Скрестив руки на груди, полковник смерил меня долгим немигающим взглядом: острым и безжалостным, как бритва. Я поняла — в этом человеке мне не найти ни понимания, ни сочувствия: моим союзником он не станет никогда. Взывать к его милосердию всё равно, что искать сострадания у гильотины.
— Антонио не вещь, которой можно распоряжаться по своему усмотрению. Он сам выберет свою судьбу, — холодно ответил Престес.
— Он её выбрал! — горячо воскликнула я. — Всю свою жизнь он мечтал быть художником.
— В трудный для Родины час долг каждого гражданина оставить всё, что ему дорого, и взяться за винтовку.
Я не помню, чтобы раньше испытывала столь сильное желание ударить человека: и дело не в том, что хотелось причинить ему боль — вместо штампованного книжного благозвучия я жаждала хоть какого-то проявления человеческих эмоций, и потому в ту минуту исторгнутый из груди полковника вопль стал бы для меня музыкой.
— Избавьте меня от громких фраз! Мы не на митинге!.. Я прошу вас, я вас умоляю — отпустите его, полковник! Не становитесь его убийцей!
— Вы слишком возбуждены, госпожа Антонелли. Вам нужно успокоиться, — по лицу Престеса было видно, что его одолевает усталость: он потянулся так, что хрустнули сухожилия рук, закинутых за шею. Этот небрежный, нарочито неучтивый жест окончательно вывел меня из себя.
— Я не позволю вам отнять у меня Антонио! Он — всё, что у меня есть в этой жизни!
Но он уже потерял к нашему разговору интерес.
— Вы не слышите меня, госпожа Антонелли, вы говорите на языке эмоций. В таком состоянии вы не способны рассуждать здраво. Поэтому не вижу никакого смысла продолжать дальнейший спор. Попросите вашу служанку заварить вам ромашкового чаю — он хорошо успокаивает нервы.
Сказав это, он демонстративно удалился.
Глядя ему вслед, неожиданно для себя вспомнила события восьмилетней давности: промозглый дождливый вечер, военный лагерь мятежников, куда я, промокшая до нитки, измотанная после напряженной утомительной дороги, явилась, чтобы предупредить Престеса о готовящемся окружении и сказать о своей любви…
…Кроны деревьев, переплетённые в тесном объятии, две наши тени, похожие на огромных чёрных птиц, пряди влажных волос, прилипшие к лицу, холод рук, комкавших перчатки… — картина, возникшая перед глазами, была настолько живой и яркой, что перехватило дыхание. Я порывисто схватилась за сигарету. Одно неловкое движение — и хрустальная пепельница разлетелась по полу прозрачными, сияющими, как лёд, осколками… Уже через минуту я стремительно сбегала вниз по лестнице, готовая отправиться куда угодно, лишь бы не оставаться наедине с собой… Но плывущий из прошлого тяжёлый ковчег, в трюме которого, как невольники на цепях, томились, запертые под замок, в темноте и духоте, воспоминания, упорно тащился следом…
«„Ящик Пандоры“[79]
— новый захватывающий фильм немецкого режиссёра Георга Вильгельма Пабста[80]» — прочитала я на развешанной у синематографа афише. С плаката интригующе улыбалась чувственными, капризно изогнутыми губами круглоликая, похожая на озорного подростка, Луиза Брукс[81]… «По крайней мере, отвлекусь на какое-то время», — подумала я, покупая билет.…Я прилагала огромные усилия, чтобы сосредоточиться на фильме. Перед глазами мелькала порочно-невинная улыбка главной героини, завораживающе поблёскивали под густой мальчишеской чёлкой её лукавые глаза. Но сюжет ускользал от меня, и в голову лезли совсем другие мысли…
«Пока борьба не окончена, я себе не принадлежу», — с философствующим видом произнося эту велеречивую фразу, Престес, должно быть, гордился своей принципиальностью… А ещё, вне всякого сомнения, любовался собственной сдержанностью, видя перед собой влюблённую женщину, которую мог взять в любой момент, но удержался от соблазна.
…На экране царила атмосфера вакхического безумия: на чьей-то запрокинутой голове колыхался убор из страусиных перьев, с оголённых плеч сползали, извиваясь, как змеи, тоненькие бретельки, волосатые пальцы какого-то толстяка в смокинге ныряли в шуршащий, искрившийся стразами, омут…
Хотя слова Престеса, ставшие пропастью между нами, в своё время изрядно меня расстроили, даже в голову не пришло затаить на него обиду. Более того, я считала себя недостойной его любви: разве я, бывшая проститутка, имела права на что-то надеяться?.. Теперь же, вспоминая тот давний разговор, я была уже не столь великодушна.
…Иногда Луизе Брукс всё же удавалось пробиться ко мне и завладеть вниманием, подобно темпераментной плясунье на тесной танцплощадке, которая, растолкав других танцоров плечами, локтями и бёдрами, продравшись сквозь живую преграду из разгорячённых тел, вломилась в самый центр; и тогда я видела жестокого, испорченного ребёнка, кочующего из одних мужских рук в другие, и несущего смерть всякому, кто к нему прикасался… Фатальная, разрушающая красота.