Хотела любви, а получала печали.
Гадкий шепот в ночи: «Подмахни!»
Скорбные поминки в ногах. На грубом и сыром ящике.
Проливной дождь вместо радостного солнца.
Недалеко от бывшего гиляцкого стойбища мы разожгли с Хусаином костер. Сначала он был маленьким. Чуть потрескивал сушняком. Метались языки пламени. Но чем больше мы кидали в него желтых газет, каких-то старых тряпок и сломанных табуреток со стульями, тем выше над кустами усталой, августовской, зелени взметалось пламя.
Тем гуще и жирнее становился дым.
Мы сжигали остатки хозяйства Кирилловны. Я уезжал в Москву. Галина возвращалась к себе на Север. Мамин домишко-коттеджик из белого кирпича (первые капитальные дома колхоза «Ленинец») отходил новой, молодой учительнице. Все, что могли, раздали соседям: холодильник, телевизор, посуду, более или менее сносную мебель. Платья, кофтешки, отрезы материи – так раньше назывались куски тканей, предназначенные для пошива, разобрали немногочисленные родственники и близкие подруги. Скорее на память, нежели для нужд. На такое добро, какое осталось у нашей мамы, не сильно и позаришься. И на сберкнижке накопленных то ли пятьсот, то ли шестьсот рублей. Старыми, понятно, деньгами. Две северных зарплаты с надбавками. «От трудов праведных не наживешь палат каменных!» – говаривала бабка Матрена, когда отчим хвалился, что из проданных билетов в кино ему удалось скоробчить на поллитру.
В сараюшке у дома, на чердаке и в кладовках скопилось какое-то невероятное количество рассохшихся деревянных кадок, ручек от тяпок и лопат, картонных коробок и каких-то совершенно ветхих шкатулочек и ридикюлей. Не говоря уже о мешках из-под соли и сломанных ящиках. Молодая учителка, сменщица Кирилловны, посмотрела на годами накапливаемое деревенское хозяйство и губки сразу поджала: «Я, конечно, любила Клавдию Кирилловну! Но вы хлам из моего дома уберите».
Ну, что ж. Имела право! Хотя мне и не понравилось ее выражение «из моего дома». Что тоже было полной правдой. Коттеджик не являлся частным владением нашей семьи, а был собственностью колхоза. Но именно в нем я прятался за печку, когда мамой были куплены мне неправильные шаровары. С начесом.
Опять пригодился Хусаинкин ЗИЛ-кузнечик. Машину нагрузили под завязку. С каким-то остервенением, не понятным мне самому, я бросал и бросал в ревущий на ветру огонь осколки нашей прошлой жизни. Словно прощался с нею навсегда. Через неделю я уезжал с Дальнего Востока. В Москву. Меня ждала блистательная карьера.
Я так думал.
Вдруг меня остановил крик друга:
– Стой! Что за шкатулка у тебя в руках?!
Каким-то чутьем Хусаин угадал, что коробочку, которую я выхватил из общей кучи, нельзя предавать огню. Шкатулка была обвязана тесьмой василькового, уже изрядно полинялого, цвета.
Мы развязали тесьму.
В коробке лежали две или три брошюрки на немецком языке – их читал дед Кирилл, газетные вырезки – мои первые стихи, письма-открытки отца, которые он писал на зимовке в бухте Абрек. И не мог их отправить адресату, моей маме.
Открытки дошли, когда зимовка кончилась.
Уже после того как ушла навсегда, мама помогала мне, своему сыну, выжить. Я не знал еще, каким будет следующий волк, который прыгнет мне на спину.
Но тогда, перед жадным костром, я все понял.
Мне никогда не удастся расстаться с моим домом, с деревней, с Хусаином Мангаевым.
Куда бы я ни уехал.
Хоть в Америку.
А хоть и на Северный полюс.
И с мамой, Клавдией Кирилловной, мне уже никогда не расстаться.
Крик
Птицы летели клином, прямо на меня. Я сдернул двустволку с плеча и, почти не целясь, выстрелил в вожака стаи. Радость охотничьей удачи охватила меня. Дело в том, что стрелял я очень плохо. А тут сразу стало ясно, что попал!
Иосиф выдавал мне мелкашку, мелкокалиберную винтовку с затвором, несколько патронов и листочек, какие обычно развешивают в тире. С цифрами баллов от единицы до девяти и ровными кругами вокруг нарисованного прицела. В них нужно было попадать издалека, с метров хотя бы пятидесяти. Я и с двадцати попасть не мог.
Иосиф придирчиво осматривал мишень и гневался: «Ты стрелял метров с десяти! Видишь – следы пороха?!»
Я опускал голову. Соврать не удавалось. Хотя Иосиф сильно хотел из меня сделать второго Тартарена из Тарасконы. Второго, потому что первым был он сам. Сидел на болоте в шляпе с перышком, караулил уток. И все время подливал в оловянный стаканчик из фляжки.
В амурской деревне много рыбачили и охотились. Я не припомню строгостей с продажей и хранением охотничьих ружей. Пацаны уже с класса седьмого с какими-то длинными берданами отправлялись в тайгу, на первый промысел. На зайцев и лис ставили петли, на соболей и хорьков капканы. Мне тоже не хотелось отставать. Петли на зайцев мне помог правильно насторожить Хусаинка. Стальная проволока, из которой делали петлю, сверху припорашивалась снегом. Петлю крепко прикручивали к стволу дерева. Ее ставили под тонкий наст заячьей тропы, чтобы зверек мог с разгона провалиться в ловушку.
А с ружьем нужно было разбираться самому.