Был он совсем малец, а дурна да лиха в нём на сотню стрельцов бы хватило. Попадися курица, и той беды не миновать: враз ножичком голову снесёт. Истый бесёнок, ровно и впрямь сама нечистая сила. Попроливал бы он людской кровушки, ежели бы царём сел. Не меньше своего лютого батюшки Ивана Васильевича. Бывало, найдёт на него чёрная немочь: затрясётся весь, почернеет, пена изо рта валит, очи замутятся — тут уж от него бог ноги уноси.
А яз, на грех, к заднему двору повадился, к прикорму. Да и сошёлся там с ребятками, что с Митрием в тычку игрывали, ножички в земь втыкали. Митрий и приметь убогого, пырни его ножичком. Ладно, что в руку. Зыркает на мя ожидаючи: устрашуся ли, заблажу, побегу. Кровь мне рукав омочила. А яз посмеиваюся: мол, всё в твоей воле, царевич. Сбежалися ребятки, заступилися, поведали, на какие яз потехи горазд. Повелел он ми всё пред ним явить. Заскакал яз по-скоморошьи, чрез голову кувыркнулся, петелом завопил, сунул верёвочку в ухо — вынул из другого, две репки подкинул — три поймал.
Унялся Митрий, отпустил мя подобру-поздорову.
В другой раз и в третий приходил яз и всё потешал царевича. А он приметил, что ребятки ко мне от него перемётываются, взревновал: ладно ли, чтоб царского сына ради приблудного юрода оставляли! Однова и молвит мне: «Погоди, Огарко, сам таку диковинку покажу, что все ахнут». И затрясся, стал драть на себе парчовый кафтанишко. Подбежали няньки, увели.
Ден пять или боле не было его, хворал. Опосля сызнова на двор вышел, свою тычку с ребятами затеял, а мя отогнал, егда яз объявился, токмо посулил: «Ныне моя диковинка почище всех твоих будет». Почуял яз: недоброе он умыслил. Очи-то у него дикие, смурные, лик будто белёный, в корчах непрестанных, не совсем, примечаю, царевич-то в себе. Пошёл яз, у ворот обернулся, а он эдак хитро подморгнул ми, нож приставил к вые да и хватил по ней вкось. Кровища на сажень выхлестнула, и повалился царевич. Яз наутёк, ног не чую, а тут в набат ударили...
— Видать, царевич сам себя для потехи порешил? — изумился Фотинка, слышавший, что Дмитрия убили подосланные Годуновым люди.
— На Годунова напраслину возводят, — твёрдо сказал Огарий. — Не был злодеем Годунов, хотя при Грозном в опричниках ходил. Да и пошто ему на Митрия было покушаться? Он в цари никак не метил при живом-то Фёдоре Иоанновиче. Нагие на него наговорили, а ныне Шуйские наговаривают: мол, всем бедам Годунов зачинщик, а они, мол, за правду горой. А ведь нынешний царь-то Василий Иванович самолично тогда в Угличе побывал, всё выведал доподлинно. Одначе доложил боярам, что царевич невзначай на нож напоролся, упавши.
— Что ж слукавил?
— Не всякая правда свята. Сам, чай, ведаешь: намеренное самоубивство — страшный грех. Ни церковь не отпоёт, ни честью не захоронят. А тут царский сын! Мыслимо ли такую правду открыть?
— Но кому-то открыл?
— Открыл. Годунову. Каково ему-то было чужой грех нести? Правда, повелел Борис Фёдорыч попам не поминать в молитвах Митриево имя.
— А Нагие, а челядь их?
— Им-то сам бог велел язык на замке держать. Нешто не разумеешь? Позор тут на веки вечные...
Огарий замолк. Слышно было, как, шурша драным рукавом хламидки, он крестится, Фотинку клонило в сон и, задрёмывая, — уже совсем было повалился на солому, — он вдруг услышал за стеной истошный крик.
— Что там? — вскинулся Фотинка.
— Верно, разбойника Наливайку умиряют, — ответил Огарий, прислушиваясь.
Однако больше ничего не было слышно.
Светало. Сверху из оконца лился холодный синеватый свет. Почему-то Фотинке стало зябко. Он передёрнул плечами и, нагребая на себя солому, звякнул цепью.
— Почали лютовать — не отступят, — сокрушаясь, рассудил бывалый Огарий. — Яз хоть курицей с воеводского двора поживился, будет за что муки принять, а ты, милай, безвинно пострадаешь.
Вчера Огарий на что-то надеялся, сам бодрился и Фотинку утешал, а теперь, после бессонной ночи, притих, скукожился, лицо в хламидку прятал, будто, поведав о подлости человеческой, вконец разуверился в милосердии божьих разумных тварей.
— Не бывать тому! — осердился Фотинка, не изведавший покорства судьбе, и с ожесточением брякнул цепью. Допекли его оковы. Напрягшись, он так рванул цепь, что кольцо вместе с толстенным витым штырём выскочило из стены и сам Фотинка, не удержавшись, растянулся на полу.
Огарий аж подскочил, по-нетопырьи взмахнув руками. Вытаращенными глазами он смотрел, как поднявшийся Фотинка подтягивает к себе штырь и в недоумении перекладывает его с ладони на ладонь.
— Батюшки-матушки! — чуть не задохнувшись, сдавленным голосом произнёс Огарий. — Доводилося ли узрети кому подобное чудо! Ну, отрок, твоя всюду возьмёт! Был у нас в Сергиевой обители преславный муж из даточных людей, по прозванью Суета, что единым махом пятерых поваляхом, так и он бы те подивился.
— Сунься кто теперя! — махнув штырём, пригрозил Фотинка.
Он схоронился позади окованной двери. Огарий комочком вжался в угол возле него.
Долго они ждали. Фотинка уже снова стал задрёмывать, как послышались шаги.