Я вот как сделаю: перескажу самую первую поразившую меня историю. Она длинная, часа два он говорил без остановки. Я, помню, слушал, затаив дыхание, мурашки, помню, бегали от ужаса. Шаламов – великий писатель, написавший великую книгу, но одно дело – книга, бумага, переплет, типографская краска, а другое – когда перед тобой сидит живой человек. Можно его пощупать даже, и он – твой любимый дед, между прочим, и разговаривает с тобой как со взрослым. Как взрослые друг с другом не говорят… Я сейчас вспомню и напишу максимально близко к тексту. От лица деда, естественно. Не знаю, должен ли кто-нибудь это читать, но написать я обязан. Если у меня получится, эффект от его опыта, горького, но великого и исцеляющего опыта жизни, увеличится тысячекратно.
Однажды на мой вопрос, что для человека означает потерять свободу, Славик ответил:
– Дороги не замечаешь, пока она не закончится. Можно тысячи километров проехать и, только когда оборвется дорога, понять: да, ехал куда-то, была дорога, а теперь нет. Так же и со свободой, Витька. Сотни мелких и малозаметных вещей составляют свободу. Почесать за ухом, отлить, когда приспичит, поесть, когда захочется, заснуть, попить воды. Кто на это обращает внимание? Зато если лишить тебя этого, мгновенно ощутишь потерю, вспоминать будешь о прежней жизни, как об утраченном рае, и ценить будешь свободу во сто крат сильнее. Проблема в том, что человек удивительно адаптивное существо. Ко всему, сволочь, привыкает, и даже пиˊсать по разрешению вертухая для него не сложно. Не видел я, чтобы в тюрьме кто-нибудь от этого сильно страдал. Однако для адаптации нужно время. Из этого следует, что любой грамотный следователь должен лишить подследственного прежде всего времени. Резко, борзо, неожиданно, мордой в стол, в грязь, сапогом по яйцам, бутылкой в жопу, как угодно, чем резче, тем лучше. Человек должен охренеть, на клеточном уровне осознать, что возврата к прежней жизни не будет. Он ничтожество, он слизь, он в загробный мир попал и бога узрел. И бог – его следователь. Когда, оставив бабушку на Лубянской площади, я вошел в кабинет высокого чина и протянул ему взятку в виде рубиновых сережек, мне даже не сказали, что я арестован. Чин положил сережки в карман, взял мой рапорт об отставке, посмотрел на меня задумчиво, а потом потянулся к тяжелой бронзовой чернильнице. Я обрадовался, подумал, подпишет он сейчас и кончится все. А он – чернила мне в глаза и бронзой мне в рот, и зубы крошит, и орет страшным голосом матерные слова, и вертухаи в кабинет врываются. И по почкам, и под дых, в глаз, в бровь, руки за спину, ноги растянул, шире, шире, кому сказали, шире, падла… Вот так стой, мы все про тебя знаем, ты японский шпион, товарища Берию хочешь убить. Шире, сука, ноги, мы тебя прямо здесь кончим, у нас полномочия… Хочешь, сука, жить, хочешь? Тогда говори, пиши, подписывай!
Ох, Витя, от такого резкого контраста я бы чего угодно подмахнул, не то что шпион и враг народа, а враг рода человеческого, Люцифер с рогами и копытами. Одна загвоздка – сам я из ухарей лубянских вышел и трюки их заковыристые знал хорошо. Методики ведения допроса мне, мальчишке, еще в сорок первом в Ленинграде преподавали. А потом я всю войну эти методики практиковал. Отплевался, очухался быстро, сказал вежливо:
– Это недоразумение, ошибаетесь вы, какой же я шпион, разве шпионы рапорты об отставке из НКВД подают?
– А кто, – говорят, – старшего офицера разведки подкупить пытался? У нас и доказательства имеются – серьги рубиновые.
– Так это меня начальник особого отдела майор такой-то надоумил, – говорю, быстро сообразив, что особист меня и сдал, – сам бы я разве решился? Он, кстати, у меня первым делом колье из того же гарнитура выцыганил, убедил, без подношения сейчас никак.
Все. Выдохнули. Наскок не удался. Сняли наручники, усадили на стул, стали разговаривать как профессионалы. Не чин, которому взятку совал, стал разговаривать, другой, вроде как «добрый» следователь.
– Вячеслав Никанорыч, – говорит, – курите. – И протягивает золотой портсигар с «Герцеговиной Флор».
«Молодец, – думаю, – пятерка тебе: подследственного прежде всего расположить к себе надо. После выбитых бронзовой чернильницей зубов самое то. И на папиросы не поскупился, дорогие купил». Я, Витька, специально про себя все их действия оценивал, чтобы с ума не сойти от резкой жизненной перемены. Вроде коллеги мы, опытом обмениваемся, как врагов колоть, игра будто бы такая. Форма психологической защиты – абстрагироваться от ситуации, отдалиться, посмотреть со стороны. Этому меня уже в немецкой разведшколе научили, на Украине, когда задание там выполнял. «Техника контрдопроса» предмет назывался. Сижу, вспоминаю фашистскую науку, оценки ставлю следователю, а на самом краешке сознания мысль трепещется: «Ох и сложно вам со мной будет, ребята. Стреляный я воробей». Плохая мысль, недопустимая, расслабляющая. Недаром гордыня самым тяжким грехом считается.
– Значит, не шпион? – ласково спрашивает меня «добрый» следователь.
– Ну конечно нет, наконец-то вы поняли.