Другой, обвитый цветами, исколол ей шипами руки. И тогда женщина взяла небольшой, лишенный всякой привлекательности крест, на котором было начертано одно слово: Любовь. И понесла его с легкостью. Вскоре она узнала в нем свой прежний крест, столь измучивший ее.
* * *
Детство поэта Марины Цветаевой проходило в православной Москве, где колокольные звоны были естественны, как вездесущий воздух; еще соблюдались посты: Филиппов, Великий, Петров и Успенский, а также — постные дни на неделе; ежедневно совершалась Божественная литургия, и спешили к заутрене причастники и причастницы, монахи, странники-богомольцы, юродивые, всякий люд Божий...
Семья профессора И. В. Цветаева, происходившего из священнического рода, тоже была православной, исповедующейся, чтущей и двунадесятые праздники года и именинные дни. В доме, по воспоминаниям младшей сестры Марины — Анастасии, висели иконы и теплилась красная лампадка. И тем не менее детство сестер вряд ли можно назвать православным в традиционном понимании.
Родители не учили их строго соблюдать все посты, молиться перед сном и в течение дня. А чуть позже у девочек произошли встречи с откровенными безбожниками — революционерами, которые проживали в Италии на правах политических эмигрантов. Тyда врачи отправили на лечение мать Цветаевых, страдающую “чахоткой”. Там барышень — Мусю и Асю — попытались убедить в том, что Бога нет.
И все-таки, по свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, ее старшая сестра Марина внутренне не уходила от веры, никогда так до конца и не поддалась распространявшейся после революции 1905 года философии атеизма. Именно эта внутренняя вера позволила ей однажды увидеть родную Москву “огромным странноприимным домом”, отметить бездомность всякого на Руси и, не погрешив против истины (ибо дом-то каждого христианина не на земле, а на небе!), вспомнить про целителя Пантелеймона — и это все в одном стихотворении! — чтобы, наконец, подчеркнуть для себя и для других уже в ином произведении:
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась.
Вот оно — осеннее мистическое пространство поэта, его изумительная Nota Bene, в которой тонко и наблюдательно сказано:
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Родиться в такой день — символично, ибо Иоанн — не только из числа первозванных двенадцати апостолов, любимый ученик Христа, но и писатель-богослов, автор одного из Евангелий.
Итак, день рождения обязывал.
И уж коль скоро Москва — это не город, это — принцип (по утверждению редактора “Московских ведомостей” М. Н. Каткова), и уж коль скоро стояли еще ее церкви целые и невредимые, для зреющего поэта престольная — не только место пребывания и взращивания духа, но и город, наделяющий его атрибутами своего бытия:
И ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом — лгать нельзя.
И сколько возникает попутно в ее поэзии храмовых названий! “Иверское сердце”, Сергиева Троица, соборы — Благовещенский и Архангельский, “Нечаянные Радости”. И — откуда-то явившееся осознание того, что колокола не только архитектурно, но и сакрально выше царей, ибо они возглашают славу Божию, славу Небесную и — главное:
Пока они гремят из синевы —
Неоспоримо первенство Москвы.
Поистине, Москва — не город...
* * *
Большое духовное влияние оказала на формирование младенческой души Цветаевой ее мать Мария Александровна Мейн — полуполька, полунемка — вся во власти немецких мистиков и романтиков, блистательный музыкант, подарившая дочери знание двух европейских языков и какую-то демоническую жажду смерти. Недаром же, спустя годы, находясь в эмиграции, Цветаева написала в письме своей чешской приятельнице А. А. Тесковой: “...Гений рода? (У греков демон и гений — одно). Гений нашего рода: женского: моей матери рода — был гений ранней смерти и несчастной любви <...> тот гений рода — на мне”.
Но вернемся в Москву, в православную Москву 90-х годов прошлого века, когда раба Божия Марина пришла на свет. Что формировало ту духовно-психологическую атмосферу русской столицы и русского бытия? В чем проявляло себя национальное самосознание?
В те годы, по словам протоиерея Георгия Флоровского, многим стало очевидно, что человек — существо метафизическое. “В самом себе человек вдруг находит неожиданные глубины, и часто темные бездны”. Подобно тому, как это наблюдалось в Александровскую эпоху, повсюду пробуждалась религиозная потребность, особенно среди людей культурных, интеллигентных, читающих и интересующихся развитием современной философской и богословской мысли. Именно ими понимается, что Россия застыла в предчувствии канунов, пронизанных апокалиптическим смыслом, апокалиптическим звучанием.