И думаю: когда-нибудь и я,
Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской, —
Одену крест серебряный на грудь,
Перекрещусь — и тихо тронусь в путь
По старой по дороге по калужской.
И ровно через шесть лет она действительно двинулась в путь. Только не по старой калужской дороге, а поездом, отправлявшимся с Виндавского (Рижского) вокзала на Берлин. Вместе с дочерью Ариадной (Алей) она увозила с собой за границу стихи сражающегося и погибающего “Лебединого стана”.
Все было завещано. И все сбывалось. Цветаева шла своими путями, а пути эти вели русских беженцев все дальше и дальше от России.
“Когда проезжали белую церковку Бориса и Глеба, — записала дочь Цветаевой, — Марина сказала: “Перекрестись, Аля!” — и перекрестилась сама. Так и крестилась всю дорогу на каждую церковь, прощаясь с Москвой”.
И что в те ускользающие мгновения было в ней от “язычницы”, “грешницы”, “многобожицы”, образы которых она так любовно культивировала в ранней поэзии? О нет, античное дыхание, взлелеянное когда-то германскими поэтами, замерло на устах Цветаевой. Долгая тень жертвенного российского креста накрыла ее и позволила осмыслить то, что произошло с Отечеством, в котором уже погибали лучшие русские люди, была уничтожена Царская Семья — символ законной власти разрушаемого христианского государства.
Цветаева двинулась в путь, не ведая, пожалуй, лишь того, что теперь ее земной подвиг обрел вполне отчетливые очертания. Не зря же писала она в “Новогодней” — застольной песне 1922 года:
Добровольная дань,
Здравствуй, добрая брань!
Еще жив — русский Бог!
Кто верует — встань!
Поэт Белой Мечты
В своей книге “Необыкновенные собеседники” писатель Э. Миндлин, чьи мемуары современники оценили как не совсем достоверные, вспоминает дни, когда приют ему, прибывшему в Москву с юга России, давала Цветаева. Тоном знатока он объясняет читателям, что “никогда она (Цветаева. — Л. С. ) белой армии не видала, на земле, занятой белогвардейцами, не жила, и у нее сложилось какое-то фантастическое представление о белых”.
Мемуарист с пафосом передает, как развенчивал созданный Цветаевой миф, ибо он-то, Миндлин, был на юге России и видел “офицерские пьяные разгулы, расстрелы и грабежи, попойки буквально на костях и крови”. Удивительно, как еще такие убийцы и мародеры могли вести упорную борьбу в течение трех лет!..
Впрочем, Бог ему судия за такое свидетельство, написанное в годы, когда воины, сохранившие честь старой русской армии, презрительно именовались белобандитами и контрреволюционерами. Только контрреволюция разворачивается в ответном ударе и в зависимости от результата избирает новую стратегию и тактику. Иное дело, Белая борьба. Белое движение, которое не прекращается во времени и которое наследуют, ибо быть белым — это мировоззрение.
Другой мемуарист — Марк Слоним, литературный критик, с которым Цветаева была хорошо знакома, ибо он печатал многие ее произведения в эсеровском журнале “Воля России”, выходившем в Праге, также скептически относился к Белой Вандее Цветаевой, утверждая, что “патриотизм, а тем более национализм она резко отвергала и не терпела показного “русизма”.
Вчитываясь в эти строки комментариев к цветаевскому творчеству, как ни спросить, хоть и спросить не с кого: а что же тогда значат строфы поэта, которого посмертно лишили и чувства патриотизма, и любви к своему народу, оставив взамен пресловутый романтизм, который и так довольно смущал эту “младенческую душу”. Но вот интонация самой Цветаевой — уже без голоса, без тембровой окраски, — интонация освобожденных чувств:
Гришка-Вор тебя не ополячил,
Петр-Царь тебя не онемечил.
— Что же делаешь, голубка? — Плачу.
— Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
— Голубочки где твои? — Нет корму.
— Кто унес его? — Да ворон черный.
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты.
В диалоге с одушевленной русской столицей, вошедшем в сборник стихотворений “Лебединый стан”, поэт предстает не только историком, но и страдальцем за Святую Русь, не сумевшим остаться в стороне, увидевшим в страшной смуте 1917-го попрание отечественных святынь, разрушение православной государственности.
И тем не менее некоторые современники откровенно не замечали прозорливости цветаевского плача, считая, что написанию 59 стихов “Лебединого стана” послужил тот факт, что в рядах Добровольческой Русской армии сражался супруг Цветаевой Сергей Яковлевич Эфрон, чей образ она опоэтизировала и воспела.
Бог и им судия! Да только почему-то не посмела воспеть Цветаева деяния своего супруга в 30-е годы, когда его так влекло “евразийское” поприще, окутанное неким таинственным ореолом служения... В то же время М. Слоним — человек безусловно мудрый, “литературный”, знающий вкус хорошего слова, не особенно торопился замечать истинную цветаевскую природу.