письмо Валечке в Ленинград. Повезло ещё, что Симон, медбрат из Урдомы, скрипач ТЭКа, собирался в Ленинград в командировку. Освободившись три года назад, он очень по-своему распорядился возможностями воли. Устроился «коммивояжёром» (сам он острил: «Я – вояжёр из Коми»). Главным для него было – имея службу, чаще бывать в Москве и Ленинграде, встречаться с прежними друзьями, ходить по театрам и покупать книги для своей прекрасной библиотеки. Мы выехали вместе.
В Вельске, увидев через окно сына, я уверенно соскочила с подножки и, раскинув руки, побежала к нему. Словно почувствовав степень отдачи и самозабвения, четырёхлетний сын вырвался от Веры Петровны и помчался навстречу. Я кружила его, он смеялся. И пока поезд стоял, верилось в то, что нам суждена радость. При встрече с Симоном, знакомым ей ещё по Урдоме, Вера Петровна подтянулась, старалась быть улыбчивой.
Хорошо бы взять Юрочку с собой в Ленинград! Я писала об этом Бахареву. У него нашлось много контрдоводов. Смириться помогла моя собственная неуверенность: где, у кого остановлюсь? Как всё сложится?
Позади уже осталась Вологда, проезжали Череповец. Я высматривала реку Суду, через которую пятнадцать лет назад, приехав к папе, мы всей семьёй переправлялись на пароме в тёплую белую ночь с наводнявшим её соловьиным пением. Отец, мама, сёстры, юность! Да разве всё это было когда-то? Воспоминания были напрочь отмежёваны пережитым, но сила и скорость сближения двух рассечённых кусков моей нескладной жизни грозили смять меня.
К Ленинграду мы подъезжали ранним утром. Поезд замедлил ход. За окном появились первые встречающие. Вместо четырнадцатилетнего подростка я увидела идущую по перрону красивую полноватую девушку – мою единственную уцелевшую сестру Валечку. После девятилетней разлуки мы неотрывно и жадно вбирали друг друга через оконное стекло. Поражённые переменами, не в силах сдержаться, обе заплакали навзрыд. Обнимая её, я всё никак не могла смириться с тем, что вместо худенькой младшей сестрёнки передо мной взрослый, сформировавшийся человек.
Наша встреча с сестрой взволновала и Симона. Он пригласил нас позавтракать, но сестра торопилась на работу.
– Остановишься у тёти Дуни. Она тебя ждёт.
– А ты?
– Я в общежитии. У меня – негде.
После возвращения из угличского детдома Валечка не единожды подавала в суд заявления с просьбой вернуть ей комнату. Столько же раз суд ей в площади отказывал. Сейчас выйдем из Московского вокзала, и я увижу стрелу Невского проспекта, позолоту адмиралтейского шпиля, достоинство и соразмерность домов и улиц… Разве я смела себе представить, что когда-нибудь окажусь в родном городе? Торжествовала весна. Слепило солнце.
– Позавтракаем в Восточном кафе при «Европейской», – предложил Симон.
Я помнила это скромное, элегантное кафе.
– Выбирайте! – протянул Симон меню.
– Сардельки! – не раздумывая определилась я.
Меня укорил смеющийся взгляд друга. «Ах, ну да, конечно! Не то!»
– Разрешите! – взял он на себя инициативу. И тут же продиктовал официанту: – По двести граммов сметаны, по бутерброду с красной икрой, салат, яйцо, кофе.
Я глядела на всё это изобилие, но никак не могла «приземлиться». Мешал ком в горле. Мешало смятение. Вышли на неповторимую улицу Бродского. Филармония. Рядом – Русский музей. Навстречу вышагивал мужчина. Они с Симоном обнялись.
– Михаил Светлов, – представился он.
Его нагнала молодая женщина:
– Мне надо с вами поговорить!
Он повернулся, бросил ей насмешливое: «Добивайтесь!» – и повернулся к нам. Совсем забыла: в обиходе есть
Я собиралась ехать к тёте Дуне. Симон наставлял меня:
– Улицу переходите только в положенных местах. Если милиционер всё-таки подойдёт, тут же, без разговоров, платите штраф! Паспорт ни в коем случае не показывайте! Скажите: «Забыла дома!» С тридцать девятым пунктом имеют право выдворить из города в два счёта. И не как-нибудь, а столыпинским вагоном.
По этому поводу тогда шутили. «Как живёте?» – «Ничего, спасибо, всё хорошо. Только вот температура 39».
Тётя Дуня, Евдокия Васильевна, к которой мы в детстве ездили в Белоруссию, та, что сообщила во Фрунзе о маминой смерти, увидев меня, особенно не ахала. Ни о чём не спрашивала. Провела в комнату. Я не сразу поняла причину охватившего меня смущения. Присмотрелась внимательней: наша мебель! Стол. Стулья. Даже клеёнка с чернильными пятнами – память об усердных занятиях младших сестрёнок. На стене зеркало в замысловатой бронзовой оправе с остриём наверху, от которого у меня на всю жизнь остался шрам на лбу… У блокадного Ленинграда были свои повадки и свои права. Я не смела дотрагиваться до этого. Только сердце заныло.