Впрочем, об этом давно догадывались и мать с отцом, знали, что при всем самолюбии и дерзости Амон все же гораздо ближе к ним, нуждается в их любви и опеке и что Душан, такой домашний, сострадательный и чуткий, внутренне удален, смутно чувствуя свою защиту, умиротворенность, родственные связи где–то вне дома и семьи, в мире, который ощущают лишь самые впечатлительные натуры. Может быть, поэтому с таким редким теперь для них единодушием решили родители после отъезда отца отправить Душана для учебы и воспитания в интернат, Амона же оставить с матерью, чтобы без младшего, медлительного, ленивого, в чем–то упрямого и капризного, стало ей легче.
И на следующий день началась эта сумасшедшая гонка и беготня по конторам той части города, куда мечтал поселиться разбогатевший в Афганистане отец. Мать заходила в следующую контору, а Душан садился на ступеньках и, чтобы как–то удалиться от шума улицы, толпы, от всей этой суматохи, глядя на окна дома напротив, вспоминал слова отца о фортепьяно, желая представить себя играющим там, за занавесками, возле балконов, откуда на улицу лают холеные домашние собаки. Сколько было иронии во взгляде, когда Душан смотрел на себя, сидящего сейчас за фортепьяно, длинными белыми пальцами перебирающего клавиши, и не потому, что он не хотел и не любил играть, напротив, он страстно хочет, воображая себя утонченным, музыкально талантливым, игрой которого все восхищаются, говоря, что второго такого еще не рождал их дремотный, утомленный город. Душан чувствует себя таким растерянным от хождений за справками, таким подавленным, что только самоирония и защищает, помогает хоть как–то выпрямиться, снова почувствовать себя.
Первые два дня, которые проводили они в каменном городе, чтобы вернуться в старый, глиняный лишь переночевать, мать еще была с Душаном, успокаивала, объясняя, что не так–то просто попасть в интернат — беготня и хлопоты, но потом сама устала, сделалась раздражительной.
Душан стоял возле дверей, не сходя с места, а она бежала, даже не взглянув на него, по коридору, к другому служащему за подписью, повторяя, что все будет хорошо, ибо им помогает дядя Наби–заде, и вот эти бумаги с печатями, которые Душан рассматривал тайком дома, чтобы прочитать на каждой бумаге свое имя крупно и печатно —
И вправду, должно быть, все это затеяно, чтобы оторвать его наконец от дома, матери и Амона, от памяти бабушки — так Душан безболезненно отправился в свой интернат… Туда, где жизнь совсем непохожа на знакомую ему, узнанную и пережитую, да, наверное, все так и есть, думал Душан. И если судьба его меняется теперь резко, теряя естественное свое течение от вещи, от дня, понятого им и прочувствованного, к вещи и дню чужому, далекому, насильно данному, значит, он должен не жить вольно, полной грудью, а просто быть, чтобы перетерпеть и выжить.
Надо сделать вид, что ты с ними, добрыми воспитателями, о которых, будто зная каждого лично, так много рассказывала мать, с внимательными и умными мальчиками, которые столь деликатны и душевны, что с радостью примут его в свой круг и ни словом, ни взглядом никогда не обидят.
От этих подробных рассказов матери, несмотря на их красочность, все же веяло чем–то неестественным, надуманным, и Душан уже заранее воспринимал интернат как место, где лучше казаться, чем быть, ибо место это заданное, давно еще, до него, устоявшееся, со своим бытом и жизнью, которую Душан не пережил и потому боялся.