Должно быть, бабушка догадывалась, будучи в сговоре с сундучком, что монеты потом все равно вернутся к ней в день рождения, что черепашка — это все равно что сам сундучок, может взять к себе вовнутрь часть тайны сундучка и хранить до тех пор, пока копилку не разобьют. Только не знала она, что монеты, едва попадают из сундучка в копилку, сразу же превращаются в быка или скарабея, ибо быком жить веселее, чем холодной монетой.
Теперь, когда его обижали и он чувствовал, что все взрослые как бы сговорились не жалеть его и не защищать, он бросался к своей копилке (она лежала в углу под шкафом, прикрытая маленькой подушкой), выносил ее во двор и говорил, что вот сейчас выпустит из черепашки быка — он разбежится и затопчет весь палисадник, а петух склюет все зерно на кухне… Он понимал, что, кроме взрослых, у него должен быть еще кто–то очень близкий, который всегда поможет, защитит, — и этим существом стала для него копилка.
Но вот проходила злость, копилка пряталась на свое прежнее место под шкафом, а сам он, быстро проходя по двору, мимо неприятных и душных мест — кровати и кадки, садился в своем убежище возле открытой ставни, чувствуя себя одиноким и покинутым, ибо взрослые ждали, когда придет он к ним просить прощения.
Их четверо (Амон тоже со взрослыми), а он один — так делилась в часы ссоры семья, большинство и меньшинство. Большинство, поддерживаемое друг другом, ничуть, кажется, не переживало размолвку — ибо видел он, что они по–прежнему разговаривают, ходят с равнодушными, ничуть не тронутыми горечью лицами, как будто горе их столь мало и ничтожно, что его и не пытаются они делить между собой, а отгоняют от себя и не думают о нем, зато часть горечи, доставшаяся ему, его горечь, была неделима и делала его таким несчастным и одиноким…
«Одинокий» — было произнесенное им слово, и слово это ранило его, привело в убежище, отвернуло от него всех, имело оно силу и власть, не то что цифра 1, когда он ее писал, стараясь подсчитать свои монеты, — 1 было пустым звуком, бессмысленным начертанием, линией холодной — вот почему он не запоминал цифры и не любил их за ненужность. Ведь в самом деле, как отличается цифра 1 от слова «один», хотя, казалось бы, что выражают они одно и то же и имеют одинаковый тайный смысл, — он чувствовал, что только к живому применяют слово «один», а когда живой умирает, то в ход идет цифра, как ярлычок.
Увлеченный этой своей догадкой, он старался приглядываться ко всему, что поддерживало его в правоте, — когда приходил кто–нибудь из соседей и угощал его яблоками, непременно приговаривал: «Не стесняйся, еще бери, чтобы было два», или пекарь — бабушке: «Простите, у меня нет сдачи за два хлеба, берите уж четыре…» — не три хлеба, а четыре, не одно яблоко, а два.
Один к одному — все должно было рождать пару, ничто не может быть принятым в одиночку, ни подаренное, ни купленное, зато мертвое и ненужное довольствовалось своей цифрой 1. Куст олеандра родил из себя две ветви, а сам ушел в землю и почти не показывался из кадки, две горлицы с открытыми от жажды клювами всегда залетали на кухню в поисках воды, и сушеную смокву на крыше можно пересчитать и увидеть, что все они в паре — ни одна не останется лежать сама… Значит, одинокий — это обиженный, отвергнутый, искусственно разделенный, как он в часы ссоры, парой же своей он считал бабушку, ибо больше, чем кто–нибудь в семье, она была с ним.
Неприятие же бабушкой отца он воспринимал как сопротивление третьему, кто хочет нарушить гармонию их пары, как попытку отца, подружившись с ним, отстранить бабушку и оставить ее в одиночестве, после чего она должна будет умереть от горя, — ведь мысль о том, что после его появления в доме кто–то должен уйти, уступив ему свое имя и место, и что этим человеком должна быть бабушка, не давала ему покоя с того вечера, когда он впервые узнал о тайне имен и об их толковании.
Часто теперь, когда бабушка читала ему, он вдруг переставал ее понимать, и рассеянный взгляд его блуждал по ее лицу, бледному и бескровному, он пытался понять, каким становится человек перед уходом, чтобы не прозевать момент предсмертных мук бабушки, как–то и чем–то помочь ей, чтобы она прожила еще немного и успела сказать тайну своей жизни, тайну, которую, он уверен, никто не знает до конца, а узнавший пронесет ее с собой дальше по жизни, так что в нем будут жить теперь двое — он и тот, кто исповедовался.