Как-то увлекшись его рассказом о польском восстании, я ясно представил себе картину расстрела повстанцев царскими войсками и стал ее рисовать в тетради. Израиль Абрамович подошел ко мне, посмотрел и молча отошел, не сделав мне обычного замечания, что я занимаюсь на уроке не тем делом. Больше того, я опять увидел в его взгляде прежнюю мягкую доброту. И мне опять стало хорошо на его уроках. И историю я знал лучше, чем все остальные предметы, а основные даты истории СССР запомнил на всю жизнь и этим удивлял и радовал преподавателей в последующие годы учебы.
В седьмом классе к нам пришел новый учитель математики Самуил Львович Беркович. Это был молодой мужчина с орлиным носом и двойной нижней губой. Он был выше среднего роста, но казался еще выше, потому что был худой и сутулился. От привычки сутулиться, его голова находилась не над плечами, а немного впереди плеч, и, когда он шел, казалось, что он к чему-то присматривается. Был он быстр и энергичен. Из всех учителей математики он был самый страстный математик. Он быстро подходил к учительскому столу, клал классный журнал на стол и, потирая свои руки, бросал на нас хитроватые взгляды. При этом он улыбался улыбкой японца, так как губы раздвигал, а рот оставался полузакрытым. Глядя на эти приготовления к уроку, можно было сразу убедиться, что большего удовольствия, чем преподавать математику, у него не было и не будет. Математику он считал святая святых всех наук, и горе тому ученику, который давал ему малейший повод подумать, что это не так. Тогда он вызывал этого ученика чуть ли не каждый день к доске и доказывал ему, что без особой увлеченности познать математику невозможно. Он задавал ученику хитроумные задачи и ехидно улыбался, бросая многозначительные взгляды на класс, как будто приглашая всех в свидетели бездарности этого ученика. Для учителя это было не трудно, ибо у него всегда находился в запасе пример или задачка, которые будут не по зубам даже хорошим ученикам, не говоря уже о средних и слабых учениках. Подобными действиями он вызывал антипатию к себе, ненависть к математике и нежелание учиться.
Немецкому языку нас учил Лев Григорьевич, очень старый учитель. Ему было, наверно, лет семьдесят. У него были кустистые седые брови и топорщащиеся седые усы. Это был крупный, полный мужчина, страшно неопрятный, потому что из ушей и носа торчали неприятные кусты волос, пиджак был замасленным, а рубашка – грязной. На его уроках у нас творилось что-то невообразимое, как будто все ученики на время этого урока сходили с ума. Шум стоял невероятный. Все призывы учителя к установлению тишины не имели никакого воздействия. Все вертелись на партах, разговаривали, смеялись. Мне жалко было этого старика. Иногда его лицо искажалось страданиями, как от острой зубной боли из-за этого шума. Он безнадежно махал рукой и работал, по существу, с одним вызванным к доске учеником, не обращая внимания на шум. Причем, он спрашивал и отвечал на свои вопросы чаще всего сам, а ученику ставил удовлетворительную отметку. Если же кто-то отвечал ему хоть что-то дельное, он сразу ставил ему отличную отметку и хвалил, ставя его всем в пример. Казалось бы, что мы могли почерпнуть на его шумных уроках? И тем не менее, он все-таки нас кое-чему научил.
К восьмому классу нас осталось всего двенадцать человек. Это было и хорошо, и плохо. Было меньше пыли, меньше шума, больше простора в классе. Хуже было то, что нас почти каждый день вызывали отвечать урок. А это значило, что к урокам надо было готовиться более серьезно. Конечно, если смотреть с высоты будущих десятилетий, это обстоятельство здорово нам помогло: мы гораздо лучше знали материал учебной программы. Но в тот момент нам это совсем не нравилось. Все-таки обыкновенные ученики всегда ищут хоть малейшую лазейку, чтобы не готовить уроки.
Но главная неприятность для меня заключалась не в этом. Дело в том, что из школы ушла Оля Махтина. Она поехала в Минск и поступила там в педагогический техникум. Вместе с ней поступила в этот техникум и Зина Плоткина. Не знаю, как Миша, а я очень переживал отсутствие Оли в классе. Нет, я так и не решился подойти к ней и попросту поговорить, я стеснялся показать перед всеми мое влечение к ней, но мне нравилось смотреть на нее, ожидать ее прихода в школу, перебрасываться с ней взглядом и получать ее улыбки. На душе стало уныло и одиноко. Пребывание в школе сразу же перестало быть таким радостным, каким оно было при Оле.
Вместе со мной переживал отсутствие Оли и мой друг Арон Шпиц. Однажды он мне признался, что любит Олю гораздо сильнее меня, и что подружиться с ней ему мешало заикание. Иногда на улице я вдруг издали принимал кого-нибудь за Олю, и сердце трепетало от предстоящей встречи, но, убедившись в ошибке, тяжело вздыхал от огорчения.
К счастью, жизнь не стоит на месте. Постепенно унылость и одиночество притуплялись, а новые увлечения не давали мне и моим друзьям скучать.