– Ты только не волнуйся, Томочка. Меня вызывали в Большой дом. Интересовались, что делаем, когда собираемся, о чём говорим. Почему собираемся у тебя и у Коли. Я прикинулся недоумком. Сказал: «Ну, собираемся. Как все, так и мы», – только и добавил Давид.
Больше о вызовах никто не упоминал. Можно было только гадать: вызывали Кириллов? Или Раю? А Колю? Нину? Может, они решили молчать, как им было велено? Ни одного из них я не спросила об этом. Если человек сам ничего не говорит, значит не хочет. К Лизе и Давиду сохранила глубокую благодарность за прямодушие. Большой дом?! Там вечно освещены окна. Там занимаются «врагами народа». И теперь – мной. Безыскусный Лизин рассказ о вызове оказался неисчерпаемым поводом для размышлений.
Слишком много уже было в жизни неясностей, начиная с того, что мы больше ничего не знали о папиной судьбе. Непонятно было, почему меня донимает Серебряков и кто он. Почему мой комсорг отказался пояснить, что это за фигура? Всё вместе это казалось сущей тьмой, но после Лизиного рассказа я обрела хоть какую-то возможность представить себе точку зрения органов власти на себя, на нашу семью. С тоской раздумывая над каждым пересказанным Лизой словом, я поняла, что сентенция: «Настроение этой девочки нам понятно… У неё арестован отец. Она не может хорошо относиться к советской власти!» – фактически повешенная на меня этикетка: «Брак!» Меня как бы вывели из действительной жизни.
Но я срослась со своими сверстниками, хотела верить, что папу выпустят, всё объяснится, хотела быть участницей жизни своего поколения. Я любила жизнь. Была полна сил. Обида и бунт во мне попеременно сменяли друг друга. Вера в прояснение, в свою счастливую звезду побивалась отчаянием.
Коля Г. был самый сдержанный из нас, молчаливый. Мои родные любили его больше других. Маме он не отказывал ни в одной просьбе: чинил электричество, врезал замок. К сестрёнкам был неизменно внимателен, баловал их. Меня – любил. Мы продолжали собираться, хотя не так часто, как прежде. Однажды Коля пригласил меня в комнату отца, чтобы сказать «нечто важное». Зажёг старинную лампу в форме костра. Усадил меня в вольтеровское кресло. Собравшись с духом, вымолвил: «Я тебя люблю. Будь моей женой».
Я Колю не любила. Пока не было этих слов, было легко. Теперь, когда надо было сказать «нет», всё осложнилось. Тем не менее трудное «нет» прозвучало, и мы вернулись в большую комнату, где Кирилл-белый играл на рояле.
За окном слышался непривычный грохот, гул. Поначалу на него не обращали внимания, но он усиливался. По Первой линии Васильевского острова шли войска, ехали походные кухни, двигались танки. Мы уселись на широкие мраморные подоконники в ожидании конца шествия. Конца не предвиделось. И тогда кто-то из мальчиков произнёс: «Война?!»
На улицу из домов стали выходить люди. Образовались толпы. Так мы в тот вечер увидели начало финской войны. Услышали же о ней утром, когда объявили по радио. В трамваях я видела плакатики с общеизвестными в те годы словами Сталина: «Ни одной пяди чужой земли не хотим. Но и своей земли, ни одного вершка своей земли не отдадим никому». Внешние государственные отношения казались беспроблемными. И вдруг – война. Откуда? Почему?
Через несколько дней обоих Кириллов призвали в военкомат и зачислили в лыжный батальон. А Коля Г. попросился на фронт добровольцем. Когда мы пришли к военкомату проститься с уходящими на фронт, мальчики показались незнакомыми, осунувшимися. Их нарочитое бахвальство – сковывало. Плакали родные. Мысль о том, что кого-то из них могут убить, казалась невероятной. Я казнила себя за Колю. Дома на меня смотрели как на злодейку. Все его жалели: довела, мол.
Ленинград затопила темнота. На фонарных столбах и в подворотнях зажглись синие лампочки, едва освещавшие тротуары. Зима выдалась лютая. Без электрического освещения улицы города выглядели незнакомо. Разной конфигурации и высоты дома предстали при лунном свете сросшейся каменной массой.
Линия Маннергейма, выстроенная под носом у города, оказалась серьёзным препятствием. Финны боролись яростно, с ненавистью, организованно и в одиночку. Рассказывали, как они в маскировочных белых халатах спрыгивали с деревьев на наших бойцов и зверски расправлялись с ними.
Письмо, пришедшее от интеллигентных Кириллов, также ошеломило. Они описывали, как при взятии Выборга наши красноармейцы громили и крушили квартиры, ломали мебель и били зеркала. Всё, что становилось известно про войну, лишало права судить поступки одних и других прежними, «мирными» нормами. Что-то непонятное круто меняло людей.
По окончании войны, услышав, что войска возвращаются, я вместе со всеми выбежала на ту же Первую линию Васильевского острова. Ликующие ленинградцы опустошали ларьки, раскупали папиросы и плитки шоколада, бросали их красноармейцам. Сами же красноармейцы, не разделяя восторга победы, которую только что добыли, сидели в открытых грузовиках настолько измученные и усталые, что мало-помалу крики стихли. Нечеловеческая выпотрошенность солдат умерила возгласы и усмирила толпу.