Уверены мальчики, что, если печать не возвращена, у младших будут неудачи в учебе и болезни, у старших же слабость в драках и измена в любви, но сейчас Душан не знал обо всем этом, шагал с матерью к третьему, двору, который, открывшись из коридора, поразил его своим пространством — белым и унылым, сдержанным видом двух рядов низких классов.
Эти классные комнаты с одинаковыми окнами и дверьми казались чем–то случайным и даже тягостным для двора, в котором столько воздуха и солнца, криков и шума играющих в глубине двора мальчиков; своим видом комнаты эти примешивали нечто жестокое, неестественное к свободному веселью всего пространства.
Но как ни странно, нечто успокоительное, даже знакомое почувствовал Душан именно в этом ряду классов, когда, проходя мимо открытого окна, мать суетливо наклонилась к нему, чтобы прошептать, показывая на силуэт воспитателя в классе: «Пай–Хамбаров… Душан», и только она это сказала, как воспитатель, словно услышав свое имя рядом с непривычным, незнакомым ему именем новичка («Пай–Хамбаров Душан»), удивился и, выглянув в окно, приветливо закивал матери, показывая пальцем на Душана и словно вопрошая, но строго и с иронией: «Это он? Он… проказник?»
— Да, да, — обрадованно закивала мать, радуясь, должно быть, такому взаимопониманию через оценку — проказник, а в это время уже весь класс потянулся к двум окнам, чтобы посмотреть на Душана.
Душан открыто, сдерживая смущение, глянул на Пай–Хамбарова и на всех остальных в окнах, и, обменявшись взглядами, почувствовал облегчение, как почувствовала его вдруг мать, увидев воспитателя. А когда Пай–Хамбаров вышел к ним, оставив шумный класс без присмотра, Душану сделалось я вовсе хорошо, ибо почувствовал он что–то привычное, даже родственное во всем облике своего воспитателя, какую–то мягкость и слабость, что–то меланхолическое и странное.
И рука его оказалась совсем легкой, почти без веса, когда положил он ее на плечи Душана, чтобы, предупредительно наклонившись, выслушать мать.
— Вот привела к вам… оставляю, — сказала мать, и только, должно быть, само обаяние, исходящее от Пай–Хамбарова, мешало ей заплакать.
— Славно и хорошо, — ободрил Пай–Хамбаров, еще раз взглянув на Душана и не убирая с его плеча руки. — Сегодня мы его не возьмем в класс, пусть отдохнет и побегает по двору, привыкая… Ты свободен, мальчик, — сказал он Душану, и в том, что он назвал его не по имени и не строго: «учащийся», был, наверное, тоже свой смысл, желание сказать Душану: если ты столько дней готовишься к приезду сюда, рвешься через любопытство и страх в сумасшедшей гонке, устроенной матерью, через дворы и коридоры, тесноту и волнения, все так… но все равно этим «ты свободен, мальчик» надобно подчеркнуть, что ты еще не наш, надо напрячься, доказать, что ты достоин принятия и любви…
Душан обиделся на Пай–Хамбарова и пошел за матерью, а она, словно ее давно приняли здесь и полюбили, легко повела его обратно во второй двор, где была комната отдыха его класса. А когда усадила в комнате за стол, стала вдруг быстро прощаться, не мигая, властно глядя ему в глаза, сказала: «Я тебе верю… очень верю… Знай, это недолго, в воскресенье я опять приеду», а Душан слушал ее, и не было в нем ни сострадания, ни жалости, и таким спокойно–равнодушным остался в комнате. И видел потом из окна, что мать почему–то пошла не к выходу, к первому двору, а обратно к третьему и вернулась оттуда, разговаривая с Пай–Хамбаровым.
«Не мать же остается, а он был так холоден ко мне, — подумал Душан, все еще обижаясь на Пай–Хамбарова, даже ревнуя его. — А с ней идет уже два раза…» — подумал и успокоился, решил, что совсем неплохо иметь учителем Пай–Хамбарова, ведь в той школе, откуда его забрали обратно домой, его учила женщина, и, может, поэтому все считали его неспособным. Здесь же, где начнется все заново, он попытается преодолеть и это — медлительность и лень.
Эта мысль могла его порадовать и успокоить, если бы не странное состояние, которое Душан испытывал сейчас, сидя один в тишине комнаты, — какая–то оглушенность, будто чем–то вязким и плотным, не пропускающим внешние звуки, заложило уши и всю голову — слышен был только звон, идущий изнутри усталого тела.
Пока Душан ехал сюда и шел через коридоры по дворам интерната, его отпускало, становилось легко и свободно, но потом опять чье–то обидное слово или жест, новое волнение или ожидание сжимало его всего, чтобы стал он вновь бесчувственным от смутного, все накатывающегося внутреннего беспокойства.