В течение трёх лет и трёх мертвецов приходит Колькин отец на свою бывшую работу. Впрочем, бывшую — это как поглядеть. Он перевёлся в ночные киномеханики, а зарплату за ночные смены не платят, да и не знает почти никто про его смены. Это лишь кажется, что он выжил после того дня, после удара штыком в живот («Нельзя, дурак, не остановишь!»). Заштопали, выписали. А он мёртв, мертвее, может быть, киногероев, мертвее призванных, мертвее страны на календаре СССР-88. И таёжных городов, и покосившихся сторожевых вышек, и женщины с белыми волосами, мечущейся по руинам Хатыннаха, и западин у ручьёв, где обрели пристанище малые боги без памяти и жрецов.
И только ночью из гроба его неудобного тела выкарабкивается надежда. А кино умирает, и нет лекарств. Дождь не пройдёт, снег не растает, цветы не расцветут.
«В зале, на премьере, порой вообще ни души, — жалуется Юрок. — Или молодёжи ватага — ржут, целуются. И… ладно, вот ключи, а я это, пойду, да?»
Юрок замаливает долг, сутулится, боится зазубренных ножевых глаз напарника.
Ночной киномеханик занимает аппаратную, как командир танка боевую машину. Жужжание, потрескивание. «НАЧАТЬ!» — требует светящаяся табличка, и проекционный луч бьёт в экран, и чародей, которому уже поставили диагноз, извлекает из старой, в кроличьем помёте, шляпы, обмылок волшебства.
Ночной киномеханик открывает зубами бутылку и припадает к горлышку. Каждую ночь. Три-четыре фильма, сколько успеет. Сеанс для двух зрителей, для двух пар пустых глаз, связанных с экраном незримыми узами.
«Я шагаю по Москве», «Военно-полевой роман», «Секретарь райкома»…
Утром он приползёт в однокомнатную квартирку на окраине посёлка, рухнет на кушетку и будет продолжать смотреть кино.
«Опекун», «Сто дней детства», «Служили два товарища»…
Когда-то он любил эти фильмы, и Кольку учил любить. Толкал его к экрану, к беде — сам на руках отнёс и скормил зверю.
В первом ряду, на провалившихся креслах с заграничной жвачкой, прилипшей к спинкам, сидят, не моргая, его ночные зрители. Один — высокий, в тельняшке, похожий на советского актёра, который умрёт на сцене театра имени Леси Украинки двадцать пять лет спустя. Второй — мальчик, увязший в янтаре времени, остывший уголёк, проекция.
«Никто не хотел умирать», «Тайна двух океанов», «Старший сын»…
Три-четыре фильма за ночь против четырёх с половиной миллионов копий, хранящихся в госкинофонде.
— Я найду тебя, — твердит ночной киномеханик. — Где бы ты ни был, я пересмотрю их все и найду тебя.
И он находит. Под Новый Год, когда ветер ломает столбы и сметает Ягодное в тайгу, когда мерещится, что в посёлке больше никого нет, и одинокая девочка обнимает собаку, полуовчарку, полудворнягу, и наблюдает, как гибнет мир. Находит его в фильме Марка Толмачова «Мальчишку звали капитаном».
Бутылка осушена на треть, и блуждающий взор спотыкается об окошко. Там, в амбразуре, один из зрителей впервые за три года и три мертвеца поворачивает голову и смотрит прямо на ночного киномеханика. Бутылка падает на пол. Ночной киномеханик трёт веки. Вскакивает с воплем, бежит, грудью вышибает дверь.
На экране молчит, стиснув зубы, не сдаёт своих на допросе, ангел-партизан Яша Гордиенко.
В зале матрос Жора Коляда, оторвавшись от чёрно-белого мерцания, глядит в упор на ночного киномеханика, и ночной узнаёт его глаза. Живые, напряжённые, с до предела расширившимися зрачками. Это глаза сына, извлечённые из глазниц, омытые в фильмостатной жидкости, помещённые в глазницы краснофлотца.
— Сыночек! — Ночной киномеханик валится на колени перед мертвецом. Его душат рыдания.
Матрос разлепляет губы и говорит изношенным механическим голосом:
— Плоский ад… Плоский исцарапанный ад, папка… синтетический ад, геометрия ужаса… и он повторяется… повторяется даже в темноте… с острыми гранями кадров… раз за разом, папка, бесконечно…
Зрачки сына дрожат в нистагме, и ночной киномеханик начинает кричать, и ксеноновая лампа взрывается с оглушительным грохотом, осколки брызжут в металлический кожух, плавится плёнка, глаза Кольки гаснут резко, точно экран выдёргивает его обратно в свои недра, и ногти отца старательно соскребают кожу со щёк.
В пустом кинотеатре, в пустом городе, под пустым небом.
Чужие шкуры
Алексей Жарков
Михей идёт, руки по карманам, сапогами по дорожной глине чавкает. Утром дождь в деревне потоптался и дорога размокла. Черви из земли повыползали, а мужики в магазин наметились. Стоят на дороге двое, на серую в оторванных наклейках дверь поглядывают, ждут. А Михей как раз мимо них по улице улыбку свою тащит. Мужики заметили, руки тоже по карманам, и вполоборота замерли. Михей поравнялся — те вообще отвернулись. Тогда он достал из кармана левую руку и опустил одному из них на плечо. Это был Серёга, маленький, щупленький, такого удобно в колодец за ведром опускать, когда оно вниз сорвётся.
— Извини уж, — говорит Михей и плечо покрепче сжимает. Серёга дернул рукой, только больнее стало.
— Отпусти, чертяка.
Михей ослабил.
— Не знаешь ты меры, Миха, — обернулся второй мужик, Баклан.