– А-а-а, вот эта страничка, – радостно прогудел он. – Надеюсь, вы, Владимир Васильевич, вспомните. «Толпа напирала на них, и они очутились в комнате, где под потолком был раскинут красный бархатный балдахин. Внизу, на троне, сидел чернобородый пролетарий в расстегнутой рубашке, с лицом веселым и глупым, как у китайского болванчика. На возвышение поднимались другие, чтобы тоже посидеть на троне.
– Прямо сценка из мифологии! – заметил Юсоне. – Вот он – народ-властитель.
Кресло подняли за ручки и понесли, раскачивая, через залу.
– Черт возьми, как его качает! Корабль государства носится по бурным волнам! Ну и канкан! Настоящий канкан!
Трон поднесли к окну и под свистки кинули вниз.
– Бедный старик! – сказал Юсоне, глядя, как трон упал в сад, где его быстро схватили, чтобы отнести к Бастилии и там сжечь.
Всеми овладела неистовая радость, как будто исчезновение трона сулило безграничное счастье в будущем, и не столько из мести, сколько ради того, чтобы проявить свою власть, народ стал рвать занавески, бить, ломать зеркала, люстры, подсвечники, столы, стулья, табуреты, всякую мебель, уничтожая даже альбомы с рисунками и рабочие корзинки. Раз уже победили – надо позабавиться! Чернь насмешливо закутывалась в кружева и шали. Золотая бахрома обвивала рукава блуз, шляпы со страусовыми перьями украшали головы кузнецов, ленты Почетного легиона опоясывали проституток. Всякий удовлетворял свою прихоть: одни танцевали, другие пели…» – Шаляпин читал громко, каждое слово отделяя выразительной интонацией, делая паузы, поглядывая в это время на помрачневшего Стасова, который хотел обратить внимание совсем на другие страницы. – «…Потом неистовство приняло более зловещую форму. Непристойное любопытство заставляло людей заглядывать во все уголки, открывать все ящики. Каторжники запускали руки в постели принцесс и валялись на них, вознаграждая себя за невозможность изнасиловать королевских дочерей. Какие-то мрачные личности безмолвно бродили по дворцу, стараясь что-нибудь украсть…» Ну, тут еще есть интересные детали и подробности, я их опускаю… «В передней, на куче одежды, стояла, как статуя Свободы, публичная девка, неподвижная, страшная, с вытаращенными глазами… Из окон выбрасывали рояли, комоды и стенные часы…» Ну, уже пошли мелкие неприятности свершившегося переворота. И вот я все думаю, думаю, Владимир Васильевич, а что, если и в нашей революции произойдет нечто подобное, ведь наш бунт пострашнее может быть, чем французский, да и побеспощаднее.
– А вы зря остановились на этом месте. Дайте-ка я дочитаю, Федор Иванович. Видите вот эту фразочку: «Пойдем отсюда, – сказал Юсоне, – такой народ вызывает во мне омерзение». Это ведь не только Юсоне говорит, как вы сами, конечно, понимаете, это сам Густав Флобер осуждает этот народ, хотя он же устами Фредерика заявляет: «Что бы там ни было, по-моему, народ прекрасен». Да и другие персонажи прямо заявляют: «Все прекрасно! Народ торжествует! Рабочие обнимаются с буржуа!.. Республику провозгласили! Теперь мы будем счастливы!.. Королей больше не будет! Свобода на всей земле!» Вот что превыше всего, Федор Иванович!
– Да ведь и я встретил царский манифест от 17 октября с таким подъемом и такой радостью. Стоял на столе в «Метрополе» и пел «Дубинушку». А что из этого получилось? Столько крови пролилось. А свободы как не было, так и нет, опять закручивают гайки, расстреливают людей, вешают… А борьба между революционерами и властью вряд ли прекратится, хотя людей все больше тянет к личной жизни, во всяком случае, меня тянет к личной жизни, Владимир Васильевич, и тут я ничего не могу с собой поделать. Так что, я побегу за своей поклонницей?
– Конечно, конечно! Да и мне надобно уже переодеваться, – говорил Стасов, качая головой, провожая Шаляпина до дверей. «Ох, не так уж прост он, наш Федор Иванович! Вроде бы парень простоватый, без особого образования, а как толково рассуждает, вроде словами Горького должен был бы говорить… Ан нет! Свое мнение имеет да еще моим Флобером меня ж и побил… «Такой народ во мне омерзение вызывает», не зря он эту фразочку вычитал, да еще с такой зловещей интонацией; я ему про социализм, про Герцена, хотел даже еще про Прудона, Луи Блана, Фурье рассказать… Предосадно, предосадно получилось, побил меня мой дорогой Федор Иванович. Может, и прав он, обратив мое внимание на безобразные стороны французской революции 1848 года, изображенные Флобером. Вроде бы мимоходом бросил несколько фразочек, а меня уж сомнения одолевают…»