О настоящем меня спрашивали мимоходом, особенно не вникая. Жива? И слава богу! Никто не знал, как со мной обходиться, как относиться к моему аресту, к лагерю. Ещё не остывшие от своего военного несчастья, люди чему-то сочувствовали, но тяготели к выздоровлению, а не к болезни. Такое я сделала удивительное наблюдение.
Оставалось отвезти письмо сестре интинского пианиста. Времени было в обрез. Днём я её дома не застала. Вторично мы с Валечкой приехали к ней в одиннадцать часов вечера. Дверь открыла соседка:
– Мобель? Вон та комната, третья по коридору.
Я постучала. Молчание. Ещё и ещё раз. Не отвечали. Тогда – в последний. За дверью взорвался женский голос:
– Совесть у вас есть? Что вы лезете в дом, когда люди спят? Нахальство!
– Простите, – пыталась я оправдаться, – я приходила днём. Мне нужно вас на одну минуту.
– Убирайтесь вон! – кричала из-за дверей женщина. – Мало того, что на работе покоя не дают! Домой припёрлись!
Валечка возмущённо тянула меня за рукав: «Немедленно уйдём отсюда! Как ты можешь?» Но я не могла уйти… Приникнув к дверной щели, сказала:
– Это я вам нужна, а не вы мне!
Дверь распахнула разъярённая, в наспех накинутом на плечи халате особа.
– Что же мне от вас нужно? – взбешённо процедила она.
– Я привезла вам письмо от брата. Возьмите. Он просил передать вам в руки.
Женщина отступила в комнату:
– От кого?
– От вашего брата, Мобеля.
– Тише! Ради бога, тише! Идите сюда!
Женщина вцепилась в меня. Валечка была уже у дверей. Она бросилась за ней:
– Умоляю, вернитесь! – И снова ко мне: – Простите! Боже мой! Не понимаю! Откуда вы?
– Оттуда.
– Вы что, его видели?
– Видела.
– Живого? Когда?
– Месяц назад.
– Он худой? Во что одет?
– На нём была куртка. Не помню, какого цвета.
– Не может быть. Он бритый?
– Нет. У него шевелюра.
– Шевелюра? Цела? Такая пышная, чёрная?
Она закрывала себе рот обеими руками, чтобы не заплакать. Развернула письмо, глазами выхватывала строчки, бухнулась на колени:
– Простите меня! Как я вас встретила?! Мне это не простится! Я работаю в Смольном. Каждый день тьма посетителей. Жалобы. Заявления. Узнают адрес, приходят домой. Простите! Поймите!
Поняла: в одном конце – партийный Смольный, в другом – брат с номером на спине. Меж эдаких флангов существовать непросто. Долго мы с сестрой шли молча. С неожиданно крутой откровенностью она проговорила:
– У меня такое чувство, что ты незнакомый мне человек. Что ты когда-то была моей сестрой, а потом что-то случилось и… в общем, ты умерла.
– Почему, Валечка? – превозмогла я невыносимую боль.
– Не знаю.
– Попробуй объяснить. Мне это важно.
– Не могу. Ты из какой-то другой жизни. Я не понимаю тебя.
– Я слишком мрачная? И вокруг меня всё мрачно? Да? Я много плачу?
– Нет. Ты даже стараешься быть весёлой, но я не верю этому.
– Чему не веришь?
– В общем, ты какая-то чужая.
Внутри всё свело. Хотелось крикнуть: «Единственная моя сестрёнка, не называй меня чужой! Я не могу этого слышать. Я родная,
Оставшись без опоры, Валечка одолевала все напасти в одиночку. Имя старшей сестры для неё выхолостилось в пустой звук. Ей было неведомо, как я пыталась до ареста вырвать её из детдома, что делала для того, чтобы заполучить её к себе. Сейчас она была права: я «старалась». Старалась быть как бы без прошлого. Боялась её испугать. И ещё больше отдаляла.
На следующий день на этой муке поставила точку наша родственница, проживавшая в одной квартире с тётей Дуней:
– Ты бы не водила никуда с собой Валю. Не тронь ты её душу. Не нагружай ты нас. И веселье твоё какое-то перевёрнутое.
Когда она в первый раз открыла мне дверь, то не сказала даже «здравствуйте» после десяти лет, что мы не виделись: просто повернулась и ушла к себе в комнату. Я решила, что она не узнала меня.
Тётя Дуня вступилась за неё:
– Не сердись. Сын погиб на войне. Муж от разрыва сердца умер в одночасье. Нервы – никуда. Она говорит: «Не могу видеть этих несчастных сестёр. Не выдерживаю!»
Предстояло понимать всё, всех, ни на что не претендуя. Сказал же когда-то Александр Осипович: «Не можешь? Тогда изменись сама».
Я рвалась обратно на Север. Провожала меня только Валечка. О чём-то напряжённо думая, она не выдержала и спросила:
– Ты всё-таки скажи мне: за что тебя?
Нормальный вопрос: ведь человек за что-то отсидел семь лет! Как я могла ответить: «Ни за что»? Сестра решила бы – я лгу или не хочу быть откровенной. Своим растерявшимся сердцем она, конечно, жалела меня:
– Береги себя! Приезжай, Тамуся!
В бессилии извлечь из боли полное имя тому нечеловеческому, что уничтожило наш дом, надругалось над семьёй и сделало родство с отсидевшей сестрой едва ли не смертельно опасным, оставалось одно: храбриться.
В Вельске я отыскала знакомую по Урдоме, Капитолину С. Она предложила больше чем ночлег: «Пусть сюда приведут сына. Побудешь с ним у меня». Филипп, уехав в командировку, избежал встречи.
– Он всё препоручил мне, – объявила Вера Петровна.
Принесла мне в подарок фотографию сына.
– С кем он здесь снят?
– С моей племянницей.
Юрочка жался, оглядывался на неё.