Все, что произошло во время той поездки, я наблюдал как бы в трех проекциях.
Глазами Гришина - это отчетливее всего. Тем особым взглядом его, каким мать видит судьбу ребенка.
И видел своими глазами.
И иногда видел - совсем неотчетливо - глазами Курки, его детской душой.
Теперь все эти ви́дения, виде́ния слились в одно. Слитые, они похоронены на дне памяти, откуда я должентизвлечь их, чтобы они пе погибли вместе со мной, когда придет срок.
Если нет бессмертия в будущем, то должно быть другое бессмертие, протянутое в прошлое, - память. Без этого единственно существующего бессмертия жизнь бессмысленна.
Я хорошо помню сельцо , вблизи которого мы остановились. В тот вечер оно лежало непередаваемо красивое и покойное и казалось в закатном свете как бы на середине расписной тарелки , дном которой был луг, а краями - чернеющий лес, окружавший село со всех сторон.
Наступил час, когда луг должен был бы жужжать от пчел и шмелей, берущих последний взяток, но он былтсовершенно безжизнен, будто все шмелиные гнезда растоптаны.
Не видно было людей. Только в самой последней хате не скоро, когда мы уже потеряли надежду, ворота открыл инвалид - однорукий, с аккуратно подшитым рукавом, и одноногий, на деревяшке.
Вначале он показался пожилым - от черных теней, легших на лицо, - но скоро я разглядел , что, пожалуй, он не старше Курки. Он был в выцветшей гимнастерке и в прохудившемся кирзовом сапоге.
Он стоял, опираясь на самодельный костыль, в щели осторожно приоткрытых ворот, со странным выражением беззащитности и безразличия.
Мы попросились переночевать.
Он ничего не ответил, но ловко, почти форменно, повернулся на одной своей ноге и, далеко закидывая костылек, пошел впереди. Мы зашли в хату,ткоторая была одновременно огромной - это от темноты, тут уже ночной , - и тесной, сжимающей грудь холодом и сыростью.
Этой не то чтобы нежилой, а неживой сыростью она была наполнена вся. И не было обычных запахов хаты, дома - мытого пола, веника, мокнущего в ведре, хлеба, остывающей печи, человеческих дыханий. Посреди стоял стол, за ним черным силуэтом выступала печь. K столу неподвижно припала тоненькая фигурка девушки, длинные волосы разметались по столешнице.
Девушка не сразу подняла голову, а потом долго глядела на нас.
Она сказала :
— А я думала - Бандера.
Слова прозвучали так, словно девушка сказала : «А я думала - смерть».
— Нет,- сказал тот, кто проводил нас в хату, одноногий и однорукий. - Свои. Просятся заночевать.
Девушка подошла к печи и зажгла свечной огарок.
Тусклым серебром засветились ее волосы. Стало видно окошко, заколоченное досками.
— Нехорошо тут, - сказала она, но протянула руку к углу, где была расстелена солома, прикрытая рядном. - Так, братику?..
— Бандера приходил, - сказал он. - Батьку порешили, его наши головой сильрады постановили, вернулись и постановили. И матку порешили - ей шестьдесят годов. Сами бандеры зарыли коло плетня. На кладбище не велели.
— Снидать будете? - спросила девушка. - Холодная картопля е. Печку нельзя топить - дым. Бандера тамочки, в лесу.
— Не бойтесь! - сказал :Курка, вышел на порог и стал, как на часах, глядя на лес, где притаилась смерть.
Уже не та, военная, и не та, что во рвах, - еще одна.
Утром мы увезли брата и сестру в районный город.
Остановились на площади. Инвалид первым, как бы боясь, что кто-нибудь попытается помочь ему, соскочил с машины, покачнулся и, опершись на костыль, сказал :
— Рука правая, нога обратно правая. Не подвезло.
Лицо у него было совсем мальчишеское. Нижняя губа в запекшейся крови, но не от раны, а - как теперь стало видно - оттого, что была прокушена зубами , как бы прошита кровавой нитью.
Девушка спрыгнула вслед за братом и стала у стены взорванного дома; в пустых окнах виднелись кучи битого кирпича, проросшего репейником.
— Облить бы хату керосином и спалить, - сказал инвалид.
— А как могилка ? - озабоченно ответила девушка.
— Вернемся, сразу найдем - у плетня…
На стене с выбитыми слепыми окнами уцелела вывеска «Больница» - в угольной копоти, как в языках черного пламени.
Инвалид тронул себя левой рукой за культяпку правой и еще раз сказал :
— Не подвезло!
Все двух-и трехэтажные дома были сожжены, а маленькие строения, жавшиеся между ними , уцелели. Кое-где из труб поднимался дым. По улицам торопливо, как под огнем, пробегали редкие прохожие - почти все женщины.
— Может, надо чего? - неуверенно спросил Курка.
Инвалид махнул культяпкой и, далеко закидывая костыль, зашагал прочь. Было непонятно, куда он так торопится.
Девушка достала что-то спрятанное на груди, под кофточкой, и протянула в машину Курке.
— Батька с мамкой, - сказала она.
Я заглянул через плечо Курки. В руках его была выцветшая фотография. В кресле с гнутыми ножками - венском, как называли такие когда-то, - сидела девушна в подвенечном наряде, с откинутой фатой. Рядом, напряженно улыбаясь, стоял худой высокий человек в штатской пиджачной тройке, но с буденовкой в опущенной руке.
— Четыре войны, - сназала девушна, - первая, гражданская, финская… Эта еще…
— Марина! - позвал брат, не оборачиваясь и не замедляя шагов.