Цветаева живет на Западе, добровольно замкнувшись в гордынное одиночество, но происходящие события — в Германии, в колонии русских эмигрантов, в среде “евразийцев”, уже раздробленных неведомою силой, где не последнюю скрипку играет и ее муж С. Я. Эфрон, — навевают смертельную тоску, рождают сарказм, за которым — предчувствие страшной беды.
Цветаева живет на Западе, где так редко видит купола православных храмов, к тому же в душе наметилось явное двоение. В ней борются памяти различных стихий: генетическая и, судя по всему, особенно мощная; детская — искушающая бесовскими проказами, и, наконец, память о первопрестольной — этом странноприимном доме каждой русской души. А душе поэта отпущено всего-то шесть земных лет для покаяния, чтобы быть хотя бы помилованной, если не спасенной.
Цветаева живет на Западе и по-прежнему верна СВОЕМУ кресту, как ее любимая героиня Кристин, дочь Лавранса, из одноименного романа Сигрид Ундсет, но все чаще и чаще прогибается под его тяжестью. Благодатная, Евхаристическая сила Церкви не питает ее, а собственного запала только и хватает, чтобы воскликнуть: “Нет тебя и на пресловутых “черных мессах” (это снова о черте. — Л. С. ), этих привилегированных массовках, где люди совершают глупость — любить тебя вкупе, тебя, которого первая и последняя честь — одиночество”.
Откуда в ней эта близорукость, эта бравада прельщенной, эта игра словами, призванными из бездны? Неужели цена лирической поэзии и лирической прозы столь дорога, что за нее расплачиваются пожизненными муками либо преждевременной смертью? Разве не про предшественницу Цветаевой — немецкую романтическую поэтессу Каролину фон Гюндероде написал ее соотечественник Ахим фон Арним: “Мы слишком мало могли ей дать, чтобы удержать ее с нами, недостаточно частым и звонким был наш хор, чтобы задуть злополучный факел чуждых страстей, фуриями терзавших ее младенческую душу...”
Чуждые страсти... Терзающие фурии... Злополучный факел...
В анкете 1926 года, присланной для Цветаевой Борисом Пастернаком, она записала: “Главенствующее влияние — матери (музыка, природа, стихи, Германия <...>), более скрытое, — но не менее сильное влияние отца”. Она называет любимыми книгами детства “Ундину”, “Лихтенштейн”, “Лесного царя”, а среди авторов — Гейне, Гете, Гельдерлина... Знала ли она о Гюндероде, в чьих стихах, таких притягательных для романтиков, Цветаева нашла бы сочувствие и... то же одиночество.
Но, с другой стороны, ее немцы оказываются потесненными все в этой же анкете 1926 года. Словно поспешная реакция на повторяющийся у русских литераторов психологический рецидив гностицизма и неозападничества — заклинательно вписываются рукою Цветаевой имена Державина, Пушкина, Некрасова, Лескова и Аксакова. О великая русская двойственность и всеядность!
Не оттого ли тот ранний — во имя будущего спасения — призыв Цветаевой к посторонним, идущим мимо нее, рожденным столетие спустя:
Еще и еще — песни
Слагайте о моем кресте!..
Будто бы знала уже в молодости о его неподъемности. А далее — что? А далее видение, достойное впадавшей в ереси души:
Мне мертвый восстал из праха!
Мне страшный совершился суд!
Под рев колоколов на плаху
Архангелы меня ведут.
* * *
Незадолго до кончины сестра Марины Цветаевой — Анастасия Ивановна дала интервью одной популярной московской газете. Называлась статья “... и мой персональный Мефистофель”. Но не с ним, как того хотелось корреспонденту (судя по заголовку), заигрывала умудренная жизненным поприщем, православная христианка Анастасия. Она предупреждала других: “Я думаю, что к каждому человеку с момента рождения присасывается сатаненок и начинает его прельщать <..> Но это не освященный ум. Каждый человек постоянно, ежеминутно имеет возле себя своего персонального Мефистофеля, который внушает ему те противобожеские мысли”.
Не оправдывают ли эти размышления вслух некоторые поступки искушаемой с раннего детства Марины Цветаевой? И что бы сказала она сама, доживи хотя бы до восьмидесяти? Как оценила бы сказки, баллады, стихи обожаемых “немцев”? Поистине алый плащ розенкрейцера Гете, как адский пламень, сумел застить не только взор, но и ввести в соблазн рассудок по-европейски просвещенных русских собратьев.
Если один из отцов Реформации — Лютер еще верил в существование личного дьявола и швырял в него чернильницей, то французские “энциклопедисты” уже усиленно подрывали эту веру в затаившуюся опасность среди европейских народов. Не за горами было восхваление и дьявольских пороков: гордыни, лжи, уныния, эгоизма и, конечно же, бунта. Именно унывающие эгоцентрики Байрон и Шиллер, Гете и Шамиссо представляют — и весьма талантливо! — каталог, как сказали бы древние греки, “демонов” и “демонических” людей и воззрений. Воззрения несут обольщение, люди готовятся к перевоплощению.
...Но на дворе июнь 1916 года. Россия воюет с Германией, еще впереди крушение Дома Романовых, заклание Царственной Семьи, Белая борьба на юге России и Дальнем Востоке, рассеяние русского народа по губерниям Руси Зарубежной. И Цветаева записывает в тетрадь в день Святой Троицы: