– Придется вам, Федор Иванович, послать письмецо в ту же «Киевскую речь» с объяснением причин и мотивов этого «преступления», дескать, пришли ко мне представители киевских рабочих с просьбой дать возможность им, беднякам, послушать меня за дешевую плату. Я с удовольствием согласился на это и устроил им народный концерт с бесплатными и дешевыми местами, весь сбор которого решил отдать в их же пользу… Передал через приятеля своего Мунштейна, о чем тоже было сообщено в газетах… Нет, пожалуй, лучше сказать, что вы передали деньги рабочим в присутствии Мунштейна и этим присутствием и ограничилось его участие в этом «преступлении». А к какой партии принадлежали эти представители рабочих, вы не знали, вам было известно только одно, что среди этих рабочих много семейного, голодного и несчастного люда.
– Так и на самом деле было. Зачем Мунштейна впутывать в это дело? Просто он случайно оказался рядом, а я срочно уезжал из Киева, меня провожали рабочие и друзья, вот я им и передал деньги.
– Так и надо написать, Федор Иванович, чтоб не было и малейших признаков нелегальности и «противозаконных деяний», за что могут привлечь и к судебной ответственности. «Московские ведомости» уже взялись за вас, вы уже виноваты в том, что «вместе с Горьким, Чеховым и Художественным театром за воспитание публики с концертной эстрады взялся господин Шаляпин», цитирую почти дословно.
– Что ж, компания неплохая, только не хочется оказаться в тюрьме, я уже кое-кому пожаловался на преследователей, надеюсь, замнут. Да что мы все о такой чепухе… Как ваше здоровье, вот какой вопрос все вертится у меня на языке, дорогой Владимир Васильевич.
– Я здоров всем телом, от макушки головы и до пяток, но у меня есть что-то вроде болезни или, по крайней мере, нездоровья, и это нездоровье нередко держит меня за фалды, лишает свободы и мешает мне жить и быть, как бы мне хотелось и надо.
– В газетах что-то мелькнуло…
– Не обращайте внимания на этих писак, выдумывают все, фальшь и неправду газетных писаний невозможно опровергать, не хватит сил. Как-то написали, что у меня три удара и мое положение очень опасное, а в другой газете написали, что мне уже 89 лет… Мои болести и страдания, мои обмороки – единственно от кишок, их ослабления, быть может, дряблости и малой деятельности. Все остальное – газетная ложь и вранье. Дают средства против кишок – вот и все. Бурное лето провел, много работал, устраивали и торжественные свидания с друзьями… Хоть без вас, Федор Иванович, и скучновато было, но и 16 июля отметили, несколько прекраснейших букетов розанов, мне привезенных, украшали наш стол, чудесно пахли, словно каким-то рафаэлевским запахом благоухало, живые, веселые разговоры порхали с одного стола на другой, но полного веселья, Федор Иванович, все-таки не было: Леночка наша сидела в тюрьме, много тогда неясного было. А вдруг она на чем-нибудь серьезном попалась? Время-то наступило суровое… И все-таки нас было не меньше двадцати семи за столом.
– Вы, конечно, в пух и прах разодетый…
– Да, я в красной шелковой рубашке, атласных голубых штанах, два пояса: один просто золотой позумент с кистями, другой – восточный, с кистями же и решеткой. Ну, это вы все видели на мне. А вот сапоги мне в восемь утра принесла Эрнестина – ну просто диво, таких вы у меня еще не видели. Желтые, сафьянные, яркие, как канарейки, и по всему голенищу вышитые шелками и с драгоценными камешками. Решительно все восхищались. И в самом деле – великолепно и оригинально!
Стасов, рассказывая, оживился, начал расхаживать по кабинету, поигрывая воображаемыми двумя поясами, а Шаляпин с удовольствием поглядывал на могучего старика с огромной седой бородой.
– А кто приехал к вам, Владимир Васильевич?
– Репин, Глазунов, Сигизмунд Блуменфельд изумительно исполнял песни Лядова, а Глазунов просто поразил меня своей Восьмой симфонией, ничего подобного он не сочинял. Это страшная трагедия, колоссальная, удручающая, раздавливающая! Ново, оригинально до бесконечности, чистое отчаянье и ужас. Да, Глазун еще ничего подобного, ничего в этом роде не сочинял до сих пор. Эта вещь – просто великая! Вот посмотришь на Репина, послушаешь Глазуна, сядешь за свой письменный стол, почитаешь написанное мною и вдруг оторопь берет: а что, если прескверно написано? Хорошо, если каким-то чудом выйдет порядочно! И уж сколько раз, Федор Иванович, я собирался бросить писать, совсем бросить. И без меня, мол, найдутся люди, которые хорошо поворотят дело и в самом лучшем виде сладят с ним. А то тут пачкаешь, пачкаешь бумагу, что-то скребешь, а потом и засомневаешься…
Шаляпин протестующе замахал руками.