В 1797 году Бонапарт был республиканцем не ради самой Республики, а лишь для самого себя. В роялизме его не устраивало не то, что представляло угрозу республиканцам, а то, что угрожало перекрыть ему доступ к трону. Следовательно, его неприязненное отношение к роялистской реакции носило личный характер. По виду он защищал Республику, на самом же деле — готовил Империю.
Однажды он сказал мадам де Ремюза: «Меня часто упрекали в том, что я способствовал событиям 18 фрюктидора, это равносильно тому, как если бы меня обвинили в поддержке революции. Нужно было воспользоваться этой революцией и извлечь пользу из пролитой крови. Что? Согласиться безоговорочно служить принцам Бурбонского дома, которые попрекали бы нас нашими несчастьями с момента их отъезда и принуждали бы к молчанию, которое бы нам пришлось хранить по необходимости при их возвращении? Сменить наше овеянное славой знамя на этот белый флаг, который не постеснялся присоединиться к штандартам врагов, а мне, в конце концов, удовлетвориться несколькими миллионами и каким-то герцогством!… Естественно, я прекрасно бы сумел, если было бы нужно сбросить Бурбонов с трона во второй раз, и им стоило бы посоветовать отделаться от меня».
Нигде так разительно не проявилась двойная игра Бонапарта, как в приготовлениях к событиям 18 фрюктидора. Его официальным посланцем в Париже — тем, кого он делегировал в Директорию как официального представителя республиканских устремлений его армии и как исполнителя будущего государственного переворота — был якобинский генерал, дитя парижских пригородов, Ожеро. Но в это же время он отправил в столицу с секретной миссией человека, которому он полностью доверял, — своего адъютанта Лавалетта, манеры и социальное происхождение которого выдавали в нем человека старого режима. С помощью Ожеро Бонапарт должен был воздействовать на республиканцев, а через Лавалетта — на роялистов. Таким образом, он уже и в самом деле задумывал систему слияния, которая должна была стать впоследствии основой его внутренней политики и в результате которой ему пришлось даже давать титулы принцев и герцогов членам Конвента, то есть простым смертным, а цареубийцам — орденские ленты австрийских орденов. При посредстве Ожеро он заручился доверием самых ярых демократов. Благодаря Лавалетту он держал про запас семьи эмигрантов и бывших друзей Жозефины. В его планах было воспользоваться результатами государственного переворота, делая вид, что стремится избежать эксцессов. Послав Ожеро в Париж, он получал преимущество в том, что освободился от генерала, чьи ярко выраженные якобинские повадки ему не нравились, а его солдатская откровенная демагогия так страшила его, что он написал Лавалетту: «Ожеро отправляется в Париж, не общайтесь с ним. Он столько беспорядка внес в армию! Это мятежник».
Директория не замедлила раскрыть эту двойную игру. Но она посчитала, что еще нуждается в Бонапарте, армия которого была противовесом перед лицом все более угрожающей реакции, и она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы неоправданно поссориться с покорителем Италии. Еще меньше они доверяли Лавалетту, чьи поступки, визиты, письма, речи были под пристальным наблюдением. Антагонизм Бонапарта и Барраса, хоть и латентный, но прозорливому наблюдателю был уже заметен. Придя к власти, Директория одержала победу, которая в зародыше несла поражение. День 18 фрюктидора должен был породить день 18 брюмера.
Выступавшая очень энергично за Республику и против реакционеров, мадам де Сталь, чей салон тогда был очень влиятельным, принимала в нем поочередно и Ожеро и Лавалетта. Она говорила: «При всем том, что Бонапарт в своих заявлениях постоянно говорил о Республике, внимательные люди догадывались, что она в его глазах была средством, а не целью. Целью для него были все вещи и все люди. Распространился слух, будто бы он хотел стать королем Ломбардии. Однажды я встретила прибывшего из Италии генерала Ожеро, которого считали тогда, и, по моему мнению, обоснованно, ревностным республиканцем. Я спросила его, правда ли, что генерал Бонапарт помышляет сделать себя королем. «Конечно же, нет, — ответил он, — этот молодой человек слишком хорошо воспитан для этого». Этот простой ответ полностью соответствовал идеям того времени. Истинные республиканцы посчитали бы, что человек деградирует, если бы он, каким бы достойным ни был, захотел воспользоваться революцией с выгодой для себя. Почему это мнение получило распространение у французов?»[15]