— Буди ж, Господи, милость твоя на ны, — перекрестился протопоп.
Трудно было довести до каления Савву, но и отходчив он на диво, умел и людям прощать и себе, не зря же прозывался в Нижнем миротворцем. Как ни в чём не бывало, Савва потянул Кузьму за рукав:
— Пойдём-таки, Козьма-свете, изопьём кваску-то. Жажда томит. Уж не посетуй на мя — от жажды воспалился.
Безо всякой охоты Кузьма пошёл за протопопом. Дорогою явилась мысль о Фотинке: вот кто в самую пору сгодится, близок был к Пожарскому, поможет упросить князя. И Кузьма озаботился тем, как поскорее известить племянника, чтобы он спехом прибыл в Нижний.
2
Напитанная застоялым зноем июльская ночь тяжело нависла над безмолвным нижегородским кремлём. Пелена облачной мути заслоняет звёзды. Ни освежающего дуновения ветра, ни собачьего лая, ни единого огонька — всё замерло в недвижности сонного обморока, всё пребывает в отрешённости и забытьи глухой ночной поры.
Подняты подъёмные мосты у проездных башен, накрепко заперты ворота, опущены грузные запускные решётки и завешены деревянными щитами боевые окна — проёмы между зубцами на стенах. Кремль отгородился от всего мира, чтобы никто не мог помешать его заповедному покою. Но всегда наготове укрытые в башнях затинные пищали, и терпеливо ждёт своего часа установленная на широком раскате могучая пушка «Свиток».
С дозорной вышки на Часовой башне молодой сторожевой стрелец Афонька Муромцев осовело вглядывается в смутные очертания строений внутри кремля, угадывая рядом с куполом ветхой Архангельской церкви тесное скопище кровель воеводского двора, окружённого тыном. Полное спокойствие там.
Афонька переводит взгляд на невидимую Дмитриевскую башню, пытается разглядеть идущую от неё через весь кремль в подгорье к Ивановским воротам Большую мостовую улицу, но все его старания напрасны.
Стрельца одолевает дремота, глаза слипаются. Но спать нельзя — надо дожидаться смены, а Афонька хочет показать своё радение.
Он расстёгивает кафтан, почёсывает потную грудь и томительно размышляет, чем ещё занять себя и тем убить время. Потом вяло переходит мимо вестового колокола на другую сторону и долго прислушивается к тишине, внимая слабому журчанию речушки Почайны, бегущей в овраге неподалёку от стен. Больше нет никаких звуков, даже на Волге, в которую втекает Почайна, — тишь глубокая, бескрайняя, нерушимая, сколь ни вслушивайся.
Афонька переминается с ноги на ногу, гонит дремоту скрипом настила. Пустая затея — сон валит неодолимо.
Тогда Афонька оборачивается к ближней Северной башне и, напружаясь, кричит тягучим позевистым голосом:
— Сла-авен Нижний Нове-го-о-ород!
Но ему никто не отвечает. Он снова кричит, уже требовательно и сердито, догадываясь, что его беспечный сосед вздремнул.
— Славен город Вологда! — с большим запозданием доносится до Афоньки со стены из-за тесовой кровли ходовой площадки-гульбища глуховатый досадливый отклик.
И вот уже затевается неспешная перекличка от Северной башни к Тайницкой, от Тайницкой к Коромысловой, от Коромысловой к Никольской и по всей крепостной стене, по всему каменному кольцу:
— Славен город Володимир!
— Славен город Кострома!
— Славен город Рязань!..
Величают и Псков, и Коломну, и Вятку, но стольную Москву никто не поминает. В чужих руках Москва, поругана, обесчещена, и не размыкаются уста, чтобы по обычаю воздать ей хвалу. Лучше молчанием обойти, не бередить душу. Тем паче о злодейском убийстве Ляпунова уже наслышаны, и вовсе пропала надежда на скорое вызволение столицы. Нечего славить то, о чём скорбеть надлежит.
В глухой темноте ночи тонут голоса, сменяя друг друга.
Но всполошённый дозорщиками не стерпел и тоже встрял в перекличку какой-то шальной кочет-горлодёр в кремле, ему подпел другой, и, услышав их, опамятовались, закукарекали наперебой петухи сперва в ближней подгорной Стрелецкой слободке за кремлём, а после во дворах Нижнего и Верхнего посадов. Заклокотала от петушиного ора ночь. Словно напуганная бойкими хрипастыми воплями, порассеялась небесная муть, и остро взблеснула звёздная россыпь в дёготной мгле. Опахнуло землю бодрящим свежачком — верный знак близкого рассвета.
Пробудились, заворочались на дощатых ложах в своём заклепе, каменном пристрое к стене у Ивановской башни, два потаённых узника-чужеземца. Единое несли они наказание. И сроку им не было указано.
Один из них легко соскользнул с голых досок, настланных на козлы, метнулся к решетчатому сквозному оконцу и замер, прислушиваясь к ночи, явно чего-то ожидая.
Второй встревожился, почуяв, что соузник поднялся неспроста. Говор вопрошавшего был неестествен и невнятен, чёткая латынь прозвучала на диво мягко, и её можно было разобрать только привычному уху.
Стоящий у окошка, конечно, всё понял, но не ответил, лишь зашелестел широким рукавом хламиды, крестясь. Ему пока не о чём было толковать, и, набравшись терпения, он чутко улавливал каждый звук, каждый шорох извне в ожидании важной вести.