Мавру, с непогоды, верно, мучила зубная боль. Вдавив ладонь в щеку, влачилась по избе маетно, тихонько постанывая и поругиваясь. Попеняв Верке, что наследила мокретью у порога, выслушав ее вполуха, недовольно фыркнула:
— Подходить к нему, значит, желаешь? А может, и полежать рядком с мил-дружком? Ну, девка!.. Многого захотела. Не пожалела б после…
— Не пожалею, бабушка. — Верка умоляюще прижала к груди платок. — Ты сколдуй только!
Вернулась домой с новой травкой. Та, первая, была веселенькая, с крохотными синими цветочками, курчавилась шелковая, а эта — бурая, жухлая и дух тяжелый — словно от головешки тлеющей. Легла Верка в постель, хлебнула отвара и вместе с горечью, покривившей губы, вошло в нее сонное забытье. Очутилась она среди неоглядной степи, заплаканно сверкавшей печальной предвечерней росой. Повсюду, куда ни глянь, копошились солдаты с лопатами, рыли какие-то узкие и длинные извилистые канавы. Слышались вздохи, сопенье, скрежет железа, летели черствые, рассыпавшиеся в воздухе комья. «Неужели могилы роют? — испугалась во сне Верка. — Может, и для Ивана?..» И тут же увидела его — живого. Он, как и все, был с лопатой, но маленькой, словно бы детской, и, стоя на коленях, обхватив обеими руками короткий черенок, с надсадным хриплым хеканьем долбил землю. Верка, задохнувшись, вмиг тяжко заходив грудью, будто не он, а она делала нелегкую солдатскую работу, подбежала к нему, радостно окликая его по имени. Но хотя кричала громко, хотя стояла прямо над ним, чуть ли не касаясь его лица подолом юбки, он даже голову не поднял. «Ты что, Иван? — уже с обидой сказала Верка. — Иль не узнаешь?..» И осеклась, поняв, что он не видит и не слышит ее. Хотела тронуть за плечо, толкнуть, потормошить, но рука, поднявшись было, надломилась и повисла вдоль тела. «Ну, бабушка, уж я тебя!..» — подосадовала Верка на Мавру и, отойдя в сторонку, села на бугорок, продолжая наблюдать за Иваном.
Рядом валялся вещевой мешок, Верка развязала его, подняв за кончики, тряхнула. Выпали из мешка патроны, штук с полсотни, надгрызенный сбоку ржаной сухарь, катушка с воткнутой в нитки иглой, обмылок, щербатая алюминиевая ложка, кисет красного шелку с вышитыми на нем Веркой словами: «Жду с победой», смятая в ком, дочерна заношенная нательная рубаха. Верка взяла сухарь, попробовала укусить — зубы отскочили как от кремня. Склонилась над кисетом, принялась было капать на него слезами, но потом, сообразив, что горевать — попусту время терять, вскинулась и побежала с рубахой и обмылком в низину, к ручью.
Ах, что это было за наслаждение — стирать мужнину рубаху! Прежде чем окунуть ее в воду, Верка прижалась к ней лицом, вдосталь нанюхалась поту мужицкого. Она ее и обмылком миловала, и песочком речным отскребала — выстирала до белого сияния, выкрутила и повесила сушиться на куст — неподалеку от Ивана, но не слишком близко, чтобы не летела на рубаху земляная пыль.
Иван к этому времени приутомился, вылез из окопа — он был глубиной ему по пояс, прилег тут же, на комьях земли и, подложив под ухо пилотку, задремал. Верка долго всматривалась в его осунувшееся, скорбное и во сне лицо и думала, чем бы еще ему пособить. Солнце уже закатилось, но свету пока было достаточно, и она, вспрыгнув с лопатой в окопчик, стала расширять и углублять его. Солдаты же к вечеру побросали лопаты, собравшись в кучки, доставали из мешков снедь, ели, негромко переговариваясь. Некоторые бродили без видимой цели взад-вперед, проходили по самому краю окопа, в котором работала Верка, но, по всему, она для них, как и для Ивана, была невидима и неслышима.
Проснулась она в родной хате среди ночи от боли в ступне и, вспомнив, что там, у Ивана, в усердии своем долбанула лопатой по ноге, счастливо рассмеялась.
Семь раз побывала Верка в той сухой, выжженной зноем степи, где Иван и его друзья-солдаты готовились встретить врага. По-прежнему на дальнем западном горизонте поднимались дымы, рдели в ночной темени злые зарева, но враг мешкал, не появлялся пока — то ли крепко били его на переднем рубеже, то ли копил он исподволь силы для нового рывка вперед.
А здесь, где был Иван, солдаты все еще рыли землю. Тяжело работали — до кровавых мозолей, до последнего пота, белой соляной коркой оседавшего на худых солдатских хребтах. Сравнить бы солдата с пахарем, да не сравнивается: пахарь за плугом идет, а плуг лошадь тащит, борозда как легкая царапина на груди земли-матушки. Солдат вгрызается в родимую кротовым норовом — в нутро самое, кромсает ее и так и этак, полосует глубокими ранами. В мелкую борозду легкие зерна ложатся — для жизни, для новых всходов. В глубокие траншеи бросает война тела человеческие, и если прорастут они, то не колосом хлебным, а травой и бурьяном.