/о . ' '
Доверенность, выданная Толстым своей жене на ведение всех имущественных и издательских дел.
Бессмысленно сравнивать и цены в дореволюционной и современной России. Это был другой мир. В царской России фунт (0,4 килограмма) хлеба стоил 5—7 копеек, литр молока — 4—6 копеек, десяток яиц — 10—25 копеек, поросенок — от 50 копеек до 3 рублей, живой баран — до 3 рублей, фунт черной икры — от 1 рубля 50 копеек до 2 рублей 50 копеек, а фунт живой осетрины — от 1 до 2 рублей.
Но в данном случае дело не в этом, а в том, что цена, предложенная зарубежными издателями за исключительные права на сочинения Толстого, была выше стоимости всей недвижимой собственности, разделенной между его женой и детьми, в 20 раз!
Эти цифры необходимо знать, чтобы понять, почему отказ Толстого от прав на свои сочинения оказался для семьи, и прежде всего для Софьи Андреевны, гораздо болезненнее, чем его попытка отказаться от собственности.
С 1883 года, получив от мужа доверенность на ведение всех его дел, Софья Андреевна занимается не только хозяйственными делами в Ясной Поляне и усадьбе в Хамовниках. Она фактически становится издательницей своего мужа. Она сама передает его произведения в типографии, сама вычитывает корректуры, сама назначает цены на книги. Книги складируются в специально отведенном помещении в Хамовниках и продаются мелким оптом книгопродавцам. Это делает либо опять же Софья Андреевна, либо в ее отсутствие заведующий складом Матвей Румянцев. К 1891 году, когда Толстой сразу же после отречения от собственности ставит вопрос и об отказе от литературных прав, собрание его сочинений, издаваемое Софьей Андреевной, достигает уже двенадцати томов. К изданию готовится тринадцатый том. И вот тогда грянул гром.
Одиннадцатого июля 1891 года из Ясной Поляны Толстой посылает жене письмо, в котором уговаривает ее
«Я всё это время думал составить и напечатать объявление об отказе в праве собственности от моих последних писаний, да всё не думалось об этом; теперь же думаю, что может быть это будет даже хорошо в отношении упрека тебе со стороны публики в эксплуатации, как пишет артельщик, если ты напечатаешь от себя в газетах такое объявление: можно в форме письма к редактору: М[илостивый] Г[осударь], прошу напечатать в уважаемой газете Вашей следующее. Мой муж, Лев Николаевич Толстой, отказывается от авторского права на последние сочинения свои, предоставляя желающим безвозмездно печатать и издавать их».
В это время шли переговоры между артельщиком Румянцевым и женой писателя, какую цену назначить на тринадцатый том. Румянцев предупреждал хозяйку, что если она
Говоря об «эксплуатации», Толстой выворачивал проблему наизнанку. Или, лучше сказать, поворачивал ее на 180 градусов. Жена и артельщик спорили о снижении или повышении цены для того, чтобы добиться максимальной выгоды, а Толстой предлагал вовсе отказаться от любой выгоды. Трудно понять, что руководило Толстым, когда он писал это письмо...
Толстой, скорее всего, не знал (или не хотел думать об этом), что его семья (и он тоже) живет не за счет доходов от Ясной Поляны. Ясная была
Доходным самарским имением владел сын Лев Львович, Никольское-Вяземское досталось Сергею Львовичу, Пирогово изначально принадлежало брату Толстого Сергею Николаевичу и сестре Марии. Даже дом в Хамовниках, ставший «резиденцией» Толстого в Москве, юридически был в собственности Льва Львовича, расходы же на него несла Софья Андреевна.
В октябре 1884 года она послала мужу в Ясную список «Ежемесячный неизбежный расход»:
«В рублях
Англичанка
30
Madame
50
Страховка
267
Кашевская
40
В Думу
200
Гимназия и университет
47
Казенные
80
Русск. учительницы Маши
36
Воспитание
203
Жалованье:
Жалов. людей
98
Повару
15
Прачке
40
Лакею
15
Дрова
60
Кучеру
16
Серёже
40
Няне
8
Мясо и еда людям и нам
150
Дворнику
8
Сухая провизия, освещение, угли, табак и пр.
150
Дуняше
8
Кухарке
4
Булочнику
25
Варе
5
Полотёрам
5
Татьяне
6
Лошади, корова
75
Власу
8
Ночной сторож
2
Кормилице
5
Жалов[анье] Илье, Тане, Лёле и Маше
12
Повинностей по дому
50
Итого вынь да положь в месяц 910».
В этом списке обращает на себя внимание графа о «жалованье» Илье, Тане, Лёле (Льву) и Маше. Софья Андреевна не баловала детей. Они выполняли свои обязанности по дому и получали за это «жалованье», которое было меньше зарплаты лакея.
Ответ Толстого на письмо был такой: «Не могу я, душенька, не сердись, — приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Всё это не событие — как, например: болезнь, брак, рождение,
смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких; а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер».
На самом деле мнение Толстого о «переустройстве» жизни семьи было только одно и достаточно радикальное. Именно в 1884 году он пишет проект семейной
И вот спустя шесть лет после раздела собственности, когда его жена с двумя младшими детьми, Сашей и Ванечкой, осталась собственницей одной Ясной Поляны, он предлагает ей самой написать в газеты письмо о его отказе от литературных прав.
Реакцию на это Софьи Андреевны нетрудно предположить. Как и в начале восьмидесятых годов, она
И это — несмотря на то, что Толстой опять соглашался на компромисс. Он предлагал жене отказаться от прав только на те сочинения, которые были или будут написаны после 1881 года. Всё, что было написано до 1881 года включительно, она имела право издавать и получать с этого материальную выгоду.
Но почему 1881-й? В этом году Толстой написал рассказ «Чем люди живы», переломный для его творчества. После этого он пять лет не писал ничего художественного. В 1885—1886 годах начинают публиковаться его народные рассказы: «Вражье лепко, а Божье крепко», «Где любовь, там и Бог», «Два брата и золото», «Ильяс», «Свечка», «Упустишь огонь — не потушишь», «Петр Хлебник» и др. Это религиозные, нравоучительные тексты, написанные в новой для Толстого эстетике, заданной рассказом «Чем люди живы». Но уже в эти годы он возвращается к «чистой» литературе.
Из-под его пера выходят такие шедевры, как повести «Холстомер» и «Смерть Ивана Ильича», пьеса «Власть тьмы», перевернувшая представления о театральной эстетике. В 1889—1890 годах он пишет повести «Дьявол» и «Крейцерова соната». Первая была опубликована лишь после его смерти, но вторая вышла в 1891 году и вызвала бешеный, скандальный интерес у публики. В девяностые годы у русской интеллигенции было два главных вопроса, по которым она бесконечно спорила. Кто прав — марксисты или народники? И — что же хотел сказать Толстой своей «Крейцеровой сонатой»?
Это новый Толстой — радикальный художник. Он уже не пишет больших эпических полотен, ему это... скучно. Он создает или минималистские народные рассказы, или крайне концентрированные, с точки зрения философского содержания, повести, где только цель оправдывает средства, а целью является сказать людям что-то новое, чего они не знают и о чем не догадываются. «Изящная словесность» его более не интересует. Смысл и смысл!
И вот этого «нового Толстого» он вырывает из рук жены-издательницы, оставляя ей только «старого». В ее распоряжении остается не так мало. Больше того, это наиболее «классические» произведения: «Детство», «Отрочество», «Юность», «Севастопольские рассказы», «Казаки», «Война и мир», «Анна Каренина»... Но это уже прочитано публикой. Ее интересует «новый Толстой». Несмотря на запрет его религиозных сочинений в России, слава его растет с каждым годом. К началу девяностых годов не выходит практически ни одного номера ни одной газеты, где не упоминалось бы его имя в том или ином контексте. Всё запретное сладко, правда на стороне гонимого властью — таково было убеждение русской интеллигенции и в XIX, и в XX веке. И Толстой становится ее главным кумиром.
Как жена Софья Андреевна не одобряет взгляды и позицию мужа. Но как издательница она крайне заинтересована в его новых произведениях. Да, ей не нравится «Крейцеро- ва соната». Пожалуй, она даже ненавидит эту страшную повесть, где муж убивает жену из ревности, а затем оправдывается за убийство тем, что не бывает христианских браков, что в основе создания почти каждой семьи лежат похоть и стремление к сексуальной эксплуатации женщин, которые сначала потворствуют этому, а затем начинают сопротивляться. Софья Андреевна в этой повести видит отблеск их собственной семейной жизни. «Какая невидимая нить связывает старые дневники Лёвочки с его "Крейцеровой сонатой", — пишет она в дневнике. — А я в этой паутине жужжащая муха, случайно попавшая, из которой паук сосал кровь». «Старые», то есть ранние дневники. Те самые, которыми он когда-то шокировал юную Сонечку.
Но это не мешает ей после того, как Победоносцев запретил повесть к публикации, отправиться в Петербург и добиться личной аудиенции у Александра III, чтобы убедить его разрешить напечатать «Крейцерову сонату» в выпускаемом ею тринадцатом томе собрания сочинений мужа. И она гордится успехом этой встречи, посвящая ей в дневнике отдельный рассказ «Моя поездка в Петербург». Толстого возмущают финансовые манипуляции жены не только с его старыми произведениями, но и с новыми. И он по-своему прав. Если жена против его взглядов, как она смеет на них
Но и она по-своему права. Почему на сочинениях ее мужа, который живет с ней, могут наживаться издатели-капиталисты, а семья не имеет на это права? Ведь, запрещая ей получать выгоду от публикации новых произведений, Толстой не мог запретить издателям продавать их по самой высокой цене.
Это был гордиев узел. Его нельзя было развязать — только разрубить. 21 июня 1891 года Толстой твердо заявляет жене, что сам напишет послание в газеты с отказом от литературных прав на сочинения, написанные после 1881 года.
«Мы наговорили друг другу много неприятного, — пишет она. — Я упрекала его в жажде к славе, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал». В конце концов, он закричал: «Уйди, уйди!» Она ушла. С решением броситься под поезд. Как Каренина.
К счастью, по дороге на станцию Козлова Засека Софью Андреевну встретил муж ее сестры Кузминский. Она просила оставить ее одну, обещала, что скоро вернется домой. Но, заметив ее безумное состояние, он заставил ее возвратиться вместе с ним.
И вновь Толстой идет на компромисс... Он соглашается помедлить с письмом в газеты до распродажи Софьей Андреевной этого «несчастного» тринадцатого тома с «Крейцеровой сонатой». Так самое не любимое ею произведение мужа становится последним, которое он ей «дарит» для ее материальной выгоды.
Да и то лишь на время. 19 сентября 1891 года в газете «Русские ведомости» появляется его письмо, затем перепечатанное всеми российскими газетами: «Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно ставить на сценах все те из моих сочинений, которые были написаны мною с
Он выполнил свое обещание — задержал публикацию письма на два месяца. Но отныне «Крейцерова соната» и всё, что было написано им после 1881 года, и всё, что будет написано в будущем, отнималось у жены и передавалось всем...
Чертков
«Freedom is not free», — говорят американцы. Буквальный перевод: «Свобода не бывает свободной». Правильный перевод: «Свобода не дается даром».
Отречение Толстого от собственности и его отказ от литературных прав на все произведения, написанные после духовного переворота, возможно, и освобождали его от «зла» собственности и денег, но в то же время порождали тяжелые семейные проблемы.
Толстой ведь не ушел из дома. Он продолжал жить с женой, которая не разделяла его новых убеждений. И волей-неволей пользовался и своей бывшей собственностью (Ясная Поляна, дом в Хамовниках), и деньгами, которые получала жена от его сочинений.
К тому же дом Толстых всегда был гостеприимным или, как говорили в народе, хлебосольным. Здесь любили гостей и были рады их принять, хорошо попотчевать и даже оставить жить на неопределенное время.
Редкие обед или ужин в Ясной Поляне и Хамовниках проходили без участия гостей.
Кто только не побывал в московском доме Толстых в Хамовниках! Художники Репин и Ге, скульптор Трубецкой, литераторы Фет, Чехов, Горький, философы Страхов и Соловьев, композиторы Рубинштейн, Римский-Корсаков, Рахманинов, Скрябин. И это не считая постоянных визитов родственников, друзей семьи, товарищей и подруг сыновей и дочерей.
Автор книги «Дом в Хамовниках» А. И. Опульский пишет:
«Завтракали Толстые около часа дня, обедали в шесть, к вечернему чаю собирались к девяти. Стол сервирован к обеду на 12 персон. Вокруг стола и около стен — венские стулья. Хозяйка дома Софья Андреевна сидела во главе стола, спиной к окну. Напротив нее — старший сын Сергей Львович, слева от нее — младший сын Ванечка, направо — младшая дочь Саша. Лев Николаевич обычно садился возле Ванечки, рядом с ним — дочери Татьяна и Мария, а напротив — сыновья Илья, Лев, Михаил и Алексей. Впрочем, своей семьей садились за стол редко: всегда бывали гости.
Во время обеда перед Софьей Андреевной ставилась миска с мясным супом, а с левой стороны стопка глубоких тарелок. Она стоя разливала суп в тарелки, а лакей разносил и ставил их перед сидевшими за столом на мелкие тарелки.
Вина к семейному столу не подавали, но всегда стоял графин с водой и стеклянный кувшин с домашним квасом».
А вот что вспоминала издательница журнала «Северный вестник» Любовь Гуревич: «Я так ясно вижу его (Толстого. — Я. Б.), когда он сидит за длинным обеденным столом, жует хлеб уже беззубым ртом, рассказывает что-нибудь и смеется... Когда все бывали в сборе, за обедом бывало весело и шумно. Шутили, дразнили друг друга, играли в почту. Подростки хохотали во всё горло, до крика... Иногда тут же начинался какой-нибудь серьезный спор».
Но это был всё-таки «фасад» жизни семьи либо, продолжая архитектурные сравнения, ее «гостиная» или «столовая». А что происходило за «фасадом» и в других «комнатах»?
В начале восьмидесятых после переезда в Москву Толстой чувствует себя страшно одиноким в семье. Никто не разделяет его убеждений. Дочери Таня и Маша, которые вскоре станут его соратницами (особенно Маша), еще слишком юные, чтобы понять его. Маша — белокурый, болезненный подросток, а Таня — привлекательная девушка, которая увлечена балами и нарядами, в чем ее при таком юном возрасте трудно упрекнуть. Вот она пишет в дневнике: «Недавно пап£ вечером спорил с мам£ и тетей Таней (Кузминской. —
Старший сын Сергей — прилежный студент физико- математического факультета Московского университета, страстно увлеченный музыкой и в то же время отдающий неизбежную дань студенческим революционным настроениям. В это время он убежденный дарвинист, и вера отца в Бога представляется ему чем-то ретроградным, а его отношение к наукам просто обижает молодого человека.
«Ученые не различают полезного знания от ненужного, — говорит отец, — они изучают такие ненужные предметы, как половые органы амебы, потому что за это они могут жить по-барски». И это он говорит сыну, который как раз мечтает стать ученым.
Второй по старшинству сын — Илья — тоже не понимает отца, да и не пытается понять. Илья — плохой гимназист, зато страстный охотник. И гимназистки привлекают его куда больше тяжелых разговоров отца о бедственном положении русских крестьян.
«Щекинский мужик. Чахотка. Чох с кровью, пот. Уже 20 лет кровь бросает». «Егора безрукого сноха. Приходила на лошадь просить». «Пьяный мужик затесывал вязок, разрубил нос». «Мальчик Колпенской 12 лет. Старший, меньшим 9 и 6. Отец и мать умерли». «Солдат из Щекина в лихорадке». «Погорелый Иван Колчанов». «Баба из Судакова. Погорели. Выскочила, как была. Сын в огонь лезет. Мне всё одно пропадать. Лошади нет. Лошадь взяли судейские». «Щекинская больная с девочкой 3 дня шла до меня». «По- дыванковской брат больной сестры. У сестры нос преет».
Это записи Толстого в дневнике начала восьмидесятых годов, который он назвал «Записки христианина». И это совершенно другой взгляд на мир, в чем-то сродни взгляду Некрасова и Достоевского. Вокруг себя он видит одни страдания.
В доме же — веселье!
«У нас обед огромный с шампанским. Тани (дочь и свояченица.
Это Ясная Поляна. В Москве — еще хуже. Жизнь семьи в старой столице, с поездками на балы, походами в театры, с молодежными вечеринками, шумными застольями, «треском» и весельем он в дневнике называет «оргией», а свое состояние описывает так: «Лучше умереть, чем так жить». Мысль о смерти — рефрен дневника: «Хочется умереть»; «Хорошо умереть»...
«Тоска, смерть».
И конечно, Толстого ужасно обижает то, что его идеи в собственной семье воспринимаются как старческий маразм, каприз, как
«Лёвочка всё работает, как он выражается, — пишет Софья Андреевна сестре, — но, увы, он пишет какие-то религиозные рассуждения, чтобы показать, как Церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтоб прошло это, как болезнь».
Это уже семейная катастрофа!
Потом многое переменится, решится само собой или в результате компромисса между Толстым и женой, и жизнь потечет в новом русле. Старшие дочери станут помощницами отца, а младшая, Саша, и просто его яростной сторонницей. Сыновья смирятся с тем, что отец не согласен с их образом жизни. Софья Андреевна поймет, что мысли ее мужа интересуют не десяток, но сотни тысяч людей во всём мире. Но в начале восьмидесятых Толстой
И в это время появляется Чертков.
Трудно гадать, что было бы, появись Чертков несколькими годами позже, когда идеи Толстого стали широко распространяться в российском обществе, а затем и во всём мире. Правильнее поставить вопрос иначе. Получили бы эти идеи такое распространение, если бы не появился Чертков?
Ясно одно — он появился
Об истории многолетней дружбы Толстого и Черткова рассказывается в обстоятельной книге М. В. Муратова «Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков в их переписке». Она была издана в 1934 году Толстовским музеем и с тех пор не переиздавалась в России. Муратов описывает Черткова как личность сложную, противоречивую, но всё-таки сыгравшую положительную роль в жизни Толстого.
Совершенно иной взгляд на Черткова представлен в современной книге священника и богослова Георгия Ореханова «Жестокий суд России: В. Г. Чертков в жизни Л. Н. Толстого». Здесь Чертков показан как исключительно неприятный персонаж, отрицательно повлиявший на Толстого и использовавший его.
О Владимире Григорьевиче Черткове вообще мало написано, а то, что написано, как правило, необъективно. Слишком большое значение имел этот человек в судьбе Толстого и в жизни всей его семьи, чтобы описать его личность беспристрастно. Но обозначим как минимум два пункта, очевидных для всех участников спора.
Нельзя, несправедливо не оценить его вклад в сохранение и систематизацию наследия Толстого. Главное «детище» Черткова — девяностотомное собрание сочинений, писем и дневников писателя — остается непревзойденным и по сей день. Его роль в последних тридцати годах жизни Толстого столь велика, что немыслимо представить себе позднего Толстого без Черткова, как невозможно представить его без Софьи Андреевны. И в то же время необходимо признать, что в семейной жизни Толстого Чертков сыграл мрачную роль.
Собственно, в этом и заключается главное противоречие этой фигуры. Безраздельно преданный Толстому человек отравил жизнь его семье и, как следствие, самому Толстому.
Известно 931 послание Толстого Черткову, включая телеграммы. Для издания их с комментариями потребовалось пять томов — свыше 175 печатных листов. Чертков писал Толстому еще чаще, и в большинстве это были многостраничные письма.
Первое появление Черткова, казалось, не предвещало семье никакой опасности.
«Блестящий конногвардеец, в каске с двуглавым орлом, красавец собой, сын богатейшей и знатной семьи, Владимир Григорьевич приехал к Толстому сказать ему, что он разделяет вполне его взгляды и навсегда хочет посвятить им свою жизнь, — вспоминал сын Толстого Лев. — В начале своего знакомства с нашей семьей Чертков был обворожителен. Он был всеми любим. Я был с ним близок и на "ты"».
На самом деле, впервые отправляясь к Толстому, Чертков мало знал о его взглядах, еще не читал его философских произведений — только художественные. Первая их встреча произошла в Хамовниках.
В присутствии защитника Севастополя Чертков стал говорить о своем отрицательном отношении к военной службе. Толстой «в ответ стал мне читать из лежавшей на его столе рукописи "В чем моя вера?"», вспоминал Чертков. Он признавался, что «почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества наконец прекратился, что, погруженный в мои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывками, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчетливо произнес слова подписи: "Лев Толстой"».
Чертков был гораздо моложе Толстого, но имел похожий жизненный опыт. Он тоже был помещиком и офицером. Он стоял выше Толстого на социальной лестнице. Он родился не только в знатной, но и в богатой семье. Мать, Елизавета Ивановна Черткова, урожденная Чернышёва- Кругликова, имела влияние в аристократических кругах. Ее дядя, граф Захар Чернышев, декабрист, был сослан в Сибирь. Ее тетка Александра (Александрина) была замужем за другим декабристом, Никитой Муравьевым, и последовала за мужем в ссылку. На первом придворном балу Елизаветы Чертковой Николай I задал юной красавице испытующий вопрос о ее дяде. Она смело ответила, что сохраняет к нему самое сердечное отношение. С тех пор ее уважали при дворе. Но когда ей предложили сделаться статс-дамой, она отказалась. Она была истой христианкой, последовательницей модного английского проповедника лорда Редстока. Мужа ее сестры Александры, полковника гвардии Пашкова, она познакомила с Ред- стоком и, таким образом, содействовала возникновению в России секты
Елизавета Ивановна обожала сына. Другие сыновья, Гриша и Михаил, рано умерли, и Володя стал единственным кумиром родителей. Отец, Григорий Иванович Чертков, служил флигель-адъютантом при Николае I и генерал- адъютантом при Александре II. Он командовал полком, а потом дивизией и был автором широко распространявшейся в войсках «Солдатской памятки». После гангрены и ампутации обеих ног последние десять лет жизни Г. И. Чертков возглавлял Комитет по устройству и образованию войск. Его родная сестра Елена была замужем за графом Петром Андреевичем Шуваловым, знаменитым консервативным идеологом и деятелем эпохи Александра II, а брат
Михаил служил наказным атаманом Войска Донского, а затем киевским и варшавским генерал-губернатором.
Детство младшего Черткова было счастливым. Он был обожаем не только родителями, но и няньками и гувернерами. Юношей он был очень красив — стройный, на голову выше других, с большими серыми глазами. Он был остроумен, имел мягкий, но звучный голос и заразительный смех. Он был правдив и порой даже слишком прямолинеен. Его кошелек всегда был к услугам товарищей. Став гвардейским офицером, он кутил, играл в карты и рулетку, заводил содержанок...
Но в обязанности гвардейских офицеров входило дежурство в солдатских госпиталях. В 1877 году (тогда же, когда начался духовный переворот Толстого) Чертков вдруг испытал потрясение при виде умирающего солдата, с которым они вслух читали Евангелие. С этого момента он не мог жить, как раньше. С ним произошло то же самое, что и с Толстым, только в молодом возрасте.
В этом было преимущество Черткова перед Толстым, которому тот по-хорошему завидовал. Духовный переворот случился с Чертковым, когда ему было 23 года. Он был молод, бодр душой, энергичен. Толстому же в начале переворота исполнилось 50 лет, и он не мог быть уверенным, что проживет до глубокой старости. Он был готов умереть в любой день и даже в начале восьмидесятых годов хотел умереть. Появление Черткова было для него как
Но в этом же была и слабость Черткова перед Толстым. Толстой пришел к своим идеям в итоге долгого и трудного жизненного опыта. Он испытал сиротство, занятия университетской наукой, военную службу на Кавказе и в Крыму, писательские радости и огорчения, заботы о сельском хозяйстве и, наконец, семейную жизнь. Его новые взгляды не были результатом одного случайного потрясения, как это было с Чертковым. Чертков был тепличным растением. В детстве — обожание близких, домашнее образование (не дай бог в общей школе заболеет!), вольная служба в гвардии.
Толстой пришел к своей религии через молодой атеизм. Религиозное чувство вызревало, когда он был под пулями и рядом гибли тысячи людей. Когда на его руках умирал старший брат, умирали его и Софьи Андреевны дети. Это требовалось как-то объяснить, как-то оправдать. Иначе жизнь становилась бессмысленной. А Чертков воспитывался в очень религиозной атмосфере. Его мать была убежденной сектанткой. В основе проповедей лорда Редстока лежала мысль об искуплении кровью Иисуса грехов человеческих. Это было абсолютно чуждо религиозным взглядам Толстого, но зато очень близко и понятно той аристократической среде, в которой лорд проповедовал. Хотя сам он был человек непростой.
Как и Толстой, Редсток принимал участие в Крымской войне, только с другой стороны. На войне он радикально пересмотрел свои взгляды на христианство. Вернувшись в Англию, унаследовал титул барона, но через десять лет раздал имущество бедным и занялся миссионерской деятельностью в Европе и Индии. В 1874 году приехал в Санкт- Петербург и стал пользоваться огромной популярностью в великосветских кругах. Его последователями были княгиня Наталья Федоровна Ливен и ее сестра княгиня Вера Федоровна Гагарина, графы Алексей Павлович Бобринский и Модест Модестович Корф и др. В это время Толстой как раз писал «Анну Каренину». Исследователи романа предполагают, что прообразом великосветского кружка Лидии Ивановны (созвучно с Елизаветой Ивановной Чертковой) был кружок, организованный Редстоком в Петербурге, а сам лорд выведен в романе под именем сэра Джона. Если это так, то ироническое отношение писателя к Редстоку и «редстокисткам» возникло еще до его духовного кризиса. И тогда становится особенно понятно, почему Елизавета Ивановна была категорически против сближения сына с Толстым и считала, что тот
«Я глубоко убеждена и вижу из Евангелия, что всякий, не признающий Воскресшего Спасителя, пропитан этим духом, и так как из одного источника не может течь сладкая и горькая вода, я не могу признать здоровым учение, исходящее из подобного источника», — писала Елизавета Ивановна сыну.
Редсток вообще нашел широкое отражение в русской литературе. О нем писал Николай Семенович Лесков в статье «Великосветский раскол»: «Он рыжеват, с довольно приятными, кроткими, голубыми глазами... Взгляд Редстока чист, ясен, спокоен. Лицо его по преимуществу задумчиво, но иногда он бывает очень весел и шутлив и тогда смеется и даже хохочет звонким и беспечным детским хохотом. Манеры его лишены всякой изысканности... Привет у него при встрече с знакомым заученный и всегда один и тот же — это: "Как вы себя душевно чувствуете?" — Затем второй вопрос: "Что нового для славы имени Господня?" Потом он тотчас же вынимает из кармана Библию и, раскрыв то или другое место, начинает читать и объяснять читаемое. Перед уходом из дома, прежде чем проститься с хозяевами, он становится при всех на колени и громко произносит молитву своего сочинения, часто тут же импровизированную; потом он приглашает кого-нибудь из присутствовавших прочесть другую молитву и, слушая ее, молится... Молитва всегда обращается к Богу Отцу, к Троице или к Иисусу Христу, и никогда ни к кому другому, так как призывание Св. Девы, апостолов и святых лорд Редсток не признаёт нужным и позволительным...»
Более категорично высказался о Редстоке Достоевский в «Дневнике писателя»: «Мне случилось его тогда слышать в одной "зале", на проповеди, и, помню, я не нашел в нем ничего особенного: он говорил ни особенно умно, ни особенно скучно. А между тем он делает чудеса над сердцами людей; к нему льнут; многие поражены: ищут бедных, чтоб поскорей облагодетельствовать их, и почти хотят раздать свое имение. Впрочем, это может быть только у нас в России; за границей же он кажется не так заметен. Впрочем, трудно сказать, чтоб вся сила его обаяния заключалась лишь в том, что он лорд и человек независимый и что проповедует, так сказать, веру "чистую", барскую...»
Молодой Чертков, блестящий конногвардеец, конечно, не был ни «редстокистом», ни «пашковцем». Но сектантскую закваску он получил от матери, которую любил и которая материально обеспечивала сына и после его «ухода» к Толстому. Эта закваска отразилась на всей его будущей деятельности как вождя «толстовства».
Это важный момент! Толстой никогда не был
Тем не менее самый пламенный «толстовец» стал его сокровенным другом.
Поначалу чрезмерная интимность в общении с «милым другом», как с первого же письма называет Толстой Черткова, его немного настораживает. Ему не нравится идея взять на себя полноту духовной ответственности за странного молодого конногвардейца. Но отказать Черткову он не может. Да и не хочет, потому что при первом знакомстве подпадает под обаяние этого столь похожего на него молодого офицера. Вот в семье его не поняли. А Чертков понимает. Больше того, он
«Нет, Лев Николаевич, приезжайте, ободрите, помогите... Вы здесь нужны».
«Получил Ваше письмо и получил Вашу книгу и не отвечал на письмо. Не отвечал потому, что не умею ответить. Оно произвело на меня впечатление, что Вы (голубчик, серьезно и кротко примите мои слова), что Вы в сомнении и внутренней борьбе по делу самому личному, задушевному — как устроить, вести свою жизнь — личный вопрос обращаете к другим, ища у них поддержки и помощи. — А в этом деле судья только Вы сами и жизнь. — Я не могу по письмам ясно понять, в чем дело; но если бы и понял — был бы у Вас, не то, что не решился бы, а не мог бы вмешиваться — одобрять или не одобрять Вашу жизнь и поступки. Учитель один — Христос».
Бестактность Черткова, который вскоре после знакомства заявил Толстому, что своим последователям тот «нужнее», чем своей семье, кажется, была очевидной. Почувствовал ли это Толстой? Скорее всего. Ответ Льва Николаевича был вежливым намеком на то, что он отказывается стать его
И Чертков на время отступил. В 1886 году он женится на Анне Константиновне Дитерихс, слушательнице Бестужевских высших женских курсов. Внешность Гали, как называли ее близкие, хорошо известна по картине Николая Александровича Ярошенко «Курсистка» (1883). Красивая, худенькая Галя была страстной поклонницей взглядов Толстого, и это сыграло едва ли не решающую роль в выборе Черткова. Прежде чем жениться, он неоднократно обсуждал этот вопрос с Толстым. Он не считал себя способным к семейной жизни и боялся повторить «ошибку» своего учителя. Но Толстой одобрил брак с Дитерихс. В 1887 году у Чертковых родилась дочь Оля. Галя, слабая и болезненная, не могла сама выкормить ребенка. Нужна была кормилица. И почему-то в Крекшине Московской губернии, где тогда жили молодые, кормилицы не нашлось. Растерянный Чертков просит Толстого найти ее в Москве.
«Дорогой Лев Николаевич, еще раз обращаюсь к Вам за помощью в добром деле, которое для тех, кого оно ближе всего касается, остается добрым делом, несмотря на то, что не чиста причина, побудившая меня принять в нем участие. У Архангельской[26], проходом в городской госпиталь, остановилась и родила одинокая, нищая женщина. Она вперед решила отдать ребенка в воспитательный дом, чтобы не ходить с ним зимою по миру. Так и сделала; но, родивши его, успела так к нему привязаться, что рассталась с ним с отчаянным горем, но всё же таки рассталась, дала унести от себя в воспитательный дом, не видя возможности идти с ним по миру зимою без всякого пристанища. У нее очень много молока, и если врач, которого мы ожидаем, признает необходимым испробовать молоко другой женщины, то эта может нам быть очень полезна, хотя мы хотим, если только есть какая-либо возможность, обойтись Галиным молоком... Обращаюсь к Вам опять в надежде, что кто-нибудь из Ваших семейных или близких возьмется исполнить это поручение для того, чтобы избавить Вас от хлопот, требующих отвлечения Вас от занятий, более Вам свойственных, нужных для людей, и в которых никто не может Вас заменить. Сделать вот что нужно. Отправиться безотлагательно с прилагаемым билетом в воспитательный дом и заявить там, что ребенка под этим номером мать берет назад к себе и чтобы поэтому его не высылали в деревню. Если есть у Вас в Москве подходящий знакомый человек, то поручите ему сейчас же взять ребенка и привезти сюда».
Итак, Чертковым нужна кормилица, в противном случае они рискуют потерять первенца. Но суть вопроса молодой отец обставляет таким количеством фраз, что не сразу поймешь, о чем идет речь. Что должен сделать Толстой? Вернуть ребенка матери или предоставить Гале чужое молоко? Первое — доброе дело. Второе — безнравственно в глазах Толстого, который был принципиальным противником кормления чужим молоком. Чертков это хорошо знает. Поэтому и пишет о «добром деле», но с «нечистой причиной».
Толстой с радостью бросается исполнять поручение. «Сейчас получил Ваше письмо о ребенке (3 часа) и сейчас иду сделать, что могу. И очень, очень рад всему этому». И это Толстой, который, по словам Софьи Андреевны, «убийственно» относился к жене, когда она отказывалась сама кормить Сережу из-за мастита.
Что же произошло?
Будем откровенны: Толстой не меньше
Наконец, даже самый духовно свободный человек не в силах выдержать искушение
В Черткове соединились фанатичная вера в Толстого и невероятный практицизм во всём, что касалось издательской деятельности. Едва познакомившись с Толстым, он мечтает создать для него собственное издательство. Поначалу он занимается этим кустарно, гектографическим способом размножая трактат «В чем моя вера?». Но однажды в письме он советует Толстому писать рассказы для народа. «Я издавал бы эти рассказы сериями».
В Москве Чертков встречается с издателем Владимиром
Николаевичем Маракуевым и близкими к народникам писателями Николаем Николаевичем Златовратским и Александром Степановичем Пругавиным. Они впервые обсуждают план мощного народного издательства.
Такие уже существовали, но издавали лубочную литературу, картинки с переложениями иностранных сказок вроде «Бовы Королевича» и «Милорда Георга», высмеянного Некрасовым в поэме «Кому на Руси жить хорошо?». Чертков пытается убедить лубочных издателей, что выпускать таким же дешевым образом произведения Льва Толстого и других русских писателей тоже выгодно.
И такой издатель нашелся — Иван Сытин. В ноябре 1884 года Чертков зашел в его книжную лавку в Москве и познакомился с ним. Сытин заинтересовался идеей издавать русских писателей наравне с лубком и продавать за ту же цену. Так с помощью Сытина возникло издательство «Посредник»...
В марте 1885 года вышли первые книжки «Посредника» — три народных рассказа Толстого в синих и красных обложках, набранные крупным шрифтом. Они были дешевы — в копейку и полторы копейки.
В мае того же года Чертков едет в Англию и договаривается об издании на английском языке запрещенных в России сочинений Толстого. Помогает друг, лорд Баттерс- би. Под одной обложкой на английском языке появляются «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Краткое изложение Евангелия». Религиозные произведения Толстого становятся доступны всему миру.
Этого не смог бы сделать сам Толстой, а тем более Софья Андреевна, даже если бы она разделяла убеждения мужа. У Черткова благодаря его матери были мощные связи в аристократических кругах России и Англии.
До смерти Александра III Чертков был неуязвим для своих противников и врагов Толстого. Император, как и его отец, находился в дружеских отношениях с семьей Чертковых. И когда после кончины Александра III всё-таки решили Черткова наказать за помощь гонимым властью духоборам, которую он тогда оказывал вместе с Толстым, вдовствующая императрица Мария Федоровна настояла, чтобы высылку в Сибирь заменили высылкой в Англию.
В Англии, обосновавшись в городке Крайстчерч, Чертков создал издательство «Свободное слово», главной задачей которого было распространение сочинений Толстого уже на русском языке. В отлично оборудованной типогра-
Дом Толстых в Хамовниках
Толстой с женой и детьми на каменной террасе яснополянского дома. Сидят: Сергей, Лев, Лев Николаевич с Сашей, Софья Андреевна, Илья с Мишей; стоят: Мария, Андрей, Татьяна.
Во время болезни в Гаспре.
С Максимом Горьким в Ясной Поляне.
Илья Ефимович Репин дружил с писателем более тридцати лет.
«Пахарь. Л. Н.Толстой на пашне».
Писатель в кабинете в Ясной Поляне с вождем «толстовства» Владимиром Григорьевичем Чертковым, редактором и издателем его произведений.
«Лев Николаевич Толстой в кабинете под сводами».
Семья в сборе в Ясной Поляне в день 75-летия Толстого. Сидят: Михаил, Татьяна, Софья Андреевна, Лев Николаевич, Мария, Андрей; стоят: Илья, Лев, Александра, Сергей.
Дочь Александра печатает на машинке под диктовку отца.
Толстой возвращается с купания на реке Воронке.
В окрестностях Ясной Поляны.
С крестьянскими детьми в Ясной Поляне.
Прогулка верхом в Ясной Поляне.
Игра в городки в яснополянском парке.
Оптинский старец Амвросий Толстой-странник
Толстой трижды посещал Оптину пустынь для бесед с отцом Амвросием
С сестрой Марией, монахиней Шамординской обители.
С личным врачом Душаном Петровичем Маковицким.
Софья Андреевна заглядывает в окно комнаты на станции Астапово, где лежит умирающий Лев Николаевич.
Похоронная процессия у ворот Ясной Поляны.
Могила Толстого в яснополянском лесу
СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК
фии были напечатаны все запрещенные в России или испорченные цензурой поздние сочинения Толстого. Например, вышло пять изданий романа «Воскресение» и «Полное собрание сочинений, запрещенных в России, Л. Н. Толстого» в десяти томах. Одновременно он организовал издательство «Free Age Press», выпускавшее книги Толстого на иностранных языках и имевшее филиалы в нескольких странах. Он привлек к этому делу лучших переводчиков, и сам был одним из переводчиков Толстого на английский язык. Благодаря Черткову поздние произведения Толстого смогли прочитать миллионы людей в разных частях света. Те, что печатались на русском языке, нелегально переправлялись в Россию.
«Если бы Черткова не было, его надо было бы придумать», — пошутил Толстой в одном из писем. Но в этой шутке была правда, которой Толстой не мог не признать.
Черткова не надо было «придумывать» — он «придумал» себя сам. Он оказался идеальным посредником между Толстым и всем цивилизованным миром. Он открыл нового Толстого и для России, пусть и нелегальным способом. Он избавил Толстого от забот и рисков при распространении его сочинений. От рутинных хлопот в поисках переводчиков и зарубежных издателей. Знакомство с Чертковым было подарком для Толстого.
Но не для его семьи...
Чертков и Софья Андреевна
С первых же писем Черткова Толстому Софья Андреевна заподозрила неладное. Уже 30 января 1884 года, спустя три месяца после знакомства с Чертковым, она пишет мужу из Москвы в Ясную Поляну: «Посылаю тебе письмо Черткова. Неужели ты всё будешь нарочно закрывать глаза на людей, в которых не хочешь ничего видеть кроме хорошего? Ведь это слепота!»
Что это за письмо? То самое, где Чертков уговаривал Толстого приехать к нему в Лизиновку, где он обратил в их общую веру трех крестьянских юношей. Это было его первое бестактное вторжение в жизнь семьи Толстых. Молодой человек, только что познакомившийся с Толстым, спустя три месяца настаивает, чтобы почти шестидесятилетний писатель поехал к нему зимой в Воронежскую губернию.
193
Это письмо ошеломило Толстого. Он не поехал к Черт-
7 П. Басинскийкову. Тот отступил: «Что касается до моего последнего письма, то Вы, вероятно, в большой степени правы. Я помню, что на следующий день после его отправки чуть было не написал другое письмо в отмену его».
Чертков понимает, что написал лишнее. Но уже не может, да и не хочет скрывать от Толстого своих чувств: «...мне постоянно хочется знать, где Вы, что Вы делаете...»
И Толстой не скрывает чувств: «Меня волнует всякое письмо Ваше». При этом он видит, что Чертков душевно нездоровый человек. «Скажу Вам мое чувство при получении Ваших писем: мне жутко, страшно — не свихнулись бы Вы».
Толстой видит сон о Черткове. «Он вдруг заплясал, сам худой, и я вижу, что он сошел с ума».
О проблемах с психическим здоровьем у Черткова вспоминал учитель детей Толстых по латыни и греческому Владимир Федорович Лазурский: «...произвел на меня впечатление человека нервнобольного. Чертков говорил, что решительно не может судить объективно о температуре воды, так как не может доверять своей чувствительности. Иногда состояние его нервов таково, что он не чувствует холода, каков бы он ни был; иногда он боится лезть в воду без всякой видимой причины».
Чертков признавался, что страдает манией преследования. Он был невероятно деятельным, но приступы активности у него постоянно сменялись безразличием. Он мог работать круглые сутки без всякой необходимости, а потом вдруг впадал в депрессию.
В 1898 году, когда Толстой с Чертковым занимались переселением русских духоборов в Канаду, Лев Николаевич написал ему:
«Вы от преувеличенной аккуратности копотливы, медлительны, потом на всё смотрите свысока, grandseigneur'cKH[27], и от этого не видите многого и, кроме того, уже по физиологическим причинам, изменчивы в настроении — то горячечно-деятельны, то апатичны».
В марте 1885 года Софья Андреевна пишет мужу из Москвы в Ясную Поляну: «Получила сегодня милейшее письмо от Черткова. Просит прислать листы твоей статьи, которые он привозил, и, например, говорит: "я всегда думаю о Вас и Вашей семье, как о родных, и притом близких родных. Хорошо ли это или нет, — не знаю, — кажется, что хорошо". Как это на него похоже!»
Но вот это «милейшее письмо»:
«Графиня, беспокою Вас одной просьбою: пожалуйста, пришлите мне по почте тетрадки с первыми литографированными листами последней статьи Льва Николаевича. Вы их найдете в шкапу за его письменным столом. Всего там около 10-ти или 12-ти тетрадок».
Чертков настолько освоился в кабинете писателя в московском доме Толстых, что объясняет его хозяйке, где что лежит.
В 1887 году Толстой попросил Софью Андреевну найти письмо от Репина. Среди писем она случайно наткнулась на письмо Черткова, в котором он превозносил свою жену Галю и жалел Толстого.
«Меня это письмо буквально взорвало», — вспоминала она.
При этом Чертков не упоминал Софью Андреевну. Он как будто писал только о Гале, о том, как он счастлив с ней: «...нет той области, в которой мы лишены обоюдного общения и единения. Не знаю, как благодарить Бога за всё то благо, какое я получаю от этого единения с женой... При этом я всегда вспоминаю тех, кто лишен возможности такого духовного общения с женами и которые, как казалось бы, гораздо, гораздо более меня заслуживают счастья».
Намек был слишком «толстым». В дневнике 1887 года Софья Андреевна справедливо пишет: «Было письмо от Черткова. Не люблю я его: не умен, хитер, односторонен и не добр. Л. Н. пристрастен к нему за его поклонение». Тремя днями позже: «Отношения с Чертковым надо прекратить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше...»
Но почему Чертков вообще отважился в своих письмах
Еще в марте 1884-го Толстой в письме описывал «милому другу» две страшные «картинки» дня: малолетняя проститутка, которую забрали в полицию, и голое мертвое тело прачки, скончавшейся от голода и холода. В этом послании он жаловался: «Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением — зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне быть, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной».
В 1883—1887 годах Толстой неоднократно жаловался Черткову на одиночество в семье. Как это должен был понимать его верный идейный ученик?!
Конечно, это не давало права Черткову вмешиваться в семейные дела Толстых. Но путь ему открыл сам Толстой постоянными жалобами.
В 1885 году Чертков пишет Толстому: «Зачем Вы не попросите Вашего старшего сына помочь Вам в приведении в порядок и содержании в порядке Ваших бумаг? Это так важно, чтобы бумаги содержались в порядке кем-нибудь из Ваших домашних... Всё, что Вы пишете, для нас так дорого, так близко всему хорошему, чтб мы в себе сознаем, что просто содрогаешься от одной мысли, что что- нибудь из Ваших писаний может пропасть за недостатком присмотра».
В это время старший сын Толстого Сергей инспектирует свою часть самарского имения, чтобы наладить постоянный доход от него. В январе 1887 года он избирается в члены Тульского отделения Крестьянского поземельного банка, переезжает в Тулу, ездит по имениям, продаваемым через банк. Дела отца совсем не интересуют его.
Толстой остро и горько чувствовал этот недостаток внимания сыновей к своим идейным и творческим исканиям, да и просто к своей работе. Сколько раз в дневнике он жалуется на сыновей! Иногда он пишет им, каждому и всем вместе, пространные письма, пытаясь наставить на путь истинный, спасти от атеизма, эгоизма, пьянства, карточной игры. Точно он живет не вместе с ними, а где-то на необитаемом острове.
А Чертков живет одним Толстым. Даже Софья Андреевна вынуждена была это признать: «Я неправа была, думая, что л есть заставляет Черткова общаться с Львом Николаевичем. Чертков фанатично полюбил Льва Николаевича и упорно, много лет живет им, его мыслями, сочинениями и даже личностью, которую изображает в бесчисленных фотографиях. По складу ума Чертков ограниченный человек и ограничился сочинениями, мыслями и жизнью Льва Толстого... Спасибо ему и за это».
В июле 1885 года, находясь в Англии, еще не женатый Чертков в ответ на очередную жалобу Толстого на своих близких прямо советует ему
Еще один «толстый» намек. Если вы, Лев Николаевич, хотите стать новым Иисусом Христом, — оставьте «мертвым хоронить своих мертвецов» — оставьте свою семью!
Софья Андреевна не знала об этом письме. С некоторого времени Толстой стал прятать от жены письма и свои дневники. Появление Черткова и «темных» (так называла Софья Андреевна «толстовцев», отличая их от «светлых», то есть «светских» людей) нарушило прежний семейный договор: отношения в семье должны быть прозрачны, муж и жена знают друг о друге всё.
Напряжение в отношениях Софьи Андреевны и Черткова нарастало год от года. У Софьи Андреевны, которая всегда отличалась ревнивым пониманием своей роли при Толстом, портился характер. Не понимая до конца истинных отношений между Толстым и «милым другом», во многом просто деловых, связанных с изданием Толстого за рубежом и распространением его запрещенных сочинений в России (в этом плане жена Толстого была бессильна), она начинала воображать всё что угодно. В конце концов Софья Андреевна стала по-женски
В 1892 году Толстой с дочерями работает в селе Беги- чевка Рязанской губернии, где случился голод, открывает столовые на пожертвованные деньги. В сборе средств ему помогает жена. Эта работа примиряет семью. Толстой приезжает к жене в Москву, она навещает мужа в Бегичевке. Они чувствуют взаимную любовь. «Соня очень тревожна, не отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как давно не были», — пишет он своей тетушке Александре Андреевне.
Чертков тоже «работает на голоде» (так выражались в то время) в Воронежской губернии. Между ним и Софьей Андреевной налаживаются отношения. В это время Толстой работает над книгой «Царство Божие внутри вас». Он посылает рукопись Черткову, затем просит вернуть для дальнейшей редактуры. Для надежности Чертков отправляет рукопись через Москву, через жену Толстого. Вроде бы всё в порядке. «Царство Божие...» не будет напечатано в России, как и все религиозные сочинения Толстого. И этим «запретным» Толстым занимается Чертков. Кажется, всего-то и нужно разделить между собой издательские «полномочия» при Толстом. Договориться полюбовно, кто чем занимается. Однако Чертков нечуток и бестактен. Он считает себя вправе использовать жену Толстого как «передаточное звено».
Злое письмо Софьи Андреевны Черткову не сохранилось. Но о его содержании можно догадаться по ответному посланию. Она возмущалась, что Чертков беспощадно эксплуатирует «утомленного нервного старика». Но Чертков в данном случае был ни в чем не виноват. Это была воля самого Толстого.
Письмо Софьи Андреевны и свой ответ на него Чертков послал Толстому. Он хотел сделать его свидетелем очевидной несправедливости к нему со стороны Софьи Андреевны.
Толстой старается примирить враждующие стороны. Он пишет Черткову: «Вы правы, но и она не виновата. Она не видит во мне того, что Вы видите...»
Что же писал Чертков Софье Андреевне? «По отношению ко всему, что касается его лично, нам следует быть на- ивозможно точнейшими исполнителями его желаний». Он считает, что Софья Андреевна ничего не понимает в здоровье своего мужа. «Во Льве Николаевиче я не только не вижу нервного старика, но напротив того привык видеть в нем и ежедневно получаю фактические подтверждения этого, — человека моложе и бодрее духом и менее нервного, т. е. с большим душевным равновесием, чем все без исключения люди, его окружающие и ему близкие». Она мучает своего мужа. «...Вы действуете наперекор желаниям Льва Николаевича, хотя бы и с самыми благими намерениями, Вы не только причиняете ему лично большое страдание, но даже и практически, во внешних условиях жизни очень ему вредите».
Обиженная Софья Андреевна жалуется мужу: «Чертков написал мне неприятное письмо, на которое я слишком горячо ответила. Он, очевидно, рассердился на меня за мой упрек, что он торопит тебя со статьей, а я не знала, что ты сам ее выписал. Я извинилась перед ним; но что за тупой и односторонне-понимающий всё человек! И досадно, и жаль, что люди узко и мало видят; им скучно!..»
И пишет Черткову: «Если я 30 лет оберегала его, то теперь ни у Вас, ни у кого-либо уж учиться не буду, как это делать».
И это уже не конфликт взглядов и пониманий своей роли при Толстом как писателе и философе. Это семейный конфликт. Два человека, жена и ученик, начинают воевать за свое
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
УХОД И СМЕРТЬ (1892-1910)
Толстой в девяностые годы
Девяностые годы — один из самых интересных и напряженных периодов жизни Толстого и всей его семьи.
Он совпал с концом «золотого» XIX столетия и началом заката Российской империи. В 1894 году умирает Александр III и на престол восходит его слабый сын, последний русский император Николай II. В истории русской литературы девяностые годы принято считать началом Серебряного века. Появляются первые статьи русских символистов и главные работы их философского предтечи Владимира Соловьева и в это же время — первые публикации и книги революционного писателя Максима Горького. В начале девяностых умирает последний великий русский поэт XIX века Афанасий Фет и пишет ранние стихи новый поэтический гений — Александр Блок. Это время наивысшего расцвета прозы Чехова и первых публикаций целой плеяды «новых реалистов» — Бунина, Куприна, Андреева и др. И одновременно — это период борьбы двух главных социально-политических течений предреволюционной России, марксистов и народников. А также период кризиса традиционных религиозных взглядов и рождения новой религиозной мысли (Бердяев, Булгаков, Струве, Франк и др.), которая мощно заявит о себе уже в начале XX века, а окончательно созреет в послереволюционной эмиграции.
Толстой не вписывается ни в одно из этих идейных, религиозных, литературных и социально-политических течений конца XIX столетия. В то же время именно он, как никто, оказывает на них колоссальное влияние. Его не может миновать ни один из мыслящих и творческих людей России — поэтов, прозаиков, публицистов, общественных, политических, религиозных деятелей. Фигура Толстого вызывает споры, протесты, раздражение, но так или иначе присутствует во всех идейных и художественных баталиях, на которые это время особенно щедро.
Между тем сам Толстой вроде бы достигает высшей степени духовной свободы. Он не связан ни деньгами, ни собственностью. Тщеславие, жажда известности, которые настолько волновали его в молодости, что он считал это своим главным пороком, уже не заботят его, потому что он признан писателем номер один не только в России, но и во всём мире. Когда в 1895 году согласно завещанию миллионера Альфреда Нобеля была учреждена Нобелевская премия, ни у кого не было сомнения, кто будет ее первым лауреатом в области литературы. Но Толстой легко от премии отказывается, и она достается французскому поэту и эссеисту Сюлли-Прюдому.
Взгляды Толстого становятся популярны в Европе и Америке, его поклонники появляются в Японии, Китае, Индии. Во многом это заслуга Черткова. Но одной его энергичной деятельностью по распространению сочинений Толстого этого не объяснить. Почему, например, идеи Толстого в Америке были даже более признанными, чем в Европе? Почему они так совпали с умонастроениями представителей древнейших цивилизаций — индусов и китайцев? Ответы можно найти только в самих мыслях Толстого, а не во внешних обстоятельствах.
В девяностые годы у Толстого складываются все условия, чтобы жить свободно и независимо, генерировать свои идеи и свысока смотреть на то, что происходит в России и во всём мире. В известной степени ему даже выгодно, что европейская цивилизация и вместе с ней Россия движутся к катастрофе. Ведь он же осудил эту цивилизацию, он всех предупреждал...
«...мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв».
Это было написано Толстым в 1885 году.
Он гений, пророк, что еще от него требуется?
Тем не менее в самом начале девяностых Толстой совершает поступок, который противоречит его взглядам. Он, говоря словами гения уже XX века, Маяковского,
В конце 1891 года в нескольких губерниях Центральной и Восточной России разразился страшный крестьянский голод. Причин было несколько: неурожай, общая низкая культура земледелия и неготовность правительства помочь землепашцам. Но главная причина была в той несправедливости, о которой постоянно говорил и писал Толстой. В 1861 году крестьян отпустили на волю, но фактически без земли. Ббльшая часть плодородной земли оставалась в собственности помещиков, а крестьяне были вынуждены брать ее в аренду. В урожайные годы они сводили концы с концами: расплачивались с помещиками зерном, деньгами или отработками, остальное шло на пропитание семьи и поддержание своего хозяйства. Три подряд неурожайных года — 1891-й, 1892-й, 1893-й — показали гибельность этой системы в кризисных условиях. И это был уже не первый случай. Так называемые
Помещик-крепостник так или иначе был вынужден кормить крестьян, потому что они были его собственностью, за которую он отвечал. «Свободные» крестьяне оказались предоставлены самим себе. За аренду земли они обязаны были заплатить по закону. Но в случае неурожая платить было нечем. Они продавали коров, лошадей, всё, что у них было, чтобы счесться с помещиком и купить какое-то продовольствие для своей семьи. На следующий год им не на чем было пахать... Это был порочный круг.
Толстой писал об этом в статье «О голоде». Он задумал ее летом 1891 года, когда появились первые прогнозы о грядущем бедствии. «Детям дали лошадь — настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, ехали, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась потом, задыхалась, везла, и всё везла, слушалась; а дети кричали, храбрились, хвастались друг перед другом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им казалось, как и всегда кажется, что когда скакала лошадка, что это они сами скакали, и они гордились своей скачкой... Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, трудится и страдает, и если замечали, что она останавливается, то только сильнее взмахивали кнутом, стегали и кричали. Но всему есть конец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, несмотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомнили, что лошадей поят и кормят, но детям не хотелось останавливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу накормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу подносили это сено лошади. Кроме того, двое из детей, заметив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад руками, чтобы она не заваливалась ни направо, ни налево. Дети придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, — то, чтобы слезть с лошади, перестать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу».
Он не считал освобождение крестьян без земли свободой. Это была новая и даже еще худшая зависимость.
Но когда Толстой писал статью «О голоде», стоял уже другой вопрос:
В Тульской губернии проблема голода не стояла так остро. Толстой с дочерями Таней и Машей и группой наиболее верных «толстовцев» отправился в Рязанскую губернию, к другу своей молодости помещику Ивану Ивановичу Раевскому.
Два с лишним года, лишь на время приезжая в Москву и Ясную Поляну, он с группой молодых энтузиастов «работал на голоде» в имении Раевского Бегичевке Данковского уезда.
За это время они спасли от голодной смерти
Чтобы представить, какой опасности подвергались участники борьбы с голодом, приведем несколько фактов. Сам Раевский осенью 1891 года во время поездки с инспекцией по голодающим деревням простудился и умер. Толстой, продолживший его дело, однажды зимой заблудился на санях в степи и едва не погиб. Этот случай послужил толчком к написанию повести «Хозяин и работник». Во время «работы на голоде» умерла от тифа Марья Петровна Берс, молодая жена одного из братьев Софьи Андреевны, помогавшая Толстому в Бегичевке. Сын Толстого Лев практически в одиночку спасал крестьян от голода в полученном им при разделе отцовской собственности имении в Самарской губернии. Вернувшись домой, Лев Львович впал в тяжелейшую депрессию, которая длилась четыре года, и едва вылечился.
Идея Раевского, подхваченная Толстым, состояла в том, чтобы не раздавать крестьянам продовольствие, а устраивать для них бесплатные столовые. Идея была не новой, простой и одновременно идеальной, но трудновыполнимой. Резон состоял в том, что в столовую каждый мужик прежде всего отправит своих детей и стариков и только потом придет сам, а богатей туда не пойдет — зачем? В столовых можно поддерживать правильный рацион, чтобы не было авитаминоза и цинги. Для пропитания нужен не только хлеб, но горячая пища и овощи. Столовые отвлекали крестьян от тягостного бездействия и бессилия в ожидании голодной смерти, когда здоровые, сильные мужики кончали жизнь самоубийством, видя, как умирают их дети и старики. Ведь в столовых работали они сами и их жены.
Но столовые еще нужно было организовать, вовремя доставлять в них продовольствие из других, неголодающих губерний и проводить их постоянную инспекцию. Поэтому Толстой и его помощники никогда не выезжали на инспекции парами, а только поодиночке, в любую погоду, чтобы успеть проверить столовые на десятки верст вокруг имения Раевского. Это была очень тяжелая работа.
Для Толстого эта работа была тяжела еще и морально. Чтобы помочь крестьянам, необходимы деньги, а он от них отрекся. Именно в 1891 году он раздал имущество жене и детям. Даже на поездку в Бегичевку Толстой должен был просить деньги у Софьи Андреевны. Через нее же он обратился в печать с просьбой жертвовать на голодающих. 3 ноября 1891 года в газете «Русские ведомости» было опубликовано письмо Софьи Андреевны, которое заканчивалось словами: «Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзовется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души».
В первое утро ей принесли 400 рублей, а в течение суток она получила полторы тысячи. К 11 ноября было собрано девять тысяч рублей. Всего за время голода на имя Толстого и его жены поступило более 200 тысяч рублей.
Она писала мужу в Бегичевку: «Очень трогательно приносят деньги: кто, войдя, перекрестится и даст серебряные рубли; один старик поцеловал мне руку и говорит, плача: примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту. Дал 40 рублей. — Учительницы принесли, и одна говорит: "Я вчера плакала над вашим письмом". — А то на рысаке барин, богато одетый, встретил в дверях Андрюшу и спросил: вы сын Льва Николаевича? — Да. — Ваша мать дома? Передайте ей. В конверте 100 рублей. Дети приходят, приносят по 3, 5, 15 рублей. Одна барышня привезла узел с платьем. Одна нарядная барышня, захлебываясь, говорила: "Ах, какое вы трогательное письмо написали! Вот возьмите, это мои собственные деньги, папаша и мамаша не знают, что я их отдаю, а я так рада!" В конверте 101 рубль 30 копеек».
Вся Россия откликнулась на воззвание жены Толстого. Письмо было перепечатано за границей. Уже в начале ноября крупный английский издатель Ануин Фишер письменно просил Толстого стать доверенным лицом и посредником между руководителями сбора пожертвований в Англии и организациями в России, оказывающими помощь голодающим. В Соединенных Штатах был организован сбор средств для голодающих в России. Из Америки были отправлены семь пароходов с кукурузой.
Софья Андреевна счастлива помочь мужу в этом добром деле. Но Толстой вовсе не считает свою работу
Художнику Николаю Николаевичу Ге он пишет: «Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги Софьи Андреевны и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога...»
Толстой понимает, что, участвуя в спасении голодающих и вовлекая в это дело богатых людей, он становится «колесиком» в механизме несправедливо устроенной системы распределения земных благ, которую сам же осудил. Он вынужден иметь дело с большими деньгами после отречения от денег как от «зла». Он понимает, что временная помощь голодающим в одной из губерний (а другие?) ничего не изменит в системе в целом, а только, напротив, продлит ее существование. Но он не может не участвовать в ней, зная, что где-то рядом от голода гибнут люди.
«Работа на голоде» проявила, быть может, самое ценное качество Толстого: он не был догматиком своих убеждений. В разных ситуациях он сам поступал против них, когда это требовало от него простое нравственное чутье.
Девяностые годы — один из самых плодотворных периодов творчества Толстого. Религиозный мыслитель и художник уже не вступают в его душе в непримиримое противоречие, как это было в первой половине восьмидесятых, а дополняют и обогащают друг друга. Рождается принципиально новый Толстой-писатель. В девяностые годы он создает свой главный религиозный труд «Царство Божие внутри вас». И в это же время появляются его художественные шедевры — «Крейцерова соната», «Дьявол», «Хозяин и работник», «Отец Сергий». В 1896 году Толстой пишет рассказ «Репей», из которого, как из бутона, затем распустится масштабная историческая повесть «Хаджи-Мурат». Законченная в 1905 году, она станет последним крупным произведением Толстого, его лебединой песней...
Пожалуй, наиболее гармонично Толстой-мыслитель и Толстой-художник соединяются в повести «Хозяин и работник», написанной в 1894—1895 годах.
Купец Василий Брехунов с работником Никитой заблудились в степи в метель. Впереди долгая ночь, и они неминуемо должны замерзнуть. Либо спасется только один, тот, кого второй накроет своим телом. По всем законам этой мелодраматической завязки спасти хозяина должен слуга, простой, бедный и честный человек, а хитрый и жадный до денег купец должен выжить и раскаяться. Но Толстой переворачивает классический морализаторский сюжет. Хозяин спасает слугу, согревая своим остывающим телом. Почему он так поступает — загадка.
У этой повести два измерения. Первое, горизонтальное — это земные отношения хозяина и работника, Василия и Никиты. Здесь всё ясно. Второе, вертикальное измерение — это отношения всех людей как «работников» с небесным Хозяином — Богом. И тут всё совсем не так очевидно.
Никита как «работник» не виноват перед Хозяином. Он больше отдавал другим, чем брал. Василий, напротив, все свои силы и смекалку тратил на то, чтобы брать, а не отдавать. Спасение слуги — это последний шанс «поработать» на Хозяина. И он отдает слуге самое ценное, что у него есть, — свою жизнь. За это он «ныне же» будет в Царствии Небесном.
«И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то другой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. "Иду!" — кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать — и не может, хочет двинуть рукой — не может, ногой — тоже не может. Хочет повернуть головой — и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и ему кажется, что он — Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты. "Жив, Никита, значит, жив и я", — с торжеством говорит он себе. И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. "Что ж, ведь он не знал, в чем дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю". И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. "Иду, иду!" — радостно, умиленно говорит всё существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его».
В этой повести самое поразительное то, как легко и просто совершает Василий шаг в Царствие Небесное. Всего-то и надо — отдать всё свое другому. Отказаться от всего, что имеешь. Но сделать это в обычных обстоятельствах Василий не мог. Как откажешься от денег, от лавки, от всего, что нажил? Трудно, почти невозможно! Но только такой ценой достигаются свобода и независимость человека.
Именно о такой свободе мечтал Толстой, когда отказывался от собственности и литературных прав. Но в реальной жизни она была невозможна. Именно с публикацией «Хозяина и работника» был связан один из самых неприятных скандалов в семье Толстых.
Повесть впервые была напечатана в 1895 году в журнале «Северный вестник». В девяностые годы «Северный вестник» из народнического журнала становится первым органом русских декадентов. Здесь печатаются Мережковский, Гиппиус, Бальмонт, Сологуб, здесь выходят мемуары Jly-Андреас Саломе о Фридрихе Ницше. Здесь появляются ранние рассказы Горького «ницшеанского» периода, когда он воспевал сильных и аморальных личностей вроде Чел- каша и Мальвы. Казалось бы, Толстой не должен был отдавать свое сочинение в этот журнал...
Тем более что Софья Андреевна была в восхищении от «Хозяина и работника». Она уговаривала мужа отдать эту вещь ей как издательнице для первой публикации. Но Толстой был неумолим: семья не может зарабатывать на его новых произведениях. В гневе Софья Андреевна решила, что ее муж неравнодушен к тридцатилетней красивой издательнице «Северного вестника» Любови Яковлевне Гу- ревич. Та посещала дом Толстых в Москве, вела за спиной Софьи Андреевны переговоры с Львом Николаевичем.
Двадцать первого февраля 1895 года в Москве Толстой объявил Софье Андреевне о решении уйти из дома. Поссорились из-за публикации «Хозяина и работника», которую Толстой не уступил жене. «Лёвочка был так сердит, что побежал наверх, оделся и сказал, что уедет навсегда из дома и не вернется». И тогда ей «пришло в голову, что это повод только, а что Лёвочка хочет меня оставить по какой- нибудь более важной причине. Мысль о женщине пришла прежде всего... Я потеряла всякую над собой власть, и, чтоб не дать ему оставить меня раньше, я сама выбежала на улицу и побежала по переулку. Он за мной. Я в халате, он в панталонах без блузы, в жилете. Он просил меня вернуться, а у меня была одна мысль — погибнуть так или иначе. Я рыдала и помню, что кричала: пусть меня возьмут в участок, в сумасшедший дом. Лёвочка тащил меня, я падала в снег, ноги были босые в туфлях, одна ночная рубашка под халатом».
А в это время в доме умирал от скарлатины их последний и самый любимый ребенок — Ванечка. И умер через два дня. Ему не исполнилось семи лет.
Он родился 31 марта 1888 года, когда Софья Андреевна приближалась к своему 44-летию, а Льву Николаевичу было без малого шестьдесят. С самого начала Толстой увидел в этом сыне своего духовного наследника. Когда он родился, Софья Андреевна писала сестре: «Лёвочка взял его на руки и поцеловал; чудо, еще не виданное доселе...»
Ванечка рос болезненным ребенком. Но все отмечали его внешнее сходство с отцом. «На этом детском личике поражали глубокие, серьезные серые глаза; взгляд их, особенно когда мальчик задумывался, становился углубленным, проникающим, и тогда сходство со Львом Николаевичем еще более усиливалось. Когда я видел их вместе, то испытывал своеобразное ощущение. Один старый, согнувшийся, постепенно уходящий из жизни, другой — ребенок, а выражение глаз одно и то же, — отмечал поклонник Толстого Гавриил Андреевич Русанов. — Лев Николаевич был убежден, что Ваня после него будет делать "дело Божье"».
Ванечка душевно объединил всю эту непростую и многоликую семью. Главной чертой его характера было миротворчество. Он не выносил семейных ссор и старался всех помирить. Чувство любви ко всем людям, которое Толстой с трудом воспитывал в себе, Ванечке было дано от рождения. Он мог расцеловать руки кухаркиного сына Кузьки от радости, что видит его. Он любил устраивать праздники и готовить подарки.
Он говорил отцу: «Пап£, никогда не обижай мою маму». И — матери: «Не сердись, мама. Разве не легче умереть, чем видеть, когда люди сердятся...»
Ванечка обладал выдающимися способностями. В шесть лет свободно говорил по-английски, понимал немецкий и французский языки. Он хорошо рисовал, был музыкален, сначала диктовал, а затем сам писал письма родным. Не прожив и семи лет, он оставил художественный рассказ «Спасенный такс», напечатанный Софьей Андреевной после его смерти.
И умирал он необычно... Незадолго до смерти он спросил мать: правда ли, что дети, умершие до семи лет, становятся ангелами? Да — ответила она. «Лучше и мне, мама, умереть до семи лет». У Ванечки не было страха смерти («Не плачь, мама, ведь это воля Божья»). Но при этом на смертном одре он испытывал тоску. Последние его слова были: «Да, тоска».
Его похоронили рядом с братом Алешей на кладбище села Никольского близ Покровского-Стрешнева, где родилась Софья Андреевна. В 1932 году здесь прокладывали трассу для строительства канала Москва—Волга. Останки детей перезахоронили в Кочаках близ Ясной Поляны, где покоятся члены семьи Толстых. Как рассказывала свидетельница, «гробы были выкопаны из сухого песчаного грунта, и при вскрытии гроба Ванечки поразило, что его голова с локонами была как живая, но буквально на глазах, от соприкосновения с воздухом, кожа лица стала темнеть и волосы осыпались».
Софья Андреевна не могла оправиться от потрясения многие годы. Именно с этого момента началось ее серьезное психическое расстройство. Ее мучили ночные галлюцинации, она уходила в сад и беседовала с мертвым Ванечкой на интимные женские темы. Толстой же сначала не мог определить свое отношение к этой смерти. «Похоронили Ванечку. Ужасное — нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благодарю тебя».
Несколько позже Толстой напишет в дневнике: «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (старшего брата. — Я. Б.), нет, в гораздо большей степени, проявлением Бога, привлечением к Нему. И потому не только могу сказать, что это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) — не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее меня к Нему событие».
И затем: «Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им всё-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление царства Божия через увеличение любви — больше, чем многие, прожившие полвека и больше».
Дальше в его дневнике появляется запись: «Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».
На третий день после смерти сына он сказал: «В первый раз в жизни я чувствую безвыходность...»
Софья Андреевна утверждала, что именно после смерти Ванечки Лев Николаевич стал стариком.
Тем не менее спустя два с половиной года этот старик предпринимает новую попытку уйти из дома. И на сей раз это не бездумное бегство куда-то «в Америку». Всё очень серьезно. В июле 1897 года в Ясной Поляне Толстой пишет письмо, которое намерен оставить жене перед тем, как покинуть дом:
«Дорогая Соня,
Уж давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог, уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог бы иметь на них, и огорчу вас, продолжать жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, — уйти, во-первых, потому что мне, с моими увеличивающимися годами, всё тяжелее и тяжелее становится эта жизнь и всё больше и больше хочется уединения, и, во 2-х, потому что дети выросли, влияние мое уж в доме не нужно, и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое отсутствие...»
Это начало довольно пространного письма. Из него можно сделать весьма интересные выводы. Оказывается, одной из главных причин, почему Толстой не ушел из дома, были дети. Он чувствовал свою ответственность за них, пока они «были малы». После смерти Ванечки ситуация изменилась. Самому младшему из сыновей, Михаилу, в 1897 году исполнилось 18 лет. Старшие Сергей, Илья и Лев к тому времени уже обзавелись своими семьями, а четвертый сын, Андрей, вопреки взглядам отца, осуждавшего службу в армии, избрал военную карьеру и служил вольноопределяющимся на Кавказе.
Сложнее было с дочерями. Старшей, Татьяне, исполнилось уже 33 года, а она так и не вышла замуж. Главными причинами было увлечение идеями отца и служение ему в качестве помощницы. «Да, это такой соперник моим Лю
бовям, которого никто не победил», — пишет она об отце в своем дневнике. Однако женская природа брала свое. Татьяне очень хотелось иметь мужа и детей. В 1899 году она всё-таки вышла за пожилого помещика Михаила Сергеевича Сухотина. Они были давно знакомы и испытывали друг к другу нежные чувства, но Сухотин был женат и имел шестерых детей. В 1897 году его жена умерла. Брак Татьяны с Сухотиным был предрешен.В июне 1897 года состоялось замужество и самой преданной Толстому дочери, его верной помощницы и секретаря — Марии. Она была убежденной «толстовкой», но при этом страстной и увлекающейся девушкой. Не очень красивая, Мария обладала каким-то невероятным обаянием, влюбляя в себя многих мужчин, которые появлялись в доме Толстых, и даже заводя с ними невинные «романы». В итоге она вышла замуж за своего двоюродного племянника Николая Леонидовича Оболенского, внука своей тетки Марии Николаевны. Он был младше Марии Львовны и беден — как говорили тогда, «гол как сокол». Мальчиком он жил в доме Толстых, потому что его матери Елизавете Ва- лериановне не на что было содержать всех своих детей. И Толстой, и Софья Андреевна были против этого брака. Но Маше очень хотелось замуж.
Толстой болезненно переживал замужество Маши. Вместе с мужем она поселилась в имении Пирогово, где жил старший брат ее отца Сергей Николаевич. Толстой не просто оказался в разлуке с любимой дочерью — он лишился самого верного сторонника и сотрудника в семье.
В это же время происходит невероятная вещь. Софья Андреевна, которой исполнилось 53 года, увлеклась известным композитором, учеником Петра Ильича Чайковского, Сергеем Ивановичем Танеевым. В 1897 году он проводил лето в Ясной Поляне, жил во флигеле, играл с Толстым в шахматы, музицировал и скорее всего даже не догадывался, какие чувства испытывает к нему хозяйка усадьбы. По меркам XIX века это было абсолютное безумие! Объяснить его можно было только тем потрясением, которое пережила Софья Андреевна со смертью Ванечки. В дневнике она пишет, что уходила в сад и советовалась с мертвым Ванечкой, как ей вести себя в отношении Танеева. Между тем Толстой не на шутку ревновал жену. Удивительным образом сюжет «Крейцеровой сонаты», написанной семь лет назад, аукнулся в семье Толстых. Ведь и главный герой «Сонаты» Позднышев ревнует жену к музыканту.
Таким образом, не только «верования» Толстого, но и семейная ситуация подталкивала его к уходу. Сыновья выросли, дочери хотят замуж, жена влюблена в Танеева. Но в письме жене он объясняет уход идейными причинами:
«...как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью...»
Что значит
Конечно, Толстой был бы желанным гостем в семье Черткова. Но Черткова в феврале 1897 года выслали за границу...
И Толстой остался. Но не уничтожил письмо жене, спрятал в обшивке кресла. Он отсрочил уход, не отказываясь от него. Софья Андреевна прочитает письмо уже после смерти мужа.
В 1899 году Толстой заканчивает работу над третьим после «Войны и мира» и «Анны Карениной» и последним романом — «Воскресение», который писал десять лет с большими перерывами. В основу романа лег рассказ знаменитого юриста и общественного деятеля Анатолия Федоровича Кони, как один из присяжных заседателей во время суда узнал в обвиняемой в краже проститутке девушку, которую когда-то соблазнил. Потрясенный увиденным, он решил на ней жениться и хлопотал об этом, но она умерла в тюрьме. Толстого глубоко взволновала эта история, и он попросил Кони подарить ему этот сюжет. В черновом варианте роман так и назывался — «коневская повесть».
Этот роман писался особенно трудно. Не случайно он трижды на несколько лет бросал работу над ним. Не нравился роман и Софье Андреевне, которая подозревала, что история с соблазненной девушкой носит для ее мужа личный характер. И она была права. В молодости с Толстым случилась та же история, с той лишь разницей, что соблазненная им девушка Гаша не стала проституткой, а служила горничной у его сестры Марии Николаевны.
Тем не менее он всю жизнь казнил себя за этот поступок и в образе князя Нехлюдова в какой-то степени выводил самого себя. Но при этом роман получался настолько морализаторским, что Толстой-художник в данном случае бунтовал против Толстого-моралиста, и работа постоянно стопорилась.
Толчок, заставивший Толстого закончить эту вещь, пришел извне. В 1898—1899 годах Толстой вместе со старшим сыном Сергеем и другом семьи, режиссером и революционером Леопольдом Сулержицким занимался переселением в Канаду восьми тысяч русских духоборов. Эта религиозная секта подвергалась особым гонениям в России за отказ нести военную службу и публичное сожжение оружия. Духоборов выселяли на Кавказ и в Сибирь, у них отнимали детей, которых они отказывались крестить по православному обряду, в их деревни с карательной миссией отправляли казачьи войска...
Сначала около тысячи духоборов были переселены на Кипр. Но греческий остров совсем не подходил им, традиционно занимавшимся земледелием, по климату и составу почвы. И тогда было принято решение о переселении их в пустынные места Канады, где почвенно-климатические условия были похожи на российские.
Но для этого, как и для помощи голодающим, нужны были деньги, и немалые. Собирать пожертвования через обращение в газеты было невозможно, поскольку секта духоборов считалась запрещенной в России. Часть денег с помощью английских квакеров собрал в Англии Чертков. Другую часть дал Толстой. Ради этого он вынужден был заключить с крупнейшим российским издателем Адольфом Федоровичем Марксом договор о публикации романа «Воскресение» частями в популярнейшем в конце XIX — начале XX века журнале «Нива». Договор этот предусматривал выплату Толстому 12 тысяч рублей, которые и пошли на переселение духоборов. В этом случае Толстой решился на нарушение им же установленного правила — не брать денег за свои сочинения.
И был наказан за это. Маркс торопил Толстого с окончанием романа, постоянно посылая ему письма с напоминанием о присылке очередных глав. Из-за границы на Толстого давил Чертков, настаивая на противоположном — придерживать отсылку глав Марксу, чтобы сам он успел продать рукопись романа иностранным издателям. Ведь Толстой отказался от авторских прав, и то, что уже напечатано, можно было безвозмездно переводить и публиковать. Толстой оказался меж двух огней, раздираемый на части издателем-магнатом и издателем-другом...
В связи с этим проницательный зять Толстого М. С. Сухотин писал в дневнике: «То заявление, которое JI. Н. давно (в 1891 г.) сделал о том, что его писания принадлежат всем, собственно говоря, ради Черткова потеряло всякий смысл. В действительности писания JI. Н. принадлежат Черткову. Он их у него отбирает, продает их кому находит это более удобным за границу для перевода, настаивает, чтобы JI. Н.
поправил то, что ему, Черткову, не нравится, печатает в России там, где находит более подходящим, и лишь после того, как они из рук Черткова увидят свет, они становятся достоянием всеобщим... Если бы я стал припоминать все те поступки JI. Н., которые вызывали наибольшее раздражение в людях, то оказалось бы, что они были совершены под давлением Черткова. Например, помещение в "Воскресении" главы с издевательством над обедней».
Речь шла о 39-й и 40-й главах романа, где Толстой в сатирическом ключе изобразил главное из церковных таинств — евхаристию или причастие. Это не лучшее, что вышло из-под пера Толстого. В этих главах чувствуется его раздражение, возможно, связанное с тем, что Церковь непосредственно участвовала в гонениях на духоборов и других сектантов. В России эти главы, конечно, не были напечатаны. Но в английском издании романа на русском языке Чертков восстановил их, что сделало их особенно заметными.
Издательская склока вокруг романа раздражала Толстого. «Тяжелые отношения из-за печатания и переводов "Воскресения", — пишет он в дневнике, имея в виду конфликт Черткова и Маркса. — Но большей частью спокоен».
Публикация романа не принесла Толстому радости, и потому что он был вынужден взять за нее деньги, и потому что
И проблемы в связи с публикацией возникли очень серьезные.
В 1901 году Толстого отлучили от Церкви.
Отлучение от Церкви
Отлучение Толстого от Церкви — один из самых известных моментов его биографии, вызывающий наибольшие споры. В то же время в событии этом, случившемся более ста лет назад, всё еще много неясного. Популярная точка зрения, что Толстого от Церкви не отлучали, что он сам
Верно, что в отношении Толстого не провозглашали анафемы. В начале XX века в России поименно не анафе- матствовали никого. Последний раз анафеме предавали гетмана Мазепу в XVIII столетии. С 1801 года имена еретиков не упоминались в церковных службах. Из списка проклинаемых священниками убрали даже Лжедмитрия I — Григория Отрепьева. Странно было бы, если бы на его месте оказался Толстой!
Тем не менее, читая газеты, мемуары и частную переписку начала XX века, мы крайне редко встречаем в них слово «отпадение». Все писали именно об «отлучении». Все прекрасно понимали, о чем идет речь. «Определение» Святейшего синода от 22—24 февраля 1901 года было
Однако Толстого не сажали в тюрьму, не отправляли в Сибирь и даже не высылали в Англию, как его друга Черткова. Он жил в Ясной Поляне и продолжал писать о Церкви в еще более резких выражениях, чем до «Определения». Но сажали в тюрьмы и ссылали на Кавказ и в Сибирь тех, кто разделял его взгляды. И это было худшей казнью для Толстого, придуманной Победоносцевым, но принесшей совсем не те плоды, на какие он рассчитывал. Запрещение религиозных произведений Толстого в России и преследование распространявших эти взгляды способствовали широкой популяризации идей Толстого, в которых видели скрываемую государством и официальной Церковью правду. Так что главным популяризатором Толстого стал... Победоносцев.
С начала восьмидесятых годов виднейшие церковные лица — архимандрит Антоний (Храповицкий), архиепископ Херсонский и Одесский Никанор (Бровкович), архиепископ Харьковский и Ахтырский Амвросий (Ключарев), архиепископ Казанский и Свияжский Павел (Лебедев), известные священники, профессора духовных академий — публично спорили со взглядами Толстого, когда еще ни одно из его религиозных сочинений не было напечатано даже за границей. Библиография статей и книг, направленных против взглядов Толстого еще до вынесения «Определения», насчитывает около двухсот наименований.
После публикации в «Церковных ведомостях» «Определения» об «отпадении» Толстого от Церкви поток церковной критики не только не уменьшился (о чем говорить, если человек сам «отпал»?), но вырос в геометрической профессии. Ведь появился повод говорить еще и об «отпадении», которое почему-то сами же критики упорно называли «отлучением». Эта «ошибка» вкралась даже в сборник статей «Миссионерского обозрения» под названием «По поводу отпадения от Церкви гр[афа] Jl. Н. Толстого», составленный советником Победоносцева Василием Михайловичем Скворцовым. В разделе «Содержание» эта книга названа «Сборником статей по поводу
Спор Толстого с Церковью или Церкви с Толстым с самого начала представлял собой образец «испорченной коммуникации». Толстой видел себя в роли обвинителя Церкви, которая должна покаяться в своих грехах: инквизиции, оправдании войн и смертных казней и т. д. Но в итоге сам оказался в роли обвиняемого, да еще и без права свободного голоса. В результате о «вредном» учении Толстого широкая публика узнавала со стороны обвинения, которую Толстой считал стороной обвиняемой.
Это породило множество проблем, которые Синод вынужден был разрешить своим «Определением». Необходимо было перед всей Россией (и прежде всего православного духовенства, которое в лице приходских батюшек тоже начинало увлекаться идеями Толстого) обозначить принципиальное расхождение Церкви с Толстым. И хотя расхождение это было многократно обозначено в статьях церковных публицистов и проповедях известных священников (скажем, отца Иоанна Кронштадтского), в этом вопросе всё еще продолжала оставаться неясность.
Процесс отлучения Толстого от Русской православной церкви проходил в несколько этапов. Впервые этот вопрос возник в 1888 году, когда архиепископ Никанор в письме редактору журнала «Вопросы философии и психологии» Николаю Яковлевичу Гроту сообщил, что в Синоде готовится проект «анафемы» (!) Толстому. Толстой был не единственным кандидатом на «анафему». В список попали поэт Константин Михайлович Фофанов и сектант Василий Александрович Пашков. Однако текст этого проекта неизвестен.
В 1891 году харьковский протоиерей Тимофей Иванович Буткевич в десятую годовщину царствования императора Александра III произнес слово «О лжеучении графа Jl. Н. Толстого», где цитировал апостола Павла: «Но если бы даже мы или ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема». Эта проповедь не имела бы серьезного значения, если бы о ней не написали газеты. Церковные проповеди против Толстого к тому времени были нередким явлением. Так, юрист и друг семьи Толстых Александр Владимирович Жиркевич 10 декабря 1891 года пишет в дневнике: «Невероятно! М-гпе Крестовская говорила мне, что будто бы отец Иоанн Кронштадтский во время "глухой исповеди"[28] проклял Толстого, его учение и его последователей. Впрочем, наши священники способны и на такую нелепость; но как-то не верится, чтобы о. Иоанн, о доброте и милосердии которого ходят легенды, — сказал подобную нехристианскую пошлость».
В феврале 1892 года разразился скандал с публикацией в английской газете «Дейли телеграф» статьи Толстого «О голоде». Она была запрещена в России, но выдержки из нее в обратном переводе с английского были помещены в «Московских ведомостях» с таким комментарием от редакции: взгляды Толстого «являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всём мире социального и экономического строя». Это был откровенный донос, который дошел до императора. Александр III приказал «не трогать» Толстого. Но при этом упорно ходила молва, что его хотят сослать в Суздальский монастырь «без права писать». Об этом сообщает в дневнике Софья Андреевна: «Наконец я стала получать письма из Петербурга, что надо мне спешить предпринять что-нибудь для нашего спасения, что нас хотят сослать и т. д.». А. В. Жиркевич также пишет в дневнике: «Про Толстого ходят в обществе самые безобразные слухи... вроде того что он заключен в Соловки».
Сегодня это звучит довольно абсурдно. Но суздальский Спасо-Евфимиев монастырь с XVIII века был местом заточения религиозных преступников. Например, там отбывали наказание старообрядческие епископы Аркадий, Ко- нон и Геннадий; Толстой в 1879 году просил свою тетушку Александру Андреевну походатайствовать за них перед императрицей: «Просьба через нее к Государю за трех стариков, раскольничьих архиереев (одному 90 лет, двум около 60, четвертый умер в заточении), которые 23 года сидят в заточении в Суздальском монастыре».
Но слухи о наказании Толстого так и остались слухами. На самом деле у православных иерархов не было единодушия в отношении его.
В марте 1892 года Толстого в Москве посетил архимандрит Антоний (Храповицкий) — наиболее серьезный и последовательный его оппонент в печати. Подробности этой встречи неизвестны. Но в апреле Софья Андреевна писала мужу: «Вчера Грот принес письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от Церкви. — Вот еще мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень "Первую ступень" (статью Толстого.
Встреча с Антонием, по-видимому, не произвела на Толстого сильного впечатления. Но как человек он Льву Николаевичу понравился. Студенту Московской духовной академии, будущему «толстовцу» Ивану Михайловичу Тре- губову он пишет: «Очень бы желал быть в единении с Вами и с милым Антонием Храповицким, но не могу не признавать всего, что у вас делается и пишется, и очень глупым, и очень вредным. И, кроме того, делая свое дело, не могу к несчастью оставаться вполне, как бы мне хотелось — индифферентным к этой всей деятельности, потому что всё это губит самое драгоценное в людях — их разумное сознание...» А в письме своему последователю, князю Дмитрию Александровичу Хилкову, высказывается об отце Антонии более жестко: «Он в Москве приходил ко мне. И он жалок. Он находится под одним из самых страшных соблазнов людских — учительства... А вместе с тем человек по характеру добрый, воздержанный и желающий быть христианином...»
Двадцать шестого апреля 1896 года Победоносцев сообщает в письме своему другу Сергею Александровичу Рачин- скому: «Есть предположение в Синоде объявить его (Толстого.
Это очень характерный «почерк» Победоносцева — уклончивый, безличный. «Есть предположение...» В. М. Скворцов вспоминал, что его патрон «был против известного синодального акта и после его опубликования остался при том же мнении. Он лишь уступил или, вернее, допустил и не воспротивился, как он это умел делать в других случаях, осуществить эту идею». Говоря проще, Победоносцев «умывал руки», возлагая всю ответственность за принятие решения на Синод. Но он-то был обер-прокурором Синода!
Впрочем, Константина Петровича можно понять. Он не был священником, как все остальные члены Синода, и не мог навязать это решение Церкви. К тому же его личная позиция в этом вопросе была туманной. Если верить Скворцову, Победоносцев не только был против отлучения Толстого, но и не хотел вообще никаких ответных мер церковной власти по отношению к этому «еретику», исходя из своего, надо признать, весьма мудрого мнения: «глядишь, старик одумается, ведь он, колобродник и сам никогда не знает, куда придет и на чем остановится».
Когда незадолго до февральских событий 1901 года Толстой серьезно заболел, Скворцов доложил Победоносцеву о письме московского священника с вопросом, петь ли в храме «со святыми упокой», если Толстого не станет. Победоносцев хладнокровно сказал: «Ведь ежели эдаким-то манером рассуждать, то по ком тогда и петь его (священника) "со святыми упокой". Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет, запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь...»
Не только Победоносцев, но и весь Синод достаточно долго уклонялся от принятия окончательного решения. Наконец, в ноябре 1899 года архиепископ Харьковский и Ахтырский Амвросий напечатал в журнале «Вера и Церковь» проект «отлучения» Толстого. В предисловии к публикации говорилось, что после выхода романа «Воскресение» Амвросия посетил первенствующий член Святейшего синода митрополит Киевский Иоанникий (Руднев). По его совету было решено, что Амвросий «возбудит» в Синоде вопрос о Толстом. Но никаких следов «возбуждения» или обсуждения в Синоде «вопроса о Толстом» не имеется.
В марте 1900 года, в начале Великого поста, когда Церковь отмечает Неделю Торжества Православия и произносит анафему еретикам[29], от митрополита Иоанникия всем епископам было отправлено «циркулярное письмо» по поводу возможной смерти Толстого в связи с разговорами о его тяжелой болезни. В письме говорилось, что, поскольку многие почитатели Толстого знакомы с его взглядами только по слухам, они, возможно, будут просить священников в случае смерти писателя служить панихиды по нему, а между тем он является
Толстой остался жив, зато в июне 1900 года скончался сам престарелый митрополит Иоанникий. Первенствующим членом Синода стал 54-летний митрополит Санкт- Петербургский Антоний (Вадковский). В церковных кругах он считался «либералом». Например, он был категорически против сращивания Церкви и государственной власти.
Едва ли митрополит Антоний искренне хотел отлучения Толстого. Но в этой истории он оказался «крайним». В феврале 1901 года он пишет Победоносцеву: «Теперь в Синоде все пришли к мысли о необходимости обнародования в "Церковных Ведомостях" синодального суждения о графе Толстом. Надо бы поскорее это сделать. Хорошо было бы напечатать в хорошо составленной редакции синодальное суждение о Толстом в номере "Церковных Ведомостей" будущей субботы, 17 марта, накануне Недели Православия. Это не будет уже суд над мертвым, как говорят о секретном распоряжении (письме Иоанникия. — /7.
Митрополит Антоний фактически получил «в наследство» от предшественника на месте первенствующего члена Синода готовое отлучение Толстого, но вынесенное секретно. И это отлучение было уготовано больному старику в ожидании его скорой смерти. Этот неприятный момент не устраивал архиерея. Он решил сделать тайное явным: открыть перед обществом и прежде всего перед священниками то, что медленно и подспудно (заметим, без его прямого участия) вызревало в недрах Синода.
Поступок митрополита Антония вызывает уважение. Именно он взял на себя ответственность в решении этого затянувшегося вопроса и предал гласности то, что происходило за закрытыми дверями. Но самое главное, он поспешил вывести этот вопрос из неприятного контекста заочного «суда над мертвым». Если бы Толстой действительно умер, то секретное письмо осталось бы единственным церковным документом, который навеки зафиксировал бы последнее слово Церкви о Толстом: не отпевать «врага», не молиться о его душе — вот что главное!
Обратим внимание на последнюю фразу «Определения», составленного под редакцией митрополита Антония: «Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины. Молим ти ся милосердный Господи, не хо- тяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь».
Реакция Победоносцева на письмо Антония была неожиданной. Он сам, своей рукой написал очень жесткий проект
В этом акте не было ничего жестокого, средневекового. Больше того, это был принципиально новый поступок Русской православной церкви в отношении еретика
Мягкость «Определения» удивила и самого Толстого. Когда он узнал о нем, первый вопрос, который он задал: провозглашена ли анафема? Узнав, что нет, Толстой был недоволен. Он мечтал
В «Ответе» Толстого Синоду чувствуется его недовольство «двусмысленностью» «Определения». Если бы его торжественно провозгласили
«Ответ» Толстого на «Определение» Синода — это не возражение на официальный документ, с которым он согласен или не согласен, но глубокое личное высказывание по вопросу, который был для него главным, —
Двадцать четвертого февраля 1901 года Толстой вместе с директором московского Торгового банка Александром Никифоровичем Дунаевым шел по Лубянской площади. Дунаев вспоминал: «Кто-то, увидав Л. Н., сказал: "Вот он, дьявол в образе человека". Многие оглянулись, узнали Л. Н., и начались крики: "Ура, Л. Н., здравствуйте, Л. Н.! Привет великому человеку! Ура!"».
Но Толстого это не радовало. Еще меньше это нравилось Софье Андреевне. Ее дети под влиянием отца отпадали от православия. И она понимала, что «Определение» сыграет в этом смысле отрицательную роль, потому что молодежь будет «за Толстого». Именно после публикации «Определения» прозвучал первый протест со стороны шестнадцатилетней дочери Толстых Саши, которая отказалась пойти с матерью к всенощной в конце Великого поста. «Я даже заплакала, — пишет Софья Андреевна в дневнике. — Она пошла к отцу советоваться, он сказал ей: "Разумеется, иди и, главное, не огорчай мать"».
В то же время Софья Андреевна не могла не задумываться над тем, каким образом будет похоронен ее муж. Широко известно, что Толстой завещал похоронить себя без церковного обряда, закопав тело в яснополянском лесу на том месте, где брат Николенька в детстве спрятал «зеленую палочку». Но далеко не всем известно, что это распоряжение сделано Толстым лишь в самом конце жизни, уже после синодального «Определения». В 1901 году оставалось в силе завещание 1895 года, в котором он просил похоронить себя «на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпеванья.
В завещании 1895 года Толстой оставлял семье возможность похоронить его по православному обряду, как хоронили всех его предков и умерших детей. Письмо Иоанни- кия епископам этой возможности лишало. «Определение» Синода, при всей его мягкости, закрепляло это положение до
Репетиция смерти
Осенью 1901 года из-за ухудшающегося здоровья Толстой с семьей переезжает в Крым, в Гаспру, на виллу, предоставленную поклонницей писателя графиней Софьей Владимировной Паниной. Но этот переезд только ухудшил самочувствие писателя. У него открылось воспаление легких, которое в его возрасте было смертельной болезнью.
Двадцать шестого января 1902 года жена Толстого записывает в дневнике: «Мой Лёвочка умирает».
Толстой «умирал» тяжело. Кроме физических мук он испытывал то, что называется смертной тоской. «Он не жалуется никогда, но тоскует и мечется ужасно», — пишет Софья Андреевна. Он потерял чувство времени. В бреду ему виделся горящий Севастополь.
В Гаспре собрались все сыновья Толстых, чтобы проститься с отцом. Илья Львович в воспоминаниях описал это трогательное прощание:
«Почувствовав себя слабым, он пожелал со всеми проститься и по очереди призывал к себе каждого из нас, и каждому он сказал свое напутствие. Он был так слаб, что говорил полушепотом, и, простившись с одним, он некоторое время отдыхал и собирался с силами. Когда пришла моя очередь, он сказал мне приблизительно следующее: "Ты еще молод, полон и обуреваем страстями. Поэтому ты еще не успел задумываться над главными вопросами жизни. Но время это придет, я в этом уверен. Тогда знай, что ты найдешь истину в евангельском учении. Я умираю спокойно только потому, что я познал это учение и верю в него. Дай Бог тебе это понять скорее".
Я поцеловал ему руку и тихонько вышел из комнаты. Очутившись на крыльце, я стремглав кинулся в уединенную каменную башню и там в темноте разрыдался, как ребенок... Когда я огляделся, я увидал, что около меня, на лестнице, кто-то сидел и тоже плакал».
8 П. Басинский 225
Но как только Толстой приходил в себя, он начинал диктовать окружающим записи в свой дневник.
«Ценность старческой мудрости возвышается, как брильянты, каратами: самое важное на самом конце, перед смертью. Надо дорожить ими, выражать и давать на пользу людям».
«Говорят: будущая жизнь. Если человек верит в Бога и закон Его, то он верит и в то, что он живет в мире по Его закону. А если так, то и смерть происходит по тому же закону и есть только возвращение к Нему».
«Ничто духовное не приобретается духовным путем: ни религиозность, ни любовь, ничто. Духовное всё творится матерьяльной жизнью, в пространстве и времени. Духовное творится делом».
Толстой не боится смерти. Смерть — это окончательное освобождение от эгоистического «я». «Единственное спасение от отчаяния жизни — вынесение из себя своего "я". И человек естественно стремится к этому посредством любви. Но любовь к смертным тварям не освобождает. Одно освобождение — любовь к Богу. Возможна ли она? Да, если признавать жизнь всегда благом, наивысшим благом, тогда естественна благодарность к источнику истины, любовь к Нему и потому любовь безразлично ко всем, ко всему, как лучи солнца...»
Толстой «умирает» религиозным человеком. Но в нем нет никаких признаков примирения с Церковью. «Спокойные смерти под влиянием церковных обрядов подобны смерти под морфином», — диктует Толстой. А в это время ему делают инъекции морфия, чтобы избавить от физических мук. «Очнитесь от гипноза, — говорит он о духовенстве. — Задайте себе вопрос: чтб бы вы думали, если [бы] родились в другой вере? Побойтесь Бога, который дал вам разум не для затемнения, а выяснения истины».
Митрополит Петербургский Антоний отправляет в Крым телеграмму Софье Андреевне. «Неужели, графиня, не употребите Вы всех сил своих, всей любви своей к тому, чтобы воротить ко Христу горячо любимого Вами, всю жизнь лелеянного, мужа Вашего? Неужели допустите умереть ему без примирения с Церковию, без напутствования Таинственною трапезою тела и крови Христовых, дающего верующей душе мир, радость и жизнь? О, графиня! Умолите графа, убедите, упросите сделать это! Его примирение с Церковию будет праздником светлым для всей Русской земли, всего народа русского, православного, радостью на небе и на земле».
В среде «толстовцев» телеграмма была воспринята как провокация, задуманная Победоносцевым: будто бы тот отдал приказ крымскому священнику после смерти Толстого войти в дом, а на выходе ложно объявить, что Толстой раскаялся и вернулся в лоно Церкви. Софья Андреевна решила иначе. Она сообщила мужу о телеграмме митрополита.
«Я сказала Лёвочке об этом письме, и он мне сказал, было, написать Антонию, что его дело теперь с Богом, напиши ему, что моя последняя молитва такова: "От Тебя изошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя". А когда я сказала, что если Бог пошлет смерть, то надо умирать, примирившись со всем земным, и с Церковью тоже, на это Л. Н. мне сказал: "О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое Церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?" Потом Л. Н. прислал мне Таню (дочь.
Могучий организм Толстого и неусыпная забота жены и близких победили болезнь. Но Крым не отпускал Толстого. 1 мая 1902 года он заболел еще и брюшным тифом. После только что перенесенного воспаления легких справиться с тифом 73-летнему старику при крайне низких возможностях медицины того времени казалось немыслимым. Толстой выздоровел в течение месяца. Это было биологическое чудо — но и заслуга, не столько медицины, сколько Софьи Андреевны и старшей дочери Татьяны, посменно круглосуточно дежуривших возле постели больного.
Зима и весна 1902 года стали для Толстого вторым «крымским экзаменом» после его участия в обороне Севастополя в 1854—1855 годах. Оба раза он оказывался в положении, когда между жизнью и смертью было расстояние одного шага, одного мгновения. Но второй экзамен был куда труднее. Одно дело — храброе поведение на войне, да еще и в молодые годы, и совсем другое — две смертельные болезни подряд, перенесенные в старости. После второго выздоровления Софья Андреевна с болью пишет в дневнике: «Бедный, я видеть его не могу, эту знаменитость всемирную, — а в обыденной жизни худенький, жалкий старичок».
Но этот «старичок» выдержал испытание, которому подверглись его взгляды. На краю могилы самые отчаянные атеисты обращаются к Церкви, хватаются за нее, как за спасительную соломинку. С Толстым этого не произошло. Он не смирился. Но это был не бунт, а подтверждение тех слов, которые он писал в «Ответе» Синоду: «Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу.
Завещание
Толстой написал шесть завещаний — в 1895, 1904, 1908, 1909 (два) и 1910 годах. Свое первое
Двадцать первого февраля 1895 года умер Н. С. Лесков. В записке «Моя посмертная просьба» он просил похоронить его «по самому низшему, последнему разряду». Толстой знал об этой записке и, размышляя о ней 27 марта, решил сделать свое предсмертное распоряжение.
Он просит похоронить его «на самом дешевом кладбище и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить». Он просит не писать о нем некрологов. Бумаги свои завещает жене, Черткову и Страхову (сначала и дочерям — Тане и Маше, но потом зачеркнул с припиской: «Дочерям не надо этим заниматься»). Сыновьям не дает никакого поручения — они «не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить».
Дневники холостой жизни сначала просит уничтожить — «...не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь... но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят одностороннее впечатление». Но потом советует сохранить: «Из них видно, по крайней мере, то, что, несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я всё-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить Его».
Толстой просит своих наследников отказаться от прав на сочинения, которые через письмо в газеты он оставил в распоряжение жены, то есть написанные до 1881 года. Это именно
При этом Толстой искренне убежден, что его «завещание» имеет какой-то юридический смысл. Например, он уверен, что его письмо в газеты об отказе от авторских прав сохранит силу и после его смерти, а значит, и после его смерти издатели смогут безвозмездно публиковать его тексты.
Прожив на свете без малого 70 лет, он понимал в юридических вопросах не больше малого ребенка. Ему и в голову не приходило, что письмо об отказе от авторских прав имеет законную силу только до тех пор, пока жив автор, который сам отказывается получать от издателей гонорары, но после его смерти его права перейдут к законным наследникам, тем, кого он укажет не в дневнике, а в
Этого не понимали ни он сам, ни члены семьи, что породило жуткую чехарду с завещанием, которая напоминает детективную историю.
Копия с завещания 1895 года была сделана дочерью Марией Львовной в 1901-м тайно от матери. Софья Андреевна знала об этой записи, но забыла о ней. Дневник 1895 года она вкупе с другими рукописями мужа поместила на хранение в Румянцевский музей. Маша не показала ей этот текст, скопированный ею и подписанный Толстым. Она боялась реакции матери.
Но после Крыма скрывать завещание было сложно. Крымская история показала, что Толстой может умереть в любой момент. В октябре 1902 года о завещании стало известно Софье Андреевне, и она была возмущена.
«Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала, — пишет она в дневнике. — Отдать сочинения Льва Николаевича в
Это была ее роковая ошибка! Фактически жена заявила мужу, что не исполнит его предсмертного распоряжения, которое он считал
Софья Андреевна потребовала у мужа, чтобы он забрал завещание у Маши и отдал ей. И Толстой не смог ей отказать. Маша возмущалась поступком матери.
Причин, по которым Софья Андреевна не приняла завещания мужа, несколько. Во-первых, она была обижена на него и на дочь. Во-вторых, в это время она задумала издание нового собрания сочинений Толстого и вложила в это дело свои 50 тысяч рублей. Если бы вдруг Толстой умер и в газетах появилось бы его завещание в пользу всех, Софья Андреевна потерпела бы финансовый крах. Так она думала, тоже не понимая юридической стороны вопроса.
В июле 1902 года к ней приезжал владелец издательства «Просвещение» Натан Сергеевич Цетлин с предложением выкупить «на вечное владение» права Софьи Андреевны на ранние произведения мужа за миллион рублей. Жена Толстого отказала ему. И вдруг выяснилось, что, когда она отказывалась от этой огромной суммы, за ее спиной дочь интриговала с завещанием отца, собираясь лишить мать последних доходов от произведений Толстого.
Но в истории с литературным наследством Толстого был еще один важный фигурант — Чертков. По завещанию 1895 года его права на наследство уравнивались с правами Софьи Андреевны и Страхова. В январе 1896 года Страхов умер. Душеприказчиками Толстого остались его жена и духовный друг, которые к тому времени уже были в состоянии войны.
Через год Черткова выслали в Англию. Более чем на десять лет он был лишен возможности прямого общения с Толстым — только в письмах. При этом Софья Андреевна постоянно находилась рядом с мужем. Но именно это парадоксальным образом усилило позиции Черткова как душеприказчика. Во-первых, в глазах Толстого он пострадал за его, Толстого, взгляды. Во-вторых, он искренне собирался неукоснительно выполнить волю учителя во всём, что касалось отказа от литературных прав. Проблема была в другом.
В мае 1904 года Чертков, находясь в Англии, пытается узаконить свое положение «духовного душеприказчика» (его выражение). Понимая, что сделать это
«1. Желаете ли Вы, чтобы заявление Ваше в "Русских ведомостях" от 16 сентября 1891 г. оставалось в силе и в настоящее время, и после Вашей смерти?
Кому Вы желаете, чтобы было предоставлено окончательное решение тех вопросов, связанных с редакцией и изданием Ваших посмертных писаний, по которым почему-либо не окажется возможным полное единогласие?
Желаете ли Вы, чтобы и после Вашей смерти, если я Вас переживу, оставалось в своей силе данное Вами мне письменное полномочие как единственному Вашему заграничному представителю?
Предоставляете ли Вы мне и после Вашей смерти в полное распоряжение по моему личному усмотрению как для издания при моей жизни, так и для передачи мною доверенному лицу после моей смерти все те Ваши рукописи и бумаги, которые я получил и получу от Вас до Вашей смерти?
Желаете ли Вы, чтобы мне была предоставлена возможность пересмотреть в оригинале все решительно без изъятия Ваши рукописи, которые после Вашей смерти окажутся у Софьи Андреевны или у Ваших семейных?
Это письмо было вторым
По сути, единственным наследником и распорядителем рукописей в этом завещании провозглашался Чертков. Жене отводилась скромная роль помощницы и посредницы в передаче ему всех рукописей мужа. Но за ней еще оставались литературные права на сочинения, созданные до 1881 года.
Это письмо было написано Толстым под давлением Черткова. Он хотел угодить духовному другу, но делать это было тягостно. Тягостно настолько, что во втором письме, которое Чертков спрятал и хранил у сына под грифом «секретно» (оно было напечатано лишь в 1961 году!), Толстой писал: «Не скрою от Вас, любезный друг Владимир Григорьевич, что Ваше письмо с Бриггсом было мне неприятно... Неприятно мне не то, что дело идет о моей смерти, о ничтожных моих бумагах, которым приписывается ложная важность, а неприятно то, что тут есть какое-то обязательство, насилие, недоверие, недоброта к людям. И мне, я не знаю как, чувствуется
Чертков это опасное для него письмо спрятал... Уничтожить рукопись учителя было выше его сил.
Позиция Толстого вызывает противоречивые чувства. Он оставляет вопрос о судьбе своих рукописей на совести других людей, вместо того чтобы твердо решить его самому, так же, как он решил вопрос о своем имуществе, собрав семью и объявив свое решение. Он поступает по принципу
Ведь он имел полную возможность решить этот вопрос раз и навсегда, оставив за женой права на старые произведения, а за Чертковым — на новые. В создании старых помогала жена, о новых не узнал бы весь мир без Черткова. Конечно, такое «двоевластие» выглядело бы странно. Но, может быть, именно это заставило бы две враждебные стороны помириться. Не издавать же два разных собрания сочинений.
Третье завещание Толстого было продиктовано секретарю Н. Н. Гусеву, опять как запись в дневнике, 11 августа 1908 года. За две недели до своего восьмидесятилетнего юбилея Толстой тяжело заболел. Отказали ноги, и он был прикован к креслу-каталке. Думая, что умирает, он решил еще раз отредактировать свою предсмертную волю.
«Во-первых, хорошо бы, если бы наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно всё народное, как то: "Азбуки", "Книги для чтения". Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закопании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет в Заказ против оврага, на место зеленой палочки. По крайней мере, есть повод выбрать то или иное место».
Это было первое завещание Толстого, которое могло иметь какую-то силу после его смерти. Речь идет о месте, где он завещал себя похоронить и был похоронен. История с «зеленой палочкой», символом людского счастья и братства, зарытой в лесу Старого Заказа братьями Лёвочкой и Николенькой, известна читателям автобиографической трилогии писателя.
В остальном третье завещание повторяло ошибки первых двух. Он
Толстой и «юридизм» оказались вещами несовместными, как гений и злодейство в драме Пушкина «Моцарт и Сальери». Тем не менее в первых завещаниях Толстого была какая-то
А Чертков не мог добровольно отказаться от своих прав на наследие Толстого. Нужно войти в его положение. Он посвятил Толстому всю жизнь. Отказ от наследия Толстого для него был равнозначен отказу от жизни. Договориться с Софьей Андреевной было невозможно. Слишком разными людьми они были, и слишком много обид на Черткова накопилось у нее к тому времени. Наконец, безграничная любовь Софьи Андреевны к сыновьям внушала опасение, что литературным наследием Толстого распорядятся не так, как того желал сам Толстой. Сыновья оказались плохими помещиками, постоянно нуждались в деньгах и просили их у матери. Встанем на точку зрения Черткова. Так ради кого он должен был отказываться от наследия Толстого? Ради безумной, во всём нелогично поступающей жены? Ради проматывающих деньги сыновей? Что будет с теми рукописями, которые Чертков хранил в Англии как зеницу ока, не имея на них никаких юридических прав?
Попыткой отказаться от литературных прав Толстой создал беспрецедентную юридическую ситуацию: до 1909 года ни один из участников этой истории, не исключая и опытного Черткова, не понимал реальной юридической стороны этого вопроса. Все действовали вслепую.
В июле 1909 года настал момент истины. В это время Софья Андреевна задумала судиться с «Посредником» и другими изданиями, перепечатавшими некоторые вещи Толстого семидесятых годов (например, «Кавказского пленника»). Она считала их
Юрист и родственник Толстого Иван Васильевич Денисенко вспоминал:
«В июле 1909 года, когда я был в Ясной Поляне... она позвала меня к себе в спальню и, показавши мне общую доверенность на управление делами, выданную ей уже давно Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать третьему лицу право на издание произведений Льва Николаевича, а главное возбудить преследование против Сергеенко[30] и какого-то учителя военной гимназии за составление ими из произведений Льва Николаевича сборников и хрестоматий, ввиду того, что эти сборники могут причинить ей, С. А-не, большой материальный ущерб...
Кажется, на другой день после этого, днем, я с женою и детьми были в парке на ягодах. Жена попросила меня зачем- то сходить во флигель. Я пошел по аллее, проходящей между цветами, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил. Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал. При встрече он быстро схватил меня за руку и сказал со слезами на глазах:
"Голубчик, Иван Васильевич, что она со мною делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение преследования. Ведь я этого не могу сделать... Это было бы против моих убеждений".
Затем, пройдя со мною несколько шагов, он сказал мне: "У меня к вам большая просьба, пусть только она останется пока между нами, не говорите о ней никому, даже Саше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произведения, когда бы то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование"».
Двенадцатого июля Толстой пишет в дневнике: «Вчера вечером было тяжело от разговоров Софьи Андреевны о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни!»
Между тем еще в июне 1908 года из Англии приехал Чертков с семьей и поселился на даче близ Ясной Поляны. Но, разрешив ему вернуться в Россию, правительство тотчас начало преследовать его и наказало весьма странным способом: в январе 1909 года его выслали за пределы Тульской губернии — подальше от Толстого. Он поселился в имении Крёкшино Московской губернии. Именно здесь 18 сентября 1909 года было составлено первое
«Заявляю, что желаю, чтобы все мои сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще не изданные, написанные или впервые напечатанные с 1-го января 1881 года, а также и все, написанные мною до этого срока, но еще не напечатанные, не составляли бы после моей смерти ничьей собственности, а могли бы быть безвозмездно издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет. Желаю, чтобы все рукописи и бумаги, которые останутся после меня, были бы переданы Владимиру Григорьевичу Черткову, с тем чтобы он и после моей смерти распоряжался ими, как он распоряжается ими теперь, для того, чтобы все мои писания были безвозмездно доступны всем желающим ими пользоваться для издания. Прошу Владимира Григорьевича Черткова выбрать также такое лицо или лица, которому бы он передал это уполномочие на случай своей смерти.
Крёкшино, 18 сентября 1909 г.
При подписании настоящего завещания присутствовали и сим удостоверяют, что Лев Николаевич Толстой при составлении настоящего завещания был в здравом уме и твердой памяти:
Настоящее завещание переписала Александра Толстая».
Оригинал завещания написан рукой Толстого. Но достаточно сравнить этот текст с двумя завещаниями, сделанными в виде дневниковых записей, чтобы понять:
Чертков победил Софью Андреевну. Духовный друг Толстого оказался сильнее законной жены. И это было сделано за ее спиной.
После отъезда мужа она стала что-то подозревать. Утром 8 сентября она из Москвы отправилась в Крёкшино. Толстой встретил ее на станции, и всё в доме Чертковых показалось ей «хорошо, приветливо, красиво». 10—12 сентября она вновь была в Москве. Ходила в банк, привела в порядок свои издательские дела. 13 сентября снова приехала в Крёкшино.
В этот день она определенно почувствовала что-то неладное. Вместе с ней из Москвы ехала дочь Саша, которая тоже была в городе по делам и теперь возвращалась к Чертковым и отцу. Мать и дочь в то время не любили друг друга. Они соперничали за влияние на Толстого. Находившийся в Крёкшине музыкант А. Б. Гольденвейзер заметил «болезненно-раздраженное состояние Софьи Андреевны, ежеминутно готовой сделать сцену или впасть в истерический припадок». 17 сентября, накануне подписания завещания, между ней и Чертковым вспыхнула ссора.
«У Чертковых ей всё не нравилось, — вспоминала дочь Саша, — "темные", окружавшие отца, общий стол, где Илья Васильевич (слуга Толстых.
Николай Константинович Муравьев объяснил участникам этой истории, что литературные права, как любая собственность, не могут быть переданы
Осенью 1909 года в Ясную Поляну дважды приезжает молодой сотрудник Черткова Федор Страхов (родной брат писательницы Лидии Алексеевны Авиловой, не имевший отношения к Н. Н. Страхову). 11 октября дочь Толстого Саша пишет Черткову: «(Самое важное) На днях много думала о завещании отца, и пришло в голову, что лучше было бы написать такое завещание и закрепить его подписями свидетелей, объявить сыновьям при жизни о своем желании и воле. Дня три тому назад я говорила об этом с папй. Я сказала ему, что была у Муравьева, что Муравьев сказал, что завещание папй недействительно и что, по моему мнению, следовало бы сделать. На мои слова о недействительности завещания он сказал: ну что же, это можно сделать, можно в Туле. Об остальном сказал, что подумает, а что это хорошо в том отношении, что если он объявит о своем желании при жизни, это не будет так, как будто он подозревает детей, что они не исполнят его воли, если же после смерти окажется такая бумага, то сыновья, Сережа например, будут оскорблены, что отец подумал, что они не исполнят его воли без нотариальной бумаги. Из разговора с отцом вынесла впечатление, что он исполнит всё, что нужно. Теперь думайте и решайте вы, как лучше. Нельзя ли поднять речь о всех сочинениях? Прошу вас, не медлите. Когда приедет Таня, будет много труднее, а может быть, и совсем невозможно что-либо устроить».
Саша в то время имела некоторые основания не любить мать. Еще в детстве ей стало известно, что родилась она в ночь после первой попытки отца уйти от матери в июне 1884 года. Она знала, что, будучи беременной, мать ходила к тульской акушерке с просьбой устроить искусственный выкидыш. Акушерка отказалась, за что Софья Андреевна потом благодарила Бога. Тем не менее она не баловала Сашу, не уделяла ей того внимания, которое досталось другим детям. Она держала ее на дистанции, часто сердилась на нее, оскорбляла и даже унижала. Дочь отвечала дерзостью и непослушанием.
«Он сейчас же пошел в свой кабинет и увел туда с собою Александру Львовну и меня, — вспоминал Федор Страхов о своем первом визите к Толстому. — Я вас удивлю своим крайним решением, — обратился он к нам обоим с доброй улыбкой на лице. — Я хочу быть plus royaliste que le roi[31]. Я хочу, Саша, отдать тебе одной всё, понимаешь? Всё, не исключая и того, о чем была сделана оговорка в том моем газетном заявлении. — Мы стояли перед ним, пораженные как молнией этими его словами: "одной" и "всё". Он же произнес их с такой простотой, как будто он сообщал нам о самом незначительном приключении, случившемся с ним во время прогулки».
«1 ноября 1909 года отец подписал новое завещание, составленное адвокатом Муравьевым, — вспоминала Александра Львовна. — Вначале отец думал оставить права на все свои сочинения нам троим, более близким ему, Сереже, Тане и мне, чтобы мы в свою очередь передали эти права на общее пользование. Но один раз, когда я утром пришла к нему в кабинет, он вдруг сказал: "Саша, я решил сделать завещание на тебя одну" — и вопросительно поглядел на меня. Я молчала. Мне представилась громадная ответственность, ложившаяся на меня, нападки семьи, обида старших брата и сестры, и вместе с тем в душе росло чувство гордости, счастья, что он доверяет мне такое громадное дело.
Что же ты молчишь? — сказал он.
Я высказала ему свои сомнения.
Нет, я так решил, — сказал он твердо, — ты единственная сейчас осталась жить со мной, и вполне естественно, что я поручаю тебе это дело».
В дневнике Толстого это событие описано в более мрачных тонах. 26 октября: «Не спал до 3-х, и было тоскливо, но я не отдавался вполне. Проснулся поздно. Вернулась Софья Андреевна. Я рад ей, но очень возбуждена... Приехал Страхов. Ничего не делал утром. Хорошее письмо Черткова. Он говорит мне яснее то, что я сам думал. Разговор с Страховым был тяжел по требованиям Черткова, потому что надо иметь дело с правительством. Кажется, решу всё самым простым и естественным способом — Саша. Хочу и прежние, до 82... Вечер. Еще разговор с Страховым. Я согласился. Но жалею, что не сказал, что мне всё это очень тяжело, и лучшее — неделание».
У Толстого были проблемы с памятью: он перепутал 1881 и 1882 годы. Вообще он чувствовал себя плохо, «...сомнительно, что буду жив: слабость, сонливость», — пишет в дневнике 28 октября, «...неестественно много спал» (запись от 29 октября). «Необыкновенно странное, тоскливое состояние. Не могу заснуть, два часа (ночи)» (31 октября, накануне подписания завещания). 1 ноября: «Сегодня приехали Гол[ь]денвейзер и Страхов, привезли от Черткова бумаги. Я всё переделал. Довольно скучно».
Летом 1910 года у Саши обнаружили признаки чахотки. Она поехала в Крым, где быстро встала на ноги. Однако болезнь Саши сыграла значительную роль в истории с завещанием. Она встревожила Черткова. Без Саши, этого подставного юридического лица, завещание потеряло бы значение. Чертков опять-таки лишился бы всего. И тогда в июне—июле 1910 года повторилась ситуация осени 1909-го. Сначала Толстой, измученный поведением жены, отправился отдохнуть к «милому другу», который жил уже не в Крёкшине, а в Отрадном близ села Мещерского Московской губернии. Его сопровождали вернувшаяся из Крыма Саша, личный врач Д. А. Маковицкий и молодой секретарь Валентин Булгаков. В Мещерском Толстой отдыхал душой и плодотворно работал. Написал два небольших художественных текста, в том числе замечательный психологический этюд «Нечаянно».
Между тем болезнь графини приобретала неуправляемый, агрессивный характер. Она посылает мужу и дочери телеграмму за подписью жившей в Ясной Поляне подруги Саши, Варвары Феокритовой (чтобы не подумали, что это бред сумасшедшей): «Софье Андреевне сильное нервное расстройство, бессонницы, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя». Затем она отправляет новую телеграмму, уже от своего имени, где умоляет мужа немедленно приехать. Ответ пришел 23 июня: «Удобнее приехать завтра днем, но, если необходимо, приедем ночью». Слово «удобнее» взрывает ее.
И в это же время в Отрадное приходит сообщение: власти разрешили Черткову вернуться в Тульскую губернию. И Толстой спешит «обрадовать» этим больную жену.
Двадцать третьего июня Толстой с Сашей возвращаются в Ясную Поляну. 27 июля поблизости, в Телятинках, поселяется Чертков и начинает ежедневно посещать яснополянский дом, чем окончательно сводит с ума Софью Андреевну. Родные вынуждены вызвать из Москвы знаменитого невропатолога и психиатра профессора Григория Ивановича Россолимо. Он был потрясен состоянием Софьи Андреевны. Поставленный им диагноз был такой: «Дегенеративная двойная конституция: паронойяльная и истерическая, с преобладанием первой».
Как же воспринял этот диагноз Толстой?
«Россолимо поразительно глуп по-ученому, безнадежно», — пишет он в дневнике 20 июля. «Письмо от Россолимо, замечательно глупое, о положении Софьи Андреевны», — делает он запись в тайном «Дневнике для одного себя», который прячет от жены.
Весь тайный дневник посвящен ей. «Я совершенно искренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву (сыну. — Я.
Но есть в этом тайном дневнике и другие признания: «Софья Андреевна спокойна, но так же чужда»; «Нынче сутра тяжелое чувство, недоброе к ней, к Софье Андреевне. А надо прощать и жалеть, но пока не могу»; «Ничего враждебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон». И наконец: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться...»
По дневникам Толстого можно судить о его истинном отношении к Софье Андреевне в последние месяцы жизни. Здесь были и любовь, и привычка, и жалость к ней, и ужас перед ее поведением, и постоянное желание уйти, и понимание того, что уход станет жестоким поступком по отношению к больной жене.
В конце жизни Толстого они с женой поменялись местами. Одиночество Софьи Андреевны в собственном доме было таким же, как одиночество Толстого в начале его духовного переворота. И в обоих случаях речь шла о «безумии». Как Толстого подозревали в том, что он «сошел с ума», так и его супругу воспринимали либо сумасшедшей, либо симулирующей сумасшествие. Несмотря на диагноз Россолимо, все противники Софьи Андреевны, включая родную дочь, были уверены, что она не больна, а только притворяется больной. Наиболее грубо это мнение отразилось в дневнике Варвары Феокритовой.
Она пишет, что «мнимое» безумие Софьи Андреевны началось, когда та стала подозревать, что в Мещерском Толстой и Чертков составляют завещание против нее. В это время графиня спешно готовила новое издание сочинений мужа, которое, считала она, после смерти автора будет особенно хорошо раскупаться. Но если Толстой завещает всё Черткову, она прогорит. Отсюда ее болезненный интерес к дневникам мужа с 1900 года, которые хранились у Черткова (дневники до 1900 года она отдала на хранение сначала в Румянцевскую библиотеку, потом в Исторический музей). Нет ли в них «завещания», подобного тому, что было в дневнике 1895 года? Феокритова утверждает, что когда Саша по просьбе Толстого привезла в яснополянский дом дневники от Черткова, Софья Андреевна стала просматривать их, бормоча: «Нет ли здесь завещания?» По мнению Феокритовой, она лаской, угрозами, истериками и шантажом хотела добиться главного: уничтожения завещания, если оно имеется. Когда она похитила тайный дневник мужа и узнала, что такое завещание существует, ситуация стала невыносимой.
241
Дневник Феокритовой до сих пор не опубликован, хо-
9 П. Басинскийтя Н. Н. Гусев готовил его к печати еще в 1930-е годы. Это самый безжалостный по отношению к жене Толстого документ, написанный человеком, которого она сама же взяла в свой дом в качестве машинистки для перепечатки ее мемуаров «Моя жизнь». Но беда в том, что мнение Феокритовой разделяли почти все участники этой истории, а самое главное — склоняли к этой точке зрения Толстого.
На стороне Софьи Андреевны оставались только двое ее сыновей — Лев и Андрей. Ничего удивительного, что она вызвала их к себе в Ясную Поляну. Но именно они своим присутствием определили окончательное решение Толстого лишить семью всех прав на его литературное наследство.
«Приехал Лёва, — записывает Толстой в дневнике 4 июля. — Небольшой числитель, а знаменатель
«Сыновья, Андрей и Лев, очень тяжелы, хотя разнообразно каждый по-своему», — пишет он. «Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божья (но она есть, помни)». «Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь».
За несколько дней до того, как в Телятинках, в доме Черткова, Толстой подписал третий, исправленный и дополненный вариант формального завещания, в котором, в случае смерти Саши, его наследницей объявлялась дочь Татьяна, между Толстым и сыном Львом разыгралась скандальная сцена.
«Жив еле-еле, — пишет Толстой в дневнике 11 июля. — Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку...»
В ночь на 11 июля Софья Андреевна потребовала, чтобы муж отдал ей дневники, которые хранились у Черткова, и получила отказ. Она отправилась на балкон, куда выходила комната мужа, легла там на доски и начала громко стонать. Безумие ее поведения подтверждается ее собственным дневником, в котором она пишет, что в тот момент она «вспоминала, как на этом же балконе 48 лет тому назад, еще девушкой, я почувствовала впервые любовь Льва Николаевича. Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть».
Толстой вышел на балкон и попросил жену уйти. Она пообещала «убить Черткова», побежала в сад и легла на сырую землю. В темноте ее искали несколько человек и нашли с помощью пуделя Маркиза. Но на просьбы вернуться домой она отвечала, что пойдет лишь в том случае, если за ней придет муж.
Лев Львович пошел к отцу.
«— Она не хочет идти, — сказал я, — говорит, что ты ее выгнал.
Ах, ах, Боже мой! — крикнул отец. — Да нет! Нет! Это невыносимо!
Пойди к ней, — сказал я ему, — без тебя она не придет.
Да нет, нет, — повторял он вне себя от отчаяния, — я не пойду.
Ведь ты же ее муж, — тогда сказал я ему громко и с досадой, — ты же и должен всё это уладить.
Он посмотрел на меня удивленно и робко и молча пошел в сад».
Даже в описании Льва Львовича сцена выглядит неприятно. Еще хуже она смотрится в дневнике Гольденвейзера. «Софья Андреевна требовала, чтобы Л. Н. пришел за ней. Лев Львович пошел к отцу, кричал на него, ругал его, дошел до того, что назвал его "дрянью"».
В дневнике Гольденвейзера от 17 июля есть рассказ о том, как Толстой в Телятинках переписывал завещание:
«Чертков привел Л. Н. наверх. Л. Н., здороваясь со мной, два раза крепко пожал мне руку. Он сел за стол и попросил меня диктовать с данного Муравьевым текста, тождественного со старым, но с прибавкой, что на случай смерти Александры Львовны раньше Л. Н. — всё переходит Татьяне Львовне.
Л. Н. был, видимо, взволнован, но писал быстро и не ошибался. Когда он дописал, то сказал мне:
Ну вот, как хорошо!»
Однако впопыхах Толстому забыли продиктовать слова
Двадцать второго июля 1910 года в лесу близ деревни Грумант он еще раз переписывает и подписывает на этот раз уже окончательный текст юридического завещания.
История создания этого текста подробно описана в воспоминаниях секретаря Черткова Алексея Сергеенко, сына П. А. Сергеенко:
«Лев Николаевич сел на пень и вынул прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему всё нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович (Гольденвейзер.
Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.
И после слова "июля" вставил в скобках "22" цифрами.
Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и
он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину и как сам Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать.
Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, — и увеличил расстояния между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
Надо писать "граф"?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы — свидетели. Лев Николаевич сказал нам:
Ну, спасибо вам».
Одновременно Толстому была передана бумага от Черткова — важнейшее дополнение к завещанию: все права на сочинения и рукописи Толстого переходили к Саше только формально, а реальным их распорядителем являлся Чертков.
Вечером того же дня, когда Толстой написал тайное завещание против своей жены, Чертков приехал в гости в Ясную Поляну. Секретарь Валентин Булгаков писал: «Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое... По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков — точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись».
Двадцать пятого июля, собрав вещи и взяв с собой пузырек с опиумом, графиня поехала в Тулу на коляске, посланной на вокзал встретить сына Андрея. У нее было смутное намерение то ли уехать навсегда, то ли покончить с собой. Перед отъездом она написала записку, которую предполагала отправить в газеты: «В мирной Ясной Поляне случилось необыкновенное событие. Покинула свой дом граф[иня] Софья Андреевна Толстая, тот дом, где она в продолжение 48 лет с любовью берегла своего мужа, отдав ему всю свою жизнь. Причина та, что ослабевший от лет Лев Ник. подпал совершенно под вредное влияние господина Ч ва, потерял всякую волю, дозволяя Ч ву, и о чем-то постоянно
тайно совещался с ним. Проболев месяц нервной болезнью, вследствие которой были вызваны из Москвы два доктора, графиня не выдержала больше присутствия Ч ва и
покинула свой дом с отчаянием в душе».
На вокзале Андрей, увидев ненормальное состояние матери, заставил ее вернуться вместе с ним в усадьбу.
Двадцать седьмого июля Лев и Андрей допрашивали Сашу, не написал ли отец завещания. Наконец, Андрей отправился к отцу и задал ему прямой вопрос: не сделал ли он какого-нибудь письменного распоряжения на случай своей смерти? Солгать Толстой не мог. Сказать правду тоже не мог. В этом случае весь гнев жены и сыновей пал бы на Сашу. Он ответил, что не желает это обсуждать. Но фактически это было признанием существования завещания.
Толстой оказался в ловушке. Он не мог лгать и не мог сказать правду. В этом же положении оказалась и Саша, которую он сам воспитал в том духе, что лгать кому-то в глаза нельзя.
Тридцатого числа в Ясную Поляну приехал биограф Толстого П. И. Бирюков. Ему как доверенному лицу рассказали о завещании. И «Поша», как называли его близкие, выразил свое неодобрение. Он сказал Толстому, что держать такой документ в тайне неправильно. Он был потрясен интригами, которые происходили в Ясной. И Толстой сам понял, что сделал что-то не то.
«Очень, очень понял свою ошибку, — пишет он в дневнике. — Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову».
Вот это письмо:
«Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или всё оставить, как было, —
Кому он это писал?! Человеку, который шесть лет вел сложнейшую конспиративную работу по организации завещания Толстого в свою пользу. Что означали для него слова «ничего не делать»? То, что всё наследие Толстого достанется жене и детям.
В течение десяти дней ошеломленный Чертков сочинял ответ своему учителю. В этом письме он подробно рассказал (!) Толстому, как готовилось завещание и что руководило завещателем (то есть самим Толстым), когда он его подписывал. Он как будто восстанавливал память своего кумира, рассказывая ему о том, что он сделал сам, своей рукой. И Толстой опять уступил...
«Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о Вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это Ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал Вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю Вашу деятельность, но своей деятельностью всё-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как».
Толстой не хотел решать эту проклятую юридическую проблему! Он хотел, чтобы она решилась как-то сама собой, полюбовно. В письме Черткову он не только уступал своему другу, но и объяснял мотивацию своего поступка: «В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее (жены. — Я.
Чертков ответил Толстому безумным письмом, в котором лихорадочно доказывал, что держать завещание в тайне необходимо... «в интересах самой Софьи Андреевны». «Если бы она при Вашей жизни определенно узнала о Вашем распоряжении, то просто не выдержала бы этого, столько лет подряд она измышляла, лелеяла и применяла, с такой обдуманностью, предусмотрительностью и осторожностью, свой план захвата после Вашей смерти всех Ваших писаний, что разочарование в этом отношении при Вашей жизни было бы для нее ударом слишком невыносимым, и она никого и ничего бы не пощадила бы, не пощадила бы не только Вас, Вашего здоровья и Вашей жизни, но не пощадила бы себя, своей жизни и, ужаснее всего, своей души, — последних остатков совести, в отчаянной попытке отвоевать, добиться своего, пока Вы еще живы...»
Чем отличался сам Чертков от душевнобольной Софьи Андреевны, когда доказывал Толстому, что держать жену в неведении относительно завещания теперь необходимо, чтобы она окончательно не сошла с ума и не покончила с собой?
Двадцать четвертого сентября 1910 года Толстой записал в «Дневнике одного себя»: «Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех».
На следующий день он послал Черткову письмо, в котором впервые за всю историю их переписки потребовал
В ночь на 28 октября он бежал из дома.
Бегство
Из записок доктора Душана Петровича Маковиц- кого:
«Утром, в 3 ч., JI. Н. в халате, в туфлях на босу ногу, со
247
свечой, разбудил меня; лицо страдальческое, взволнованное и решительное.
— Я решил уехать. Вы поедете со мной. Я пойду наверх, и вы приходите, только не разбудите Софью Андреевну. Вещей много не будем брать — самое нужное. Саша дня через три за нами приедет и привезет, что нужно».
Какие вещи были «самые нужные»? Толстой не думал об этом. Он был озабочен тем, чтобы Саша спрятала от Софьи Андреевны его дневники. Он взял с собой самопишущее перо, подаренное Чертковым, и записные книжки. Вещи и провизию собирали и укладывали Маковицкий, Саша и ее подруга Варвара Феокритова. Оказалось, что вещей набралось много. Потребовался большой дорожный чемодан. Но как его достать, не разбудив Софью Андреевну? Между спальнями Толстого и его жены было три двери. Софья Андреевна держала их ночью открытыми, чтобы проснуться на любой тревожный сигнал из комнаты мужа. Она говорила, что, если ночью ему потребуется помощь, через закрытые двери она не услышит. Но главная причина была в том, что она боялась его ночного бегства. 15 июля 1910 года после бурного объяснения с мужем она провела ночь без сна и утром написала ему письмо:
«Лёвочка, милый, пишу, а не говорю, потому что после бессонной ночи мне говорить трудно, я слишком волнуюсь и могу опять всех расстроить, а я хочу, ужасно хочу быть тиха и благоразумна. Ночью я всё обдумывала, и вот что мне стало мучительно ясно: одной рукой ты меня приласкал, в другой показал нож. Я еще вчера смутно почувствовала, что этот нож уж поранил мое сердце. Нож этот — это угроза, и очень решительная, взять слово обещания назад и тихонько от меня уехать, если я буду такая, как теперь... Значит, всякую ночь, как прошлую, я буду прислушиваться, не уехал ли ты куда? Всякое твое отсутствие, хотя слегка более продолжительное, я буду мучиться, что ты уехал навсегда. Подумай, милый Лёвочка, ведь твой отъезд и твоя угроза равняются угрозе убийства».
Саша, Варвара и Маковицкий собирали вещи тихо, как заговорщики. Заслышав любой звук из комнаты Софьи Андреевны, тотчас тушили свечи. Толстой плотно закрыл три двери, ведущие в спальню жены, и без шума достал чемодан. Но и его было недостаточно, получились еще узел с пледом и пальто, корзина с провизией... Окончания сборов Толстой дожидаться не стал. Он поспешил в кучерскую разбудить кучера Андриана и помочь ему запрячь лошадей.
Из дневника Толстого:
«...иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя... Я дрожу, ожидая погони».
Александра Львовна в поздних воспоминаниях описывала состояние отца иначе:
«Я ждала его ухода, ждала каждый день, каждый час, но тем не менее, когда он сказал: "я уезжаю совсем", меня это поразило, как что-то новое, неожиданное. Никогда не забуду его фигуру в дверях, в блузе, со свечой и светлое, прекрасное, полное решимости лицо».
Да, самообладание не покинуло его. Шедших с вещами помощников он встретил на полдороге.
«Было грязно, ноги скользили, и мы с трудом продвигались в темноте, — вспоминала Александра Львовна. — Около флигеля замелькал синенький огонек. Отец шел нам навстречу.
Ах, это вы, — сказал он, — ну, на этот раз я дошел благополучно. Нам уже запрягают. Ну, я пойду вперед и буду светить вам. Ах, зачем вы дали Саше самые тяжелые вещи? — с упреком обратился он к Варваре Михайловне. Он взял из ее рук корзину и понес ее, а Варвара Михайловна помогла мне тащить чемодан. Отец шел впереди, изредка нажимая кнопку электрического фонаря и тотчас же отпуская ее, отчего казалось еще темнее. Отец всегда экономил и тут, как всегда, жалел тратить электрическую энергию».
Но когда Толстой помогал кучеру запрягать лошадь, «руки его дрожали, не слушались, и он никак не мог застегнуть пряжку». Потом «сел в уголке каретного сарая на чемодан и сразу упал духом».
Я чувствую, — сказал он, — что вот-вот нас настигнут, и тогда всё пропало. Без скандала уже не уехать.
Выехав из усадьбы на тульское шоссе, Толстой, пишет сопровождавший его врач Маковицкий, «до сих пор молчавший, грустный, взволнованным, прерывающимся голосом сказал, как бы жалуясь и извиняясь, что не выдержал, что уезжает тайком от Софьи Андреевны». И тут же задал вопрос:
Куда бы подальше уехать?
После того как на станции Щекино они сели в отдельное купе вагона второго класса «и поезд тронулся, он почувствовал себя, вероятно, уверенным, что Софья Андреевна не настигнет его; радостно сказал, что ему хорошо». Но, выпив кофе и согревшись, вдруг произнес:
Что теперь Софья Андреевна? Жалко ее.
В Астапове уже после смерти Толстого Софья Андреевна спросит у Маковицкого:
Куда же вы ехали?
Далеко.
Ну, куда же?
Сначала в Ростов-на-Дону, там паспорты заграничные хотели взять.
Ну, а дальше?
В Одессу.
Дальше?
В Константинополь.
А потом куда?
В Болгарию...
Бежав из дома, Толстой действительно не знал в точности, куда он направляется и где конечный пункт его «ухода». Одним из таких вероятных пунктов была Болгария, где, как надеялся Толстой, его не узнают, не найдут и где он сможет жить инкогнито. Он не знал (или забыл), что в Болгарии, как и в других славянских странах, было огромное количество его поклонников, местных «толстовцев».
В Щекине, войдя в здание станции, он сразу спросил буфетчика: есть ли сообщение в Горбачеве на Козельск? Затем уточнил то же у дежурного по станции. На следующий день Софья Андреевна от кассира узнала, куда отправился муж.
Из Горбачева в Козельск он пожелал ехать в вагоне третьего класса, самом дешевом. Сев на деревянную скамью, сказал:
Как хорошо, свободно!
Но Маковицкий забил тревогу. Поезд был товарный, с одним пассажирским вагоном, переполненным и прокуренным. Пассажиры из-за тесноты перебирались в товарные вагоны-теплушки. Не дожидаясь отхода поезда, Маковицкий побежал к начальнику станции с требованием прицепить дополнительный вагон. Тот отправил его к своему помощнику, помощник указал на дежурного. Дежурный был в вагоне, глазел на Толстого, которого пассажиры уже узнали. Он бы и рад был помочь, но это был не тот дежурный, который отвечает за вагоны. Тот дежурный тоже был здесь и разглядывал Толстого. Маковицкий повторил просьбу.
«Он как-то неохотно и нерешительно (процедив сквозь зубы) сказал железнодорожному рабочему, чтобы тот передал обер-кондуктору распоряжение прицепить другой вагон третьего класса, — пишет Маковицкий. — Через шесть минут паровоз провез вагон мимо нашего поезда. Обер-кондуктор, вошедший контролировать билеты, объявил публике, что будет прицеплен другой вагон и все разместятся, а то многие стояли в вагоне и на площадках. Но раздался второй звонок и через полминуты третий, а вагона не прицепили. Я побежал к дежурному. Тот ответил, что лишнего вагона нет. Поезд тронулся. От кондуктора я узнал, что тот вагон, который было повезли для прицепки, оказался нужным для перевозки станционных школьников».
«Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне когда-либо приходилось ездить по России, — вспоминает Маковицкий. — Вход несимметрично расположен к продольному ходу. Входящий во время трогания поезда рисковал расшибить себе лицо об угол приподнятой спинки, которая как раз против середины двери; его надо было обходить. Отделения в вагоне узки, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота».
Толстой стал задыхаться от духоты и табачного дыма. Надев пальто и шапку, глубокие зимние калоши, он вышел на заднюю площадку. Но и там стояли курильщики. Он перешел на переднюю площадку, где дул встречный ветер. Проведенные на площадке три четверти часа Маковицкий назовет «роковыми». Их было достаточно, чтобы простудиться.
Вернувшись в вагон, Толстой разговорился с пятидесятилетним мужиком — о семье, хозяйстве, извозе... Мужик оказался словоохотливым. Он смело рассуждал о торговле водкой, жаловался на помещика, с которым община не поделила лес, за что власти провели в деревне «экзекуцию». Сидевший рядом землемер вступился за помещика и стал обвинять во всём крестьян. Мужик стоял на своем.
Мы больше вас, мужиков, работаем, — сказал землемер.
Это нельзя сравнить, — возразил Толстой.
Крестьянин поддакивал, землемер спорил... По мнению
Маковицкого, «он готов был спорить бесконечно, и не для того, чтобы дознаться правды в разговоре», а чтобы любой ценой доказать свою правоту. Спор перекинулся на систему единого налога на землю, на Дарвина, на науку и образование. Толстой возбудился, встал и говорил более часа. С обоих концов вагона к нему шла публика: крестьяне, мещане, рабочие, интеллигенты... Одна гимназистка записывала за Толстым, но потом бросила и тоже стала
Люди уже летать умеют! — сказала она.
Предоставьте птицам летать, — ответил Толстой, — а людям надо передвигаться по земле.
Выпускница Белёвской гимназии Т. Таманская оставила об этом воспоминания, опубликованные в газете «Голос Москвы». Она пишет, что Толстой был «в черной рубашке, доходившей почти до колен, и в высоких сапогах. На голову вместо круглой суконной шляпы надел черную шелковую ермолку».
Когда Толстой в процессе спора уронил рукавицу и стал светить фонариком, ища ее на полу, гимназистка заметила:
Вот, Лев Николаевич, наука и пригодилась!
Измученный спором и табачным дымом, Толстой снова
отправился на площадку продышаться. Землемер и девушка последовали за ним, «с новыми возражениями». Сходя в Белёве, гимназистка попросила его автограф. Он написал ей:
Крестьянин советовал Толстому:
А ты, отец, в монастырь определись. Тебе мирские дела бросить, а душу спасать. Ты в монастыре и оставайся.
«Л. Н. ответил ему доброй улыбкой».
В конце вагона играли на гармошке и пели. Толстой с удовольствием слушал и похваливал.
Поезд ехал медленно, преодолев 100 с небольшим верст почти за шесть с половиной часов. В конце концов Толстой «устал сидеть». «Эта медленная езда по российским железным дорогам помогала убивать Л. Н.», — пишет Маковицкий.
Около пяти часов вечера 28 октября они сошли в Козельске.
В это время Толстой еще не знал, что происходило в Ясной Поляне после его внезапного отъезда. Он не знал, что Софья Андреевна дважды пыталась покончить с собой.
Утром 28 октября она встала поздно, в 11 часов, и сразу почувствовала нехорошее по поведению слуг. Побежала к Саше.
Где папй?
Уехал.
Куда?
Не знаю.
Саша подала ей прощальное письмо отца.
«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни...»
Она быстро пробежала письмо глазами. Голова ее тряслась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами. Не дочитав письма, бросила его на пол и с криком: «Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь!» — побежала к пруду.
Ее первая попытка самоубийства подробно описана в дневнике Валентина Булгакова:
«Когда я утром, часов в одиннадцать, пришел в Ясную Поляну, Софья Андреевна только что проснулась и оделась. Заглянула в комнату Льва Николаевича и не нашла его. Выбежала в "ремингтонную" (комнату, где делались машинописные копии рукописей Толстого. —
Боже мой! — прошептала Софья Андреевна.
Разорвала конверт письма и прочла первую строчку:
"Отъезд мой огорчит тебя..." Не могла продолжать, бросила письмо на стол в библиотеке и побежала к себе, шепча:
Боже мой!.. Что он со мной делает!..
Да вы прочтите письмо, может быть, там что-нибудь есть! — кричали ей вдогонку Александра Львовна и Варвара Михайловна, но она их не слушала.
Тотчас кто-то из прислуги бежит и кричит, что Софья Андреевна побежала в парк к пруду.
Выследите ее, вы в сапогах! — обратилась ко мне Александра Львовна и побежала надевать калоши.
Я выбежал во двор, в парк. Серое платье Софьи Андреевны мелькало вдали между деревьями: она быстро шла по липовой аллее вниз, к пруду. Прячась за деревьями, я пошел за ней. Потом побежал.
Не бегите бегом! — крикнула мне сзади Александра Львовна.
Я оглянулся. Позади шло уже несколько человек: повар Семен Николаевич, лакей Ваня и другие.
Вот Софья Андреевна свернула вбок, всё к пруду. Скрылась за кустами. Александра Львовна стремительно летит мимо меня, шумя юбками. Я бросился тоже бегом за ней. Медлить было нельзя: Софья Андреевна была у самого пруда.
Мы подбежали к спуску. Софья Андреевна оглянулась и заметила нас. Она уже миновала спуск. По доске идет на мостки (около купальни), с которых полощут белье. Видимо, торопится. Вдруг поскользнулась — и с грохотом падает на мостки прямо на спину... Цепляясь руками за доски, она ползет к ближайшему краю мостков и перекатывается в воду.
Александра Львовна уже на мостках. Тоже падает, на скользком месте, при входе на них... На мостках и я. Александра Львовна прыгает в воду. Я делаю то же. С мостков еще вижу фигуру Софьи Андреевны: лицом кверху, с раскрытым ртом, в который уже залилась, должно быть, вода, беспомощно разводя руками, она погружается в воду... Вот вода покрыла ее всю.
К счастью, мы с Александрой Львовной чувствуем под ногами дно. Софья Андреевна счастливо упала, поскользнувшись. Если бы она бросилась с мостков прямо, там дна бы не достать. Средний пруд очень глубок, в нем тонули люди... Около берега нам — по грудь.
С Александрой Львовной мы тащим Софью Андреевну кверху, подсаживаем на бревно козел, потом — на самые мостки.
Подоспевает лакей Ваня Шураев. С ним вдвоем мы с трудом подымаем тяжелую, всю мокрую Софью Андреевну и ведем ее на берег.
Александра Львовна бежит переодеться, поощряемая вышедшей за ней из дома Варварой Михайловной.
Ваня, я, повар увлекаем потихоньку Софью Андреевну к дому. Она жалеет, что вынули ее из воды. Идти ей трудно. В одном месте она бессильно опускается на землю:
— Я только немного посижу!.. Дайте мне посидеть!..
Но об этом нельзя и думать: Софье Андреевне необходимо скорее переодеться...
Мы с Ваней складываем руки в виде сиденья, с помощью повара и других усаживаем Софью Андреевну и несем. Но скоро она просит спустить ее».
После первой попытки самоубийства за Софьей Андреевной стали следить. Отобрали опиум, перочинный нож, тяжелое пресс-папье. Но она повторяла, что найдет способ покончить с собой. Через час ей снова удалось выбежать из дома. Булгаков нагнал ее по дороге к пруду и силой привел домой.
Как сын, как родной сын! — говорила она ему.
Она опять угрожала выброситься в окно, утопиться в колодце. Но одновременно послала на станцию спросить, куда были взяты билеты. Узнав, что Толстой и Маковицкий поехали в Горбачево, велела лакею отправить телеграмму, но не за своей подписью: «Вернись немедленно. Саша». Лакей сообщил об этом Саше, и та отправила вслед другую телеграмму: «Не беспокойся, действительны только телеграммы, подписанные Александрой».
Я его найду! — кричала Софья Андреевна. — Как вы меня устережете? Выпрыгну в окно, пойду на станцию. Что вы со мной сделаете? Только бы узнать, где он! Уж тогда-то я его не выпущу, день и ночь буду караулить, спать буду у его двери!»
Вечером 28 октября Чертков получил телеграмму: «Ночуем Оптиной. Завтра Шамордино. Адрес Подборки. Здоров. Т. Николаев».
Оптина пустынь
Самым загадочным и до сих пор не проясненным моментом «ухода» Толстого является его посещение Оптиной пустыни. Почему отлученный от Церкви писатель местом первой остановки в пути выбрал именно православный монастырь? Не означает ли это, что в конце жизни Толстой хотел помириться с Церковью, а может быть, даже раскаяться в своих прегрешениях против нее? Вопрос этот и сейчас остается открытым.
Двадцать восьмого октября в 4.50 пополудни Толстой с Маковицким сошел с поезда в Козельске. Лев Николаевич вышел из вагона первым. Пока доктор с носильщиком переносили вещи в зал ожидания, Толстой исчез, но вскоре вернулся и сказал, что нанял двух извозчиков до Оптиной пустыни. Взял корзинку с провизией и повел Маковицкого с носильщиком к бричкам. Извозчиком на коляске, где поехали Толстой с доктором, оказался Федор Новиков. Через несколько дней он впервые в жизни давал интервью газетам и так говорил о своем пассажире:
Явственных знаний у меня о нем нет, но чувствую, что сердце у него не как у всех. Хочу отстегнуть фартук экипажа, а он не дает, сам, говорит, Федор, сделаю, у меня руки есть. В церковь не ходит, а по монастырям ездит.
По дороге Новиков попросил у барина разрешения закурить (сначала он признал барином Маковицкого — тот был одет богаче, чем Толстой, которого извозчик принял за старого мужика). Толстой разрешил, но поинтересовался: сколько уходит денег на табак и водку? Получилось, что за годовую норму табака можно купить пол-лошади, за водочную — целых две. Вот как нехорошо, вздохнул Толстой. Да, нехорошо, согласился мужик.
На пароме через Жиздру, на которой стоит Оптина, Толстой разговорился с паромщиком-монахом. У служителя монастырской гостиницы послушника Михаила спросил: может ли он принять на постой отлученного от Церкви?
«А приехали, — рассказывал потом брат Михаил, — они вдвоем. Постучались. Я открыл. Лев Николаевич спрашивает: "Можно мне войти?" Я сказал: "Пожалуйста". А он и говорит: "Может, мне нельзя: я — Толстой". — "Почему же, — говорю, — мы всем рады, кто имеет желание к нам". Он тогда говорит: "Ну здравствуй, брат". Я отвечаю: "Здравствуйте, Ваше Сиятельство". Он говорит: "Ты не обиделся, что я тебя братом назвал? Все люди — братья". Я отвечаю: "Никак нет, а это истинно, что все — братья". Ну, и остановились у нас. Я им лучшую комнату отвел».
Просторная, в три окна, с кисейными занавесками, с большим образом Спасителя в углу, со старинным диваном и круглым столом перед ним, со вторым мягким диваном и деревянными, вделанными в пол ширмами, скрывающими удобную постель, — эта комната пришлась по душе Толстому.
Как здесь хорошо! — сказал он.
Когда он ложился спать, то попросил еще один столик и свечку. Перед сном выпил чаю. Михаил принес антоновских яблок. Толстой похвалил яблоки и спросил:
Нет ли у вас медку, брат Михаил? Ведь вы мантии[32] не принимали еще, вот я вас и буду звать «братом».
Михаил принес меду...
Однако ночь, проведенная в Оптиной, оказалась беспокойной. По коридору бегали кошки, прыгали на мебель, расположенную у стены, за которой спал Толстой. Потом громко плакала какая-то женщина. У нее умер брат, монах- лавочник. Утром она пришла к графу и умоляла устроить ее малюток.
В семь часов утра Толстой вышел из комнаты и в коридоре столкнулся с Алексеем Сергеенко. Но откуда он знал, что Толстой находится в Оптиной? Еще из Щекина Толстой отправил телеграмму Саше со словами «Поедем, вероятно, в Оптину... Пожалуйста, голубушка, как только узнаешь, где я, а узнаешь это очень скоро, — извести меня обо всём: как принято известие о моем отъезде, и всё чем подробнее, тем лучше».
«Спал тревожно, — записывает Толстой в дневнике 29 октября, — утром Алеша Сергеенко... Я, не поняв, встретил его весело. Но привезенные им известия ужасны. Они догадались, где я, и Софья Андреевна просила Андрея (сына.
«Дневник для одного себя»: «Приехал Сергеенко. Всё то же, еще хуже. Только бы не согрешить. И не иметь зла. Теперь нету».
Нету?
«Если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне... — жаловался он в письме Саше. — Я желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё ее существо... Видишь, милая, какой я плохой».
Если не считать ночь, Толстой провел в Оптиной пустыни примерно восемь часов. За это время постарался помочь просительнице, вдове Дарье Окаёмовой с детьми, вручив ей письмо своему сыну Сергею с просьбой о помощи. Затем продиктовал Алеше Сергеенко заметку о смертных казнях «Действительное средство», написанную по просьбе Корнея Чуковского. И два раза попытался встретиться со старцем Оптиной пустыни отцом Иосифом.
По дороге к скиту у Толстого случилась встреча с другим гостинником[33], отцом Пахомом, бывшим солдатом гвардии. Тот, уже зная, что Толстой приехал в монастырь, вышел ему навстречу.
Это что за здание?
Гостиница.
Как будто я тут останавливался. Кто гостинник?
Я, отец Пахом грешный. А это вы, ваше сиятельство?
Я — Толстой Лев Николаевич. Вот я иду к отцу Иосифу, старцу, я боюсь его беспокоить, говорят, он болен.
Не болен, а слаб. Идите, ваше сиятельство, он вас примет.
Где вы раньше служили?
Пахом назвал какой-то гвардейский полк в Петербурге.
А, знаю... До свидания, брат. Извините, что так называю; я теперь всех так называю. Мы все братья у одного царя.
Была еще одна встреча, с гостиничным мальчиком. «Со мной тоже разговаривал Лев Николаевич, — с гордостью рассказывал мальчик. — Спрашивал, дальний ли я или ближний, кто мои родители, а потом этак ласково потрепал, да и говорит: — Ты что ж тут, в монахи пришел?»
Всё было хорошо, пока Толстой не дошел до скита. Почему он так и не встретился с отцом Иосифом, ради чего, по-видимому, и приехал в монастырь, вовсе не рассчитывая на теплый прием, который ему оказали простые насельники? Почему отец Иосиф не пригласил Толстого, с которым в свое время несколько раз встречался духовный наставник Иосифа старец Амвросий?
При оценке причин, по которым эта встреча так и не состоялась, едины во мнении ревнители православия и его противники. «Гордыня!» — говорят одни. «Гордыня!» — говорят другие.
Столкнулись два авторитета, церковный и светский. Два старца. Один не позвал, второй — не пошел. А если бы позвал? А если бы пошел? Может быть, состоялось бы примирение между Церковью и Толстым? Не формальное, не ради Синода, не ради иерархов, не ради государства. Ради простых насельников монастыря Михаила и Пахо- ма, ради мальчика Корюшки, который взрослым гордился бы своей встречей с великим писателем России. Ради тех монахов, которые, по свидетельству Маковицкого, толпились возле парома, когда Толстой отплывал на пароме от Оптиной.
Жалко Льва Николаевича, ах ты, господи! — шептали монахи. — Да! Бедный Лев Николаевич!
Толстой, стоя у перил, разговаривал с паромщиком, седым стариком-монахом в очках. Участливо расспрашивал его о зрении. Вспомнил смешной случай из своей казанской молодости, когда ему, студенту, татарин предлагал: «Купи очки». — «Мне не нужны». — «Как не нужны! Теперь каждый порядочный барин очкам носит».
«Переправа была короткой, — пишет Маковицкий, — одна минута». Одна минута, и возможность примирения Толстого и Церкви навсегда была упущена. Потом ничего исправить было нельзя.
Что же случилось?
Настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт тогда болел. Несколько дней назад он вернулся из Москвы после операции. Да и не мог игумен самовольно встретиться с «еретиком» Толстым, не получив на это разрешения калужского владыки.
«Долгом своим считаю почтительнейшим донести Вашему Преосвященству, что 28 прошлого Октября в вверенную мне пустынь приезжал, с 5-часовым вечерним поездом, идущим от Белёва, граф Лев Николаевич Толстой, в сопровождении, по его словам, доктора... 29 Октября часов в 7 утра к нему приехал со станции какой-то молодой человек, долго что-то писали в номере, и с этим же извозчиком доктор его ездил в г. Козельск. Часу в 8-м утра этого дня Толстой отправился на прогулку; оба раза ходил один. Во второй раз его видели проходившим около пустого корпуса, находящегося вне монастырской ограды, называемого "Консульский", в котором он бывал еще при жизни покойного старца Амвросия, у покойного писателя К. Леонтьева; затем проходил около скита, но ни у старцев, ни у меня, настоятеля, он не был. Внутрь монастыря и скита не входил. С этой прогулки Толстой вернулся в часу в первом дня, пообедал и часа в три дня этого же числа выехал в Шамор- дино, где живет его сестра-монахиня. В книге для записки посетителей на гостинице он написал: "Лев Толстой благодарит за прием"».
Это «доношение» игумена Ксенофонта калужскому епископу Вениамину (Муратовскому). Из него можно понять следующее: Толстой не был не только в скиту, но и в монастыре, не пересек Святые врата. Гостиница и скит были за территорией монастыря. «Л. Н. ходил гулять к скиту, — пишет Маковицкий. — Подошел к его юго-западному углу. Прошел вдоль южной стены... и пошел в лес... В 12-м ч. Л. Н. опять ходил гулять к скиту. Вышел из гостиницы, взял влево, дошел до Святых ворот, вернулся и пошел вправо, опять возвратился к Святым воротам, потом пошел и завернул за башню к скиту».
Обычная прогулка? Но, замечает Маковицкий, «Л. Н.
утром по два раза никогда не гулял». Доктор обращает внимание на странность поведения Толстого. «УЛ. Н. видно было сильное желание побеседовать со старцами».
Не получается! Вернувшись со второй прогулки, он сказал:
— К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы.
В этих словах видят проявление «гордыни» Толстого. Почему просто не постучался в дом Иосифа, который выходил крыльцом за ограду скита как раз для того, чтобы всякий паломник мог попроситься на прием через его келейника? Почему ждал, чтобы его «позвали»? Знал ли Иосиф о его приезде?
Знал.
Вот что рассказывает в «Летописи» Оптинского скита келейник старца Иосифа:
«Старец Иосиф был болен, я возле него сидел. Заходит к нам старец Варсонофий и рассказывает, что отец Михаил прислал предупредить, что Л. Толстой к нам едет. "Я, — говорит, — спрашивал его: 'А кто тебе сказал?' Он говорит: 'Сам Толстой сказал' ". Старец Иосиф говорит: "Если приедет, примем его с лаской и почтением и радостно, хоть он и отлучен был, но раз сам пришел, никто ведь его не заставлял, иначе нам нельзя". Потом послали меня посмотреть за ограду. Я увидел Льва Николаевича и доложил старцам, что он возле дома близко ходит, то подойдет, то отойдет. Старец Иосиф говорит: "Трудно ему. Он ведь к нам за живой водой приехал. Иди, пригласи его, если к нам приехал. Ты спроси его". Я пошел, а его уже нет, уехал. Мало еще отъехал совсем, а ведь на лошади он, не догнать мне было...»
Это противоречит тому, что зафиксировано в записках Маковицкого. После второй прогулки Толстой пешком вернулся в гостиницу и успел плотно пообедать. «Л. Н. показались очень вкусны монастырские щи да хорошо проваренная гречневая каша с подсолнечным маслом; очень много ее съел». Он успел расплатиться с гостинником. «— Что я вам должен? — По усердию. — Три рубля довольно?» Он расписался в книге почетных посетителей и
Толстого надо было просто
После смерти Толстого одна игуменья в присутствии Маковицкого выговаривала брату Пахому: почему же он не отвел Толстого к старцу, зная, что граф хочет с ним говорить? «Да как-то не решился... — оправдывался брат Пахом. — Не хотел быть навязчивым».
Из Оптиной пустыни Толстой отправился в женский Шамординский монастырь к Марии Николаевне...
Он сказал сестре, что собирается еще раз вернуться в Оптину и поговорить с отцом Иосифом. Но было уже поздно.
Шамордино и дальше
Еще в Ясной Поляне в ночь на 28 октября, покидая дом, Толстой сказал дочери Саше, что отправится скорее всего к «Машеньке» — своей сестре Марии Николаевне в Шамордино.
После личных драм с Валерианом Толстым, де Кленом и незаконной дочерью Еленой Мария Николаевна встала на путь иночества. Сначала она поселилась в Белёвском женском монастыре в Тульской губернии, откуда писала брату в 1889 году:
«Ты ведь, конечно, интересуешься моей внутренней, душевной жизнью, а не тем, как я
Она окончательно ушла из мира в 1891 году, поселившись в Шамординском монастыре, в домике-келье, специально построенном по проекту ее духовника, оптин- ского старца Амвросия. Став монахиней, она не перестала переживать за брата, «...я тебя очень, очень люблю, молюсь за тебя, чувствую, какой ты хороший человек, так ты лучше всех твоих Фетов, Страховых и других. Но всё-таки как жаль, что ты не
На это Толстой ответил в дневнике: «Да, монашеская жизнь имеет много хорошего: главное то, что устранены соблазны и занято время безвредными молитвами. Это прекрасно, но отчего бы не занять время трудом прокормления себя и других, свойственным человеку».
Толстой не раз бывал в Шамордине, и все монахини, включая игуменью, любили его, несмотря на отлучение его от Церкви. Однажды, посетив сестру в Шамордине, Толстой неудачно пошутил: «Вас тут семьсот дур монахинь, ничего не делающих». Шамординский монастырь был переполнен девицами и женщинами из самых бедных слоев населения, потому что его устроитель Амвросий перед кончиной приказал принимать в него всех желающих. В ответ на шутку брата Мария Николаевна прислала в Ясную собственноручно вышитую подушечку с надписью: «Одна из семисот Ш-х дур». Толстой не только оценил этот ответ, но и устыдился своих необдуманно сказанных слов. Подушечка эта и сегодня лежит на кресле в кабинете Толстого в музее- усадьбе «Ясная Поляна».
Сама Мария Николаевна была не вполне обычной ша- мординской монахиней. Перед смертью, приняв схиму, она бредила по-французски. Привыкшей жить по своей воле, ей было трудно смиряться, во всём спрашивая разрешение своего духовника (после смерти Амвросия им стал старец Иосиф) или игуменьи. Она скучала по общению с равными ей по образованию людьми, читала газеты и современные книги. «У нее в келье, — вспоминала ее дочь Елизавета Валериановна Оболенская, — в каждой комнате перед образами и в спальне перед киотом горели лампадки, она это очень любила; но в церкви она не ставила свечей, как это делали другие, не прикладывалась к образам, не служила молебнов, а молилась просто и тихо на своем месте, где у нее стоял стул и был постелен коврик. Первое время на это покашивались, а иные и осуждали ее, но потом привыкли... Я как-то раз приехала к матери с моей дочерью Наташей, которая страдала малярией. Мать приставила к ней молодую, очень милую монашенку, которая ходила с ней всюду гулять; но когда та хотела повести ее на святой колодезь, уверяя, что стоит ей облиться водой, как лихорадка сейчас же пройдет, мать сказала:
— Ну, Наташа, вода хоть и святая, а всё лучше не обливаться».
На два летних месяца она приезжала гостить к брату в Ясную Поляну. Выхлопотать разрешение на это было непросто, пришлось обратиться к калужскому архиерею. Последний раз она была в Ясной летом 1909 года. Уезжая, плакала, говоря, что больше не увидит брата...
Приехав с Маковицким и Сергеенко в Шамордино 29 октября поздно вечером, Толстой даже не заглянул в номер гостиницы, где они остановились, а сразу же отправился к сестре.
В келье Марии Николаевны были ее дочь Елизавета и сестра игуменьи. Они стали свидетелями трогательной сцены: великий Толстой рыдал попеременно на плечах у сестры и племянницы, рассказывая, что происходило в Ясной Поляне в последнее время и что там случилось после его «ухода». «Подумай, какой ужас: в воду!»
Племяннице он показался «жалким и стареньким». «Был повязан своим коричневым башлыком, из-под которого как-то жалко торчала седенькая бородка. Монахиня, провожавшая его от гостиницы, говорила нам потом, что он пошатывался, когда шел к нам».
Жалкий вид отца отметила и приехавшая на следующий день в Шамордино дочь Саша. «Мне кажется, что папа уже жалеет, что уехал», — сказала она своей кузине Лизе Оболенской.
«За чаем мать стала расспрашивать про Оптину пустынь, — вспоминала Е. В. Оболенская. — Ему там очень понравилось (он ведь не раз бывал там раньше), и он сказал:
— Я бы с удовольствием там остался жить. Нес бы самые тяжелые послушания, только бы меня не заставляли креститься и ходить в церковь».
В письме французскому переводчику Толстого Шарлю Саломону от 16 января 1911 года Мария Николаевна писала: «Вы хотели бы знать, что мой брат искал в Оптиной Пустыни? Старца-духовника или мудрого человека, живущего в уединении с Богом и своей совестью, который понял бы его и мог бы несколько облегчить его большое горе? Я думаю, что он не искал ни того, ни другого. Горе его было слишком сложно; он просто хотел успокоиться и пожить в тихой духовной обстановке».
В гостинице Толстой был сонлив, рассеян. Назвал Ма- ковицкого Душаном Ивановичем (вместо Петровича), «чего никогда не случалось». На следующий день, уходя от сестры после второго посещения ее кельи, он заблудился в коридоре и никак не мог найти входную дверь. Перед этим сестра рассказала ему, что по ночам к ней приходит какой-то «враг», бродит по коридору, ощупывает стены, ищет дверь. «Я тоже запутался, как враг», — сказал Толстой. Это были последние слова, которые слышала от него Мария Николаевна.
Тридцатого октября Толстой отправился в деревню Шамордино и подыскал себе дом у вдовы Алёны Хомкиной с чистой и теплой горницей за пять рублей в месяц.
Несмотря на плохое физическое самочувствие, Толстой был по-прежнему любопытен. Он собирался изучить состояние дел монастыря, осмотреть мастерские и типографию. В его дневнике были планы четырех произведений, которые он записал еще в Оптиной: «1) Фео- дорит и издохшая лошадь; 2) Священник, обращенный обращаемым; 3) Роман Страхова. Грушенька-экономка; 4) Охота; дуэль и лобовые». Найдя в домашнем собрании сестры книжки из «Религиозно-философской библиотеки»
М. А. Новоселова, он забрал их и с интересом изучал в гостинице, особенно статью Герцена о социализме, вспоминая, что оставил в Ясной Поляне свою незаконченную статью на ту же тему.
Перед тем как приехали дочь Саша с Варварой Феокритовой, Толстой твердо решил остаться в Шамордине. Но приезд дочери изменил его планы...
В это время в Ясную Поляну, вызванные телеграммами, приехали все дети Толстого, за исключением Льва Львовича, находившегося в Париже.
Сергей, Татьяна, Илья, Андрей и Михаил обсуждали не отца. Главной проблемой была больная мать.
«Мать вышла к нам в залу, — вспоминал Сергей Львович. — Она была неодета, не причесана, в каком-то капоте. Меня поразило ее лицо, вдруг постаревшее, сморщенное, трясущееся, с бегающим взглядом. Это было новое для меня выражение. Мне было и жалко ее и жутко. Она говорила без конца, временами плакала и говорила, что непременно покончит с собой, что ей не дали утонуть, но что она уморит себя голодом. Я довольно резко сказал ей, что такое ее поведение произведет на отца обратное действие, что ей надо успокоиться и полечить свои нервы; тогда отец вернется. На это она сказала: "Нет, вы его не знаете, на него можно подействовать только жалостью" (то есть возбудив в нем жалость). Я подумал, что это правда, и хотя возражал, но чувствовал, что мои возражения слабы. Впрочем, я говорил, что раз отец уехал, он не может скоро вернуться, что надо подождать, а через некоторое время он, может быть, вернется в Ясную. Особенно тяжело было то, что всё время надо было держать ее под наблюдением. Мы не верили, что она может сделать серьезную попытку на самоубийство, но, симулируя самоубийство, она могла не учесть степени опасности и действительно себе повредить...»
А отец? Он неизвестно где, ему 82 года! На это Андрей «совершенно верно говорил, что отыскать отца ничего не стоит, что губернатор и полиция, вероятно, уже знают, где он, что наивно думать, что Лев Толстой может где-нибудь скрыться. Газеты тоже, очевидно, сейчас же это пронюхают. Установится даже особого рода спорт: кто первым найдет Толстого».
Прочитав письма, привезенные Сашей из дома, Толстой был раздавлен. Именно эти письма стали главной причиной его дальнейшего бегства.
Самым страшным было письмо Софьи Андреевны:
«Лёвочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Лёвочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.
Где ты? Где? Здоров ли? Лёвочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви Божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.
Ну прощай, прощай, может быть, навсегда...
Твоя Соня.
Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьешь меня. Лёвочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе. Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Лёвочка, я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Из этого безумного письма Толстой не мог не сделать два вывода. Первый: жена не оставит его в покое. Она либо догонит, либо будет преследовать из Ясной Поляны постоянной угрозой самоубийства. Второй: дети не справятся с больной матерью, «...не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом».
Второе письмо было от Черткова: «Не могу высказать словами, какой для меня радостью было известие о том, что Вы ушли... Уверен, что от Вашего поступка всем будет лучше, и прежде всего бедной С. А-не, как бы он внешним образом на ней ни отразился».
Что значит «внешним образом»? «Внешним образом» Софья Андреевна уже дважды пыталась покончить с собой.
Самым сочувственным было письмо Сергея Львовича. «Я думаю, что мамй нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мамй что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход...»
Татьяна Львовна в письме всё-таки обещала отцу удержать мать от рокового шага, используя «страх или власть».
Илья Львович жалел, что отец «не вытерпел этого креста до конца». «Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо».
Андрей Львович откровенно заявил, что ни он, ни другие сыновья не возьмут на себя ответственность за жизнь матери: «Способ единственный — это охранять ее постоянным надзором наемных людей. Она же, конечно, этому всеми силами воспротивится и, я уверен, никогда не подчинится. Наше же, братьев, положение в данном случае невозможно, ибо мы не можем бросить свои семьи и службы, чтобы находиться неотлучно при матери».
Бегство Толстого из Шамордина ранним утром 31 октября зеркально повторяет его «уход» из Ясной Поляны.
«В начале 4-го ч. Jl. Н. вошел ко мне, разбудил; сказал, что поедем, не зная куда, и что поспал 4 ч. и видел, что больше не заснет (и поэтому) решил уехать из Шамордина утренним поездом дальше, — пишет Маковицкий. — Л. Н. опять, как и под утро перед отъездом из Ясной, сел написать письмо Софье Андреевне, а после написал и Марии Николаевне. Я стал укладывать вещи. Через 15 минут Л. Н. разбудил Александру Львовну и Варвару Михайловну».
В письме Черткову, написанном перед бегством из Шамордина, Толстой писал: «Едем на юг, вероятно, на Кавказ. Так как мне всё равно, где быть, я решил избрать юг, особенно потому, что Саша кашляет». Но для дочери с ее больными легкими лучшим местом был Крым. Именно крымское, а не кавказское направление они обдумывали накануне в гостинице, склонившись над картой железнодорожного указателя Брюля. «Намечали Крым, — пишет Маковицкий. — Отвергли, потому что туда только один путь, оттуда — некуда. Да и местность курортная, а Л. Н. ищет глушь».
Отказавшись от Крыма, «говорили о Кавказе, о Бессарабии. Смотрели на карте Кавказ, потом Льгов». «Ни на чем определенном не остановились, — вспоминает Маковицкий. — Скорее всего на Льгове, от которого в 28 верстах живет JI. Ф. Анненкова, близкий по духу друг JI. Н. Хотя Льгов показался нам очень близко, Софья Андреевна могла бы приехать».
Саша, вспоминая их вечернее сидение над картой, называла Новочеркасск. «Предполагали ехать до Новочеркасска. В Новочеркасске остановиться у Елены Сергеевны Денисенко, попытаться взять там с помощью Ивана Васильевича заграничные паспорта и, если удастся, ехать в Болгарию. Если же не удастся — на Кавказ, к единомышленникам отца...»
Все варианты были плохие.
Льгов — захолустный уездный город, в котором было всего чуть более пяти тысяч жителей, в 60 верстах от Курска на реке Сейм. Имение поклонницы Толстого Леониды Фоминичны Анненковой располагалось в 28 верстах от Льгова. Толстого приняли бы там с радостью. «Какая религиозная женщина!» — отзывается Толстой о Леониде Фоминичне в одном из писем. Но переезд к Анненковой после ухода от жены был бы для последней слишком жестоким ударом. Поэтому Толстой не намеревался останавливаться там навсегда. Только «отдохнуть». Но если бы они выбрали железнодорожную линию Сухиничи—Брянск, их дальнейший путь лежал на Киев, куда Толстой ехать вовсе не собирался. В противном случае нужно было возвращаться назад, рискуя быть настигнутым Софьей Андреевной. Таким образом, Льгов тоже был «тупиком».
И Толстой выбирает скорейший с точки зрения железнодорожного расписания, но самый длительный по географии маршрут: Козельск—Горбачево—Воронеж—Новочеркасск.
Перед отъездом он оставил сестре и племяннице письмо:
«Милые друзья, Машенька и Лизонька.
Не удивитесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой уезжаю. Уезжаем мы непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна. А поезд только один — в 8-м часу...
Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас.
Л. Т.».
Уже находясь в поезде, беглецы продолжали обсуждать вопрос: куда же они едут? «За Горбачевом опять советовались и остановились на Новочеркасске, — пишет Маковиц- кий. — Там у племянницы Л. Н. отдохнуть несколько дней и решить, куда окончательно направить путь — на Кавказ или, раздобыв для нас, сопровождающих Л. Н., паспорта («У вас у всех виды (на жительство. —
Они собирались пересечь границу, провозя больного 82-летнего старика с легкоузнаваемой внешностью, всемирно известного Льва Толстого под видом прислуги?! Но это было невозможно! Во-первых, их вычислили бы на границе, потому что известие о том, что Лев Толстой сбежал из своего дома вместе с плохо говорящим по-русски доктором-словаком, к тому времени облетело весь мир. Во-вторых, в поезде их тайно сопровождал корреспондент газеты «Русское слово» Константин Орлов. Он следовал за Толстым от Козельска, имея задание с каждой крупной железнодорожной станции сообщать в газету о местонахождении Толстого и его спутников. Если бы они даже доехали до Новочеркасска, там их встречала бы толпа корреспондентов со всего юга России. Но и без этого все газеты писали о бегстве Толстого.
Газетчики уже успели допросить яснополянского кучера Фильку, который вез Толстого в Щекино, лакеев в графском доме и крестьян из Ясной Поляны, кассиров и буфетчиков на всех станциях, которые проезжал Толстой, извозчика, который вез его из Козельска в Оптину пустынь, гостиничных монахов.
Его мечта уйти, спрятаться, стать невидимым для мира была совершенно неисполнимой!
Сын Толстого Андрей был прав. Поиски превратились в своего рода спортивное состязание: кто раньше найдет Льва Толстого? «Разумеется, его новое местопребывание очень скоро будет открыто», — писала «Петербургская газета».
На станции Горбачево Саша купила свежие газеты и показала отцу...
— Всё уже известно, все газеты полны моим уходом! — воскликнул он.
В вагоне многие пассажиры читали газеты и обсуждали главную новость.
«Против меня сидели два молодых человека, — вспоминала Саша, — пошло-франтовато одетые, с папиросами в зубах.
Вот так штуку выкинул старик, — сказал один из них. — Небось это Софье Андреевне не особенно понравилось, — и глупо захохотал, — взял, да и ночью удрал.
Вот тебе и ухаживала она за ним всю жизнь, — сказал другой, — не очень-то, видно, сладки ее ухаживания».
Вскоре вагон облетел слух, что Толстой находится здесь. К ним стали заглядывать любопытствующие пассажиры. Одних усилий спутников Толстого сдержать этот натиск было недостаточно. Тогда вмешались кондукторы.
Что вы ко мне пристали? — говорил один из них. — Что вы в самом деле ко мне пристали? Ведь говорю же я вам, что Толстой на предпоследней станции слез.
Толстой этого уже не видел и не слышал. Он спал, накрывшись пледом, в пустом купе. А когда проснулся, стало ясно, что Толстой тяжело болен. И Саша внезапно увидела, что из родного дома бежал не великий писатель, а 82-летний старик, больной и беспомощный.
«В четвертом часу отец позвал меня, его знобило. Я укрыла его потеплее, поставила градусник — жар. И вдруг я почувствовала такую слабость, что мне надо было сесть. Я была близка к полному отчаянию. Душное купе второго класса накуренного вагона, кругом совсем чужие, любопытные люди, равномерно стучит, унося нас всё дальше и дальше в неизвестность, холодный, равнодушный поезд, а под грудой одежды, уткнувшись в подушку, тихо стонет обессиленный больной старик. Его надо раздеть, уложить, напоить горячим... А поезд несется всё дальше, дальше... Куда? Где пристанище, где наш дом?..»
Маковицкий померил температуру — 38,1. Через час — 38,5. Начались сердечные перебои. И стало ясно, что Кавказ отменяется.
Доктор, понимая, что Толстой не может ехать дальше, побежал к кондукторам с вопросом: когда будет ближайший город с гостиницей, где можно остановиться? Они посоветовали ехать до Козлова.
Поезд двигался по маршруту Козельск—Белёв-Гор- бачево—Волово—Данков—Астапово— Раненбург— Бого- явленск—Козлов—Грязи—Графская—Воронеж—Лиски— Миллерово—Новочеркасск—Ростов.
Ни в Данкове, ни в Астапове, ни в Раненбурге, ни в Бо- гоявленске не было даже приличной гостиницы, где можно было бы обеспечить больному нужный уход. Но состояние Толстого было уже таким, что пришлось сойти в Астапове. Это было в 6.35 вечера.
«Я поспешил к начальнику станции, который был на перроне, сказал ему, что в поезде едет JI. Н. Толстой, он заболел, нужен ему покой, лечь в постель, и попросил принять его к себе... спросил, какая у него квартира», — пишет Маковицкий.
Начальник станции Иван Иванович Озолин, латыш по национальности и лютеранин по вероисповеданию, с изумлением смотрел на странного господина с бледным, бескровным лицом и нерусским выговором, который говорил, что на его станцию приехал больной Лев Толстой и почему-то хочет остановиться на его квартире. Но кондукторы подтвердили слова доктора.
По удачному стечению обстоятельств Озолин оказался почитателем Толстого. Он немедленно согласился принять его, задержал отход поезда, чтобы дать Толстому и его спутникам спокойно собраться и сойти. Но сразу оставить свой пост, когда подходили и отходили еще несколько поездов, он не мог. Сначала Толстого отвели в дамский зал ожидания, потому что в дамском зале не курят. По перрону Толстой шел сам, приподняв воротник пальто. Было холодно, дул резкий ветер. В зале он присел на край дивана, втянул шею в воротник, засунул руки в рукава и стал дремать, заваливаясь набок. Маковицкий предложил ему подушку. Он отказался.
«Когда мы пришли на вокзал, — вспоминала Александра Львовна, — отец сидел в дамской комнате на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили... Когда мы под руки вели отца через станционный зал, собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шел, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе».
К дому Озолина Толстого нужно было не вести, а нести. Но как? Никто из толпы, включая журналиста Орлова, не вызвался помочь врачу и двум девушкам. Шляпы снимали, кланялись. Но помощь не предлагали. Наконец, один служащий решился взять Толстого сзади под руки. Потом выяснилось, что его отец — уроженец Ясной Поляны. На выходе из станции подошел еще сторож железной дороги, он взял Толстого под мышки спереди.
Дом Озолина стоял под откосом. Было уже темно. «При выходе из здания станции, — вспоминал Озолин, — направляясь к квартире, служащий, который держал за руку Льва Николаевича, предупредил его, что спускаемся с лестницы. Он ответил: "Ничего, ничего, я вижу..." Такое предупреждение было сделано и тот же ответ был получен при входе на лестницу квартиры; один из сослуживцев при входе в коридор попросил лампу для освещения коридора, но Лев Николаевич сказал: "Нет, я вижу, я всё вижу"».
Астапово
Толстой и его спутники были еще в дороге, когда из Белёва на станцию Куркино была отправлена телеграмма: «По прибытии п. № 12 немедленно справиться, едет ли с этим поездом писатель Лев Толстой; если едет, то где он остался от поезда. Телеграф, мне. Вах. Пушков».
Телеграмма полицейского вахмистра[34] Пушкова была послана в 3.20 пополудни 31 октября. Ответ пришел через два с половиной часа из Данкова, последней крупной станции перед Астаповом: «Едет п. № 12 по билету 2 класса Ростов-Дон. Унт.-офицер Д ы к и н».
Еще через два часа из Астапова в Елец ушла телеграмма ротмистру Савицкому, начальнику Елецкого отделения жандармского полицейского управления железных дорог: «Писатель граф Толстой проездом п. 12 заболел. Начальник ст. г. Озолин принял его в свою квартиру. Унтер-офицер Филиппов».
«Делом» бежавшего Толстого поначалу занимались должностные лица даже не офицерского, а унтер-офицерского состава. Но уже в десять часов утра 1 ноября в Елец Савицкому телеграфировал начальник Московско-Камы- шинского жандармского полицейского управления железных дорог генерал-майор Львов: «Ожидается донесение на № 649». Ответ Савицкого пришел в семь вечера: «Лев Толстой, в сопровождении доктора Маковицкого и двух родственниц, заболел в пути, остался в квартире начальника станции Астапово».
Ротмистр Михаил Николаевич Савицкий оказался«крайним» из всех полицейских чинов, которые должны были наблюдать за Толстым и доносить в Москву, а также отвечать за общественное спокойствие в Астапове.
Возможно, ротмистр понял, какую ответственность на него хотят возложить, а потому не спешил из Ельца в Ас- тапово. 3 ноября он телеграфировал генералу Львову о том, о чем уже знала из газет вся Россия: «После второго звонка п. № 12 дочь Толстого, ввиду заявления врача о крайне опасном его положении, обратилась с просьбой к начальнику станции дать помещение. Таковое начальником и предоставлено в своей квартире за неимением другого».
В тот же день генерал Львов
Ответ был такой: «Астапово. Унтер-офицеру Филиппову. Никому из прибывших на вокзал не проживать. Приеду завтра вечером. Кроме квартиры начальника станции в станционных зданиях никому не оставаться. В квартире Озолина жить только четверым раньше прибывшим. Ротмистр Савицкий».
Астапово уже кишело корреспондентами газет. С каждым прибывшим поездом их количество увеличивалось. Но где их было размещать? В Астапове не было даже гостиницы. Находившийся в Саратове управляющий делами Рязанско-Уральской железной дороги Матрёнинский, в чьем подчинении находилось Астапово, телеграфировал Озолину: «Разрешаю допустить для временного на один два дня пребывания корреспондентов петербургских, московских и других газет, занятие одного резервного вагона второго класса с предупреждением, что вагон может экстренно понадобиться для начавшихся воинских перевозок». Он также отправил телеграмму начальнику дистанции Рязанско-Уральской железной дороги на станции Астапово Кля- совскому, чтобы тот подготовил для временной гостиницы отдельный дом, протопил его, оборудовал кроватями с бельем.
273
Но, получив телеграмму от своего непосредственного начальника Савицкого, полицейский унтер-офицер Филиппов запретил журналистам заселение дома и вагона.
10 П. Басинский
Обеспокоенный Матрёнинский, понимая, что ситуация на станции скоро станет неуправляемой, 4 ноября обратился телеграммой к Савицкому: «Ввиду исключительных обстоятельств покорно прошу не препятствовать нахождению на станции Астапово [в] общественных домах и вагонах прибывающих родных графа Льва Николаевича Толстого и посторонних лиц; в поселке поместиться затруднительно и даже невозможно». И Савицкий пошел на попятную. «Для помещения в полосе отчуждения лиц, имеющих паспорта, препятствий не встречается, — отвечал ротмистр, — прочих будет решено сегодня вечером на месте».
Четвертого ноября Савицкий заработал от своего генерала шифрованный нагоняй: «До сего времени ни разу не получил никаких сведений, как бы следовало делать ежедневно подробно почтою, в экстренных случаях по телеграфу, о том, что происходит Астапове. Ставите трудное положение перед штабом». Вечером Савицкий был в Астапове.
В течение восьми дней, с 31 октября по 7 ноября 1910 года, узловая станция Астапово Рязанско-Уральской железной дороги была «узловым» местом всей России.
Третьего ноября корреспондент газеты «Утро России» Савелий Семенович Раецкий сообщил в редакцию: «Телеграф работает без передышки. Запросы идут министерства путей, управления дороги, калужского, рязанского, тамбовского, тульского губернаторов. Чиновник особых [поручений] тульского губернатора приезжал, производил расследование. Семья Толстого забрасывается телеграммами всех концов России мира».
Умирающий писатель стал головной болью для местной власти. Рязанский губернатор князь Александр Николаевич Оболенский сделал попытку «убрать» Толстого со станции. Генерал Львов шифровкой приказывал Савицкому: «Телеграфируйте кем разрешено Льву Толстому пребывание Астапове станционном здании, не предназначенном помещения больных. Губернатор признаёт необходимым принять меры отправления лечебное заведение или постоянное местожительство».
Толстой стал головной болью и для руководства местной епархии. Заместителю министра внутренних дел генерал-лейтенанту Павлу Григорьевичу Курлову в Петербург пришла телеграмма от Оболенского: «Прошу сообщить, переговорив архиереем, можно ли местному священнику служить молебен здравии Толстого. Вчера его запросили, он не склонен согласиться. Посоветуйте не разрешать».
Из телеграммы можно понять, что вопрос о разрешении или запрете простому астаповскому священнику молиться о здравии Толстого решался на уровне рязанского губернатора, замминистра внутренних дел и петербургского митрополита.
Но весь этот огромный государственный механизм в конечном итоге замыкался на одном-единственном человеке, ротмистре Савицком... Он непосредственно отвечал за ситуацию в Астапове.
Как и в 1902 году, когда Толстой тяжело заболел в Крыму, Святейший синод оказался в сложном положении. Недовольство Николая II отлучением Толстого, принимая во внимание его возможную смерть, было очевидным, тем более что решение это в свое время было принято без участия царя. Премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин отправил в Синод своего чиновника особых поручений. Он стоял возле дверей, за которыми проходило экстренное заседание членов Синода по случаю ухода и вероятной смерти Толстого.
Четвертого ноября в Астапово пришла телеграмма санкт-петербургского митрополита Антония, того самого, который в 1902 году писал в Крым графине Софье Андреевне. Он умолял Льва Николаевича вернуться в Церковь. Но эту телеграмму Толстому уже не показали.
О реакции Николая II на конфликт Церкви и Толстого, к сожалению, известно из ненадежного источника — книги Сергея Труфанова (бывшего иеромонаха Илиодора) о Григории Распутине «Святой черт». В ней приводятся слова Распутина, говорившего с царем после смерти Толстого: «Папа (царь.
Впрочем, тульский и белёвский епископ Парфений действительно посетил Толстого в Ясной Поляне в 1909 году, несколько часов разговаривал с ним и произвел на него самое благоприятное впечатление. Поэтому в октябре 1910-го именно Парфений был затребован Синодом в Петербург с докладом, а затем отправлен в Астапово с целью вернуть Толстого в лоно Церкви.
Его миссия не удалась. Парфений прибыл на станцию 7 ноября в девять часов утра, через три часа после смерти Толстого. Между тем он выехал из Петербурга 4-го числа. Его неторопливость, возможно, объясняется нежеланием владыки участвовать в безнадежном деле. Парфений знал, что у постели больного дежурит не Софья Андреевна, а Чертков и Саша, которые не допустят встречи Толстого с православным архиереем.
Парфений не хотел оказаться в неудобной ситуации, в которой поневоле оказался оптинский старец Варсоно- фий.
По поводу приезда Варсонофия в Астапово до сих пор существует миф, не имеющий к астаповской истории никакого отношения. Якобы, уходя из Ясной Поляны, Толстой думал вернуться в православие. Ради этого он поехал в Оптину пустынь, где хотел остаться послушником. Но гордыня не пустила его к старцам. Выгнанный из Шамордина приехавшей туда дочерью Сашей, он отправился в дальнейший путь. Но, оказавшись в Астапове, уже смертельно больной, он раскаялся и послал в Оптину телеграмму о желании встретиться с Варсонофием. Однако приехавшего со Святыми Дарами Варсонофия не пустили к Толстому Чертков и младшая дочь. Они же не пустили к Толстому и его глубоко верующую жену.
Никакой телеграммы Толстого в Оптину не было. Этот миф возник после публикации в русском православном журнале, выходящем в Бразилии (Владимирский вестник. 1956. № 62) воспоминаний бывшего послушника оптинской канцелярии игумена Иннокентия. В них говорилось, что из Астапова в монастырь приходила телеграмма от Толстого с просьбой, чтобы
Иннокентий, вероятно, имел в виду телеграмму калужского епископа Вениамина об указании Синода иеромонаху Иосифу ехать на станцию Астапово к заболевшему графу. И действительно, вместо больного отца Иосифа поехал старец Варсонофий.
В «Летописи» Оптиной пустыни нет ни слова о телеграмме Толстого. Но в ней подробно говорится о телеграмме калужского епископа Вениамина, из-за которой отец Варсонофий оказался в Астапове.
«Накануне, 4-го числа сего месяца (ноября. — Я. Б.), утром получена телеграмма Преосвященного Калужского о назначении по распоряжению Синода бывшему скитоначальнику иеромонаху Иосифу ехать на станцию Астапово Рязанско-Уральской железной дороги к заболевшему в пути графу Льву Толстому для предложения ему духовной беседы и религиозного утешения в целях примирения с Церковью. На сие отвечено телеграммою, что отец Иосиф болен и на воздух не выходит, но за послушание ехать решился. При сем настоятелем Оптин- ским испрашивалось разрешение вследствие затруднения для отца Иосифа ехать по назначению заменить его отцом игуменом Варсонофием. На это последовал ответ епископа Вениамина, что Святейший Синод сие разрешил. Затем отцом настоятелем телеграммою запрошено у Преосвященного, достаточно ли в случае раскаяния Толстого присоединить его к Церкви чрез Таинства Покаяния и Святого Причащения, на что получен ответ, что посланное для беседы с Толстым лицо имеет донести Преосвященному Калужскому о результате сей беседы, чтобы епископ мог о дальнейшем снестись с Синодом. Вечером 4-го же числа от старца отца Иосифа было телеграммою спрошено у начальника станции Астапово, там ли Толстой, можно ли его застать 5-го числа вечером и если выехать, то куда. На это получен ответ, что семья Толстого просит не выезжать. Однако утром сего числа игумен Варсонофий, во исполнение синодального распоряжения, выехал к графу Толстому в Астапово».
Толстой не выражал желания встретиться в Астапове с православным священником. Но не было никакой инициативы и со стороны Оптиной пустыни. Инициатива исходила от Синода, а старцы приняли ее как
Приехавший в Астапово Варсонофий, в отличие от епископа Вениамина, оказался в трудном положении. Открыть истинные причины своего приезда он не мог — это означало бы выставить Синод в неподобающем свете. Варсонофий вынужден был об этом молчать. Но при этом он выглядел самозванцем. Ведь его не приглашал в Астапово не только Толстой, но и его семья, которая к тому времени уже в полном составе (за исключением Льва Львовича) находилась на станции и жила в отдельном вагоне.
Варсонофий оказался таким же «крайним», как и ротмистр Савицкий. На него переложили ответственность за роковое решение Синода 1901 года, к которому старец не имел ни малейшего отношения. Варсонофий был вынужден не просто молчать, а говорить неправду. Журналист Александр Федорович Аврех телеграфировал в газету «Раннее Утро»: «Только что приехал игумен из Оптиной пустыни Варсонофий сопровождении иеромонаха Пантелеймона (оптинского врача. —
Репортер Петр Абрамович Виленский сообщил в газету «Киевская мысль»: «Мне игумен сказал, Толстого не знает; ехал на богомолье, заехал».
Для оптинского старца поначалу даже не нашлось места для проживания. Виленский: «Варсонофий ночует дамской уборной».
В дом Озолина старца не пустили. Корреспондент Гарнее — «Саратовскому вестнику»: «Монахи прибыли дарами, совещались дорожным священником, ночью тайно пробрались дому. Толстому не проникли: дверь замке, ключник пропускает паролю».
Не самым красивым образом повела себя по отношению к старцу и дочь Толстого. Зная, что отец первым делом поехал в Оптину, Саша сделала всё для того, чтобы в Астапове он ничего не узнал о приезде священника. У нее была отговорка: врачи не советовали беспокоить больного. Но это зыбкое оправдание. В Крыму, когда Толстой тоже находился в предсмертном состоянии, Софья Андреевна сообщила ему о телеграмме Антония и ничего страшного не случилось. Зато мы точно знаем, что думал Толстой о Церкви в тот момент. Мы не знаем, что он думал о ней в Астапове.
Второй миф, связанный с телеграммами, якобы посланными Толстым из Астапова, — что единственным человеком, которого он вызвал к себе, был Чертков. Об этом сам Чертков написал в книге «Уход Толстого», вышедшей в 1922 году. Но никакой телеграммы
В это утро, пишет Маковицкий, Толстой почувствовал себя лучше. Температура упала до 36,2. «Л. Н. говорил, что ему лучше и что можно ехать дальше». Телеграмма Черткову, которую Толстой продиктовал Саше, была такая: «Вчера захворал. Пассажиры видели ослабевши шел с поезда. Нынче лучше. Едем дальше. Примите меры. Известите. Николаев».
О каких мерах шла речь? Без сомнения, они касались
Софьи Андреевны. Об этих мерах Толстой написал Черткову еще из Шамордина, попросив друга не приезжать к нему, а оставаться на месте, следить за состоянием Софьи Андреевны и сообщать об этом ему по пути следования. Но вместе с телеграммой, продиктованной отцом, Саша отправила свою: «Вчера слезли Астапово. Сильный жар, забытье. Утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо. Выражал желание видеться с вами. Фролова (секретная подпись. — Я.
Конечно, то состояние, в котором находился Толстой и во время ухода из Ясной Поляны, и в Астапове, не позволяет делать какие-то уверенные выводы. Кроме одного: Толстой явно
В письме старшим детям из Астапова он писал: «Милые мои дети, Сережа и Таня, надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамй было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни».
После бегства мужа из дома Софья Андреевна попыталась помириться с Чертковым. Через секретаря Валентина Булгакова она пригласила его приехать в Ясную Поляну. И получила отказ.
«В Ясной Поляне, — пишет Булгаков, — все были удивлены, что я вернулся один. Никто не допускал и мысли, что Чертков мог отказать Софье Андреевне в исполнении ее желания увидеться и примириться с ним... Когда Владимир Григорьевич выслушал просьбу Софьи Андреевны, он было в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.
— Зачем же я поеду? — сказал он. — Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощения? Это ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу».
Он всё правильно понял. Главной ее задачей было вернуть мужа во что бы то ни стало. Даже ценой временного примирения с человеком, которого она ненавидела. Но в данной ситуации Чертков поступил неблагородно. Он холодно отказался вступить с соперницей в переговоры. Он послал жене Толстого вежливое письмо, прочитав которое она презрительно сказала: «Сухая мораль!»
Чертков первым примчался к Толстому. Раньше врачей, священников, членов его семьи. Уже 2 ноября. «В девять часов утра приехал Владимир Григорьевич со своим секретарем А. П. Сергеенко, — вспоминала Саша. — Очень трогательно было их свидание с отцом после нескольких месяцев разлуки. Оба плакали. Я не могла удержаться от слез, глядя на них, и плакала в соседней комнате».
Чертков в своих воспоминаниях тоже описал встречу: «Я застал Л. Н-ча в постели, весьма слабым, но в полной памяти. Он очень обрадовался мне, протянул мне свою руку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома... Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту его, очевидно, больше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Андреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его желания добиваться свидания с ним, то он почувствовал большое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях...»
Это правда, что Толстой боялся приезда супруги. В ночь на 1 ноября он бормотал во сне:
— Удрать... Удрать... Догонять!
В результате семья Толстого узнала о его местонахождении не от Саши, Черткова или Маковицкого, а от корреспондента «Русского слова» Константина Орлова. За это дочь Толстого Татьяна была ему «до смерти» благодарна. «Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он, — вспоминала она. — И я не могу за ним ухаживать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бессонная ночь. Настоящая пытка. Но нашелся неизвестный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: "Лев Николаевич в Астапове у начальника станции. Температура 40°"».
Для поездки в Астапово семья Толстого арендовала отдельный поезд. Поздно вечером 2 ноября на станцию прибыли Софья Андреевна, Татьяна, Андрей и Михаил.
Сергей и Илья приехали отдельно.
На семейном совещании все дети решили не допускать мать к отцу. Это развенчивает третий миф — о том, что Софью Андреевну к мужу не пускали Саша и Чертков.
Существует не только фотография, но и кинохроника этого страшного момента, которую сделал первый русский кинооператор Александр Дранков. Софья Андреевна всматривается в окно дома Озолина, пытаясь увидеть своего мужа. Вдруг рядом открывается дверь. Софья Андреевна пытается войти в дом. Ее отталкивает какая-то женщина. По-видимому, это Саша. В дневнике она пишет, что, увидев мать и стоявшего за ней человека с трещавшей кинокамерой, пришла в ужас...
В этой истории нельзя найти одного, двух или трех виноватых. Все, кроме Черткова, не знали, как себя вести. Не только Софья Андреевна, но и сыновья Илья, Андрей и Михаил не были возле постели умиравшего. Возможно, они чувствовали вину перед отцом. Но главное — их появление в доме Озолина означало бы, что в Астапове находится вся семья... и Софья Андреевна, конечно. Поэтому к отцу пришли только старшие дети — Сергей и Татьяна. Но и они были вынуждены делать вид, что приехали одни.
Варвара Феокритова в дневнике пишет, что Толстой, конечно, догадывался о нахождении жены в Астапове. Приученные отцом не лгать, Саша, Сергей и Татьяна не могли сказать ему в глаза, что Софья Андреевна продолжает оставаться в Ясной, а он спрашивал о ней постоянно. Приходилось уклоняться от разговоров на эту тему.
«Он начал с того, что слабым прерывающимся голосом с придыханием сказал: "Какты нарядна и авантажна", — писала Татьяна мужу. — Я сказала, что знаю его плохой вкус, и посмеялась. Потом он стал расспрашивать про мамй. Этого я больше всего боялась, потому что боялась сказать ему, что она здесь, а прямо солгать ему, я чувствовала, что у меня не хватит сил. К счастью, он так поставил вопрос, что мне не пришлось сказать ему прямой лжи.
— С кем она осталась?
С Андреем и Мишей.
И Мишей?
Да. Они все очень солидарны в том, чтобы не пускать ее к тебе, пока ты этого не пожелаешь.
И Андрей?
Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески успокоить мать.
Ну, расскажи, что она делает? Чем занимается?
Папенька, может быть, тебе лучше не говорить: ты взволнуешься.
Тогда он очень энергично меня перебил, но всё-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал:
Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого? — И стал дальше расспрашивать, кто с ней, хорош ли доктор. Я сказала, что нет и что мы с ним расстались, а очень хорошая фельдшерица, которая служила три с половиной года у С. С. Корсакова и, значит, к таким больным привыкла.
А полюбила она ее? -Да.
Ну дальше. Ест она?
Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живет надеждой свидеться с тобой.
Получила она мое письмо? -Да.
И как же она отнеслась к нему?»
Этими вопросами он мучил детей и самого себя. Но так и не сказал главного. Не сказал, что
«Как-то раз, — вспоминала Татьяна Львовна, — когда я около него дежурила, он позвал меня и сказал: "Многое падает на Соню. Мы плохо распорядились".
От волнения у меня перехватило дыхание. Я хотела, чтобы он повторил сказанное, чтобы убедиться, что я правильно поняла, о чем идет речь. "Что ты сказал, папй? Какая со... сода?"
И он повторил: "На Соню, на Соню многое падает".
Я спросила: "Хочешь ты видеть ее, хочешь видеть Соню?" Но он уже потерял сознание».
В Астапове Толстой раздражался на окружающих за то, что его не могут правильно понять. «Как вы не понимаете. Отчего вы не хотите понять... Это так просто... Почему вы не хотите это сделать», — бормотал он в бреду за два дня до смерти. «И он, видимо, мучился и раздражался оттого, что не может объяснить, что надо понять и сделать, — вспоминал Сергей Львович. — Мы так и не поняли, что он хотел сказать».
Шестого числа утром он привстал на кровати и отчетливо произнес: «Только советую вам помнить одно: есть пропасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смбтрите на одного Льва».
Согласно запискам Маковицкого, он часто говорил: «Не будите меня», «Не мешайте мне», «Не пихайте в меня».
Когда у постели больного собрался консилиум из шести докторов, Толстой спросил:
Кто эти милые люди?
Врач Никитин хотел поставить клизму, но Толстой отказался. «Бог всё устроит», — сказал он. Когда его спрашивали, чего он хочет, он отвечал: «Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал».
«Он как ребенок маленький совсем!» — воскликнула Саша, когда умывала отца.
«Никогда не видал такого больного!» — признался прибывший из Москвы врач Усов. Когда во время осмотра он приподнимал больного, поддерживая его за спину, тот обнял его и поцеловал.
Перед смертью ему привиделись две женщины. Одной он испугался и просил занавесить окно. Возможно, это была жена. Увидев вторую, он громко воскликнул: «Маша! Маша!» «У меня дрожь пробежала по спине, — писал С. Л. Толстой. — Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)».
Однажды две женщины пришли к нему вместе. Александра Львовна вспоминала: «Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:
Куда ведет эта стеклянная дверь?
В коридор.
А что за коридором?
Сенцы и крыльцо.
В это время я вошла в комнату.
А что эта дверь, заперта? — спросил отец, обращаясь ко мне.
Я сказала, что заперта.
Странно, а я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.
Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.
Видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь.
Мы с Варварой Михайловной взяли плед и занавесили ее.
Ах, вот теперь хорошо, — с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих».
Кроме смертных мук («Как Jl. Н. кричал, как метался, как задыхался!» — писал Маковицкий) страдание его заключалось в том, что разум продолжал работать. Толстой пытался диктовать окружающим какие-то важные для него вещи, но язык уже не повиновался ему.
«Отец просил нас записывать за ним, но это было невозможно, так как он говорил отрывочные, непонятные слова, — вспоминала Александра Львовна. — Когда он просил прочитать записанное, мы терялись и не знали, что читать. А он всё просил:
Да прочтите же, прочтите!
Мы пробовали записывать его бред, но чувствуя, что записанное не имело смысла, он не удовлетворялся и снова просил прочитать».
Последняя запись в дневнике Толстого от 3 ноября: «Вот и план мой. Fais се gue doit, adv...[35] И всё на благо и другим, и главное мне...»
Последние осмысленные слова, сказанные им за несколько часов до смерти старшему сыну: «Сережа... истину... я люблю много, я люблю всех».
«За всё время его болезни, — вспоминала Александра Львовна, — меня поражало, что, несмотря на жар, сильное ослабление деятельности сердца и тяжелые физические страдания, у отца всё время было поразительное ясное сознание. Он замечал всё, что делалось кругом, до мельчайших подробностей. Так, например, когда от него все вышли, он стал считать, сколько всего приехало народа в Астапово, и счел, что всех приехало 9 человек».
Навязчивой идеей умиравшего Толстого было бегство. «Удирать! Удирать!» — часто бормотал он. 5 ноября он опять попытался сбежать.
«Всё это время, — вспоминала Александра Львовна, — мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг сильным движением он привстал на подушках и стал спускать ноги с постели. Я подошла. "Что тебе, папаша?" — "Пусти, пусти меня", — и он сделал движение, чтобы сойти с кровати. Я знала, что, если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески пробовала успокоить его и удержать на кровати. Но он изо всех сил рвался от меня и говорил: "Пусти, пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!" Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещевания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удержать, я стала кричать: "Доктор, доктор, скорее сюда!" Кажется, в это время дежурил Семеновский. Он вошел вместе с Варварой Михайловной, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати».
Серьезным переживанием для него стало то, что вместе с камфорой ему кололи и морфий, чтобы избавить от физических страданий. Он ненавидел наркотики! Он ненавидел всё, что затуманивает разум! Когда перед самым смертным концом врачи предложили ему впрыснуть морфий, Толстой заплетающимся языком просил: «Парфину не хочу... Не надо парфину!»
«Впрыснули морфий, — пишет Маковицкий. — Jl. Н. еще тяжелее стал дышать и, немощен, в полубреду бормотал:
— Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал... Оставьте меня в покое... Надо удирать, надо удирать куда-нибудь...»
Только после инъекции морфия к нему впустили Софью Андреевну. «Она сперва постояла, издали посмотрела на отца, — пишет Сергей Львович, — потом спокойно подошла к нему, поцеловала его в лоб, опустилась на колени и стала ему говорить: "Прости меня" и еще что-то, чего я не расслышал».
Около трех часов утра 7 ноября он очнулся, открыл глаза. Кто-то поднес к его глазам свечу. Он поморщился и отвернулся. Маковицкий подошел к нему, предложил попить: «Овлажните свои уста, Лев Николаевич». Толстой сделал один глоток. После этого жизнь в нем проявлялась только в дыхании.
В шесть часов пять минут Толстого не стало...
эпилог
Толстой не любил вспоминать свою жизнь. Он не принадлежал к тем словоохотливым дедушкам, что в глубокой старости собирают вокруг себя детей и внуков и рассказывают о своем прошлом с гордостью или добродушным юмором.
Возможно, во время прогулок по яснополянскому парку или одному из ближних лесов, Заказу или Чепыжу, Толстой мысленно и обращался к прошлому. Но в дневниках, которые он писал после этих прогулок, мы не найдем тому прямых свидетельств. Один результат мысли.
«Ради Бога, хоть не Бога, но ради самих себя, опомнитесь.
Мог ли этот человек с радостью вспоминать свое прошлое, а тем более гордиться им? Ведь и его собственная жизнь в значительной ее части, когда он жил теми мелочами, которые казались ему тогда такими важными, в старости стала для него источником муки и стыда. Позорная,
В 1903 году по просьбе своего биографа Павла Ивановича Бирюкова Толстой всё же начал писать «Воспоминания». «В это время я заболел, — признаётся он. — И во время невольной праздности болезни мысль моя всё время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:
ВОСПОМИНАНИЕ
Когда для смертного умолкнет шумный день И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень И сон, трудов земных награда, — В то время для меня влачатся в тишине Часы томительного бденья: В бездействии ночном живей горят во мне Змеи сердечной угрызенья; Мечты кипят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток; Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток: И, с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю».
«В последней строке, — замечает Толстой, — я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных...»
Перед тем как начать «Воспоминания», пишет в дневнике: «Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь».
Едва ли не главное духовное утешение верующего человека состоит в надежде, что после смерти он сохранится как личность. А ведь это невозможно, если за фобом не помнить свою жизнь, не помнить себя. Но именно такая перспектива казалась Толстому самой ужасной! Он верил, что после смерти его
«Какое счастье, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание... Да, великое счастье — уничтожение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно...» — писал он.
И даже в земном существовании опасность беспамятства не пугала, а скорее радовала Толстого. «Моя жизнь — мое сознание моей личности всё слабеет и слабеет, будет еще слабее и кончится маразмом и совершенным прекращением сознания личности».
Мог ли такой человек написать «Воспоминания»? Толстой не только не закончил их, но даже не довел до начала самостоятельной жизни, ограничившись детством, отрочеством и несколькими впечатлениями от юности в Казани.
И только милое детство было радостно вспоминать. «Да, столько впереди интересного, важного, что хотелось бы рассказать, а не могу оторваться от детства, яркого, нежного, поэтического, любовного и таинственного детства».
В раннем детстве он любил слушать рассказы о своей матери, которую считал почти святой. Об отце, красивом и сильном мужчине, герое войны 1812—1814 годов. О дедушке, гордом просвещенном аристократе. В огромном родительском доме было 32 комнаты. Но почему-то детский горшок находился в комнате экономки. Старый Толстой в «Воспоминаниях» умиленно называет его «детским суд- нышком». На этом-то «суднышке» маленький Лёвочка и слушал истории об участии дедушки в покорении Очакова.
«— Прасковья Исаевна, а дедушка как воевал? Верхом? — кряхтя спросишь ее, чтобы только поговорить и послушать.
— Он всячески воевал, и на коне, и пеший. Зато генерал-аншеф был, — ответит она и, открывая шкап, достает смолку, которую она называла очаковским курением. По ее словам выходило, что эту смолку дедушка привез из- под Очакова. Зажжет бумажку об лампадку у икон и зажжет смолку, и она дымит приятным запахом».
В этой картине есть что-то церковное. Зажженная смолка — как ладан в кадиле. Безгрешная душа на «суднышке» уносится в прошлое своих предков. Она счастлива, что соединяется с ними, ушедшими, но такими живыми!
А жизнь... Что жизнь? Это то «важное», от чего он в старости как раз призывал «отрешиться». И в это «важное», если бы он продолжил «Воспоминания», вошли бы Кавказ и Севастополь, заграница и женитьба, деревенское хозяйство и та, как пишет поздний Толстой, «художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают не заслуженное ими значение...».
Обычно после смерти писателя, признанного гением еще при жизни, остаются черновики, незаконченные вещи и ранние опыты. С Толстым было не так. Когда вышли три книги его «Посмертных художественных произведений», публика ахнула! Шедевр на шедевре! «Дьявол», «Отец Сергий», «Живой труп», «После бала», «Фальшивый купон», «Хаджи-Мурат». Всё это он не опубликовал при жизни. Зачем? Куда было спешить?
Жизнь Толстого... Что в ней было главное и что второстепенное? Как он сам это понимал?
Это может показаться странным, но единственной целью и смыслом существования этого величайшего моралиста была
Это чувство —
Разуверившись в возможности изменить внешние обстоятельства своей жизни, которые, как он сперва думал, мешали возвращению этого чувства, он стал менять самого себя, свой ложно направленный ум. На это ушли десятилетия каторжной работы над самим собой.
Достиг он ли этого чувства? Трудно сказать. Бегство из Ясной Поляны 82-летнего старика было нарушением главного открытого им морального закона: ничего не изменяй во внешних обстоятельствах — меняйся сам!
Значит, жизнь не удалась? Но тогда почему фигура Толстого и сегодня притягивает внимание читающих людей всего мира? Притягивает едва ли не больше, чем все его художественные творения. Почему сам облик седобородого старца в белой «толстовке», запечатленный на тысячах фотографий и в кадрах кинохроники, продолжает нести в себе таинственный смысл, который мы пытаемся разгадать? Почему его могила в лесу, на краю мрачного оврага, по виду такая скромная, оказалась одной из самых посещаемых усыпальниц мира, подобно Тадж-Махалу и египетским пирамидам?!
Не потому ли, что
«Тот, кто вглядывался в его походку, поворот головы, посадку, тот ясно видел
Жизнь свободного человека.
ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА Л. Н. ТОЛСТОГО[36]
Переехал с братом Дмитрием, сестрой Марией и тетушкой Т. А. Ёргольской в Ясную Поляну.
Занимался музыкой. Пытался организовать школу для крестьянских детей.
Жил «совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно».
Жил с семьей в Ясной Поляне. Охладел к педагогической деятельности. Начал работать над романом-эпопеей, впоследствии названным «Война и мир».
Работал над романом, занимался сельским хозяйством.
его отдельным изданием.
Завершил работу над «Анной Карениной». Окончание публикации «Анны Карениной» в «Русском вестнике». Огромный успех романа. Первые признаки духовного переворота, связанного с утратой смысла жизни.
Увлекся шитьем сапог. Пытался бросить курить и отказаться от мяса.
Написал и опубликовал народные рассказы «Где любовь, там и Бог», «Упустишь огонь — не потушишь» и др.
Письмо С. А. Толстой сестре: «Помешан на чтении для народа».
В Москве вел новый образ жизни: вставал в семь утра, качал воду, пилил и колол дрова, не ел белого хлеба, не ходил по гостям, рано ложился спать.
Написал драму «Власть тьмы» (сначала запрещена к постановке).
Начал работу над комедией «Плоды просвещения».
Начал работать над повестью «Крейцерова соната».
Окончательно бросил курить. Участвовал в общественном движении «Согласие против пьянства». Волна отказов от военной службы под влиянием толстовских убеждений.
Начал писать роман «Воскресение» («Коневская повесть»). Работал с крестьянами на пахоте и косьбе.
Сделал запись в дневнике: «Очень тяжело нравственно, — тоска, всё дурно, и нет любви».
— продолжал «работать на голоде».
Написал статью «Христианство и патриотизм». Пытался составить «Катехизис» с изложением основ своей веры.
Продолжал работу над «Хаджи-Муратом».
Тяжело переживал поражение русского флота и сдачу Порт- Артура. Написал статьи «Конец века» и «Царю и его помощникам».
Работал над антологиями «Круг чтения» и «Мысли мудрых людей» («Мысли на каждый день»).
БИБЛИОГРАФИЯ
Произведения Л. Н. Толстого
Воспоминания, дневники, письма, интервью
Интервью и беседы с Львом Толстым. М., 1986.
Л. Н. Толстой и его близкие. М., 1986.
Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1978.
Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка (1857—1903). М., 2011.
Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870—1894. СПб., 1914.
Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями / Вступ. ст. Л. Д. Опульской; сост., подгот. текста и коммент. Н. А. Калининой, В. В. Лобзяковой, Т. Г. Никифоровой. М., 1990.
Литература
Духовная трагедия Льва Толстого. М., 1995.
Л. Н. Толстой: Pro et contra. СПб., 2000.
Л. Н. Толстой: Энциклопедия. М., 2009.
Лев Толстой и его современники: Энциклопедия. М., 2008.
Русские мыслители о Льве Толстом. Тула, 2002.
Смерть Толстого по новым материалам: Астаповские телеграммы. М., 1929.
СОДЕРЖАНИЕ
Жизнь как насилие 7
Волконские 12
Толстые 20
Тетеньки 27
Братья 35
Утро помещика 42
Пустяшный малый 47
Сам себе шпион 51
Кавказский пленник 56
Подпоручик Севастопольский 65
Тургенев и другие 77
Толстой за границей 83
Подколесин 90
Дьявол 95
Берсы 101
Роковая ошибка 111
Неимоверное счастье 114
Яши Поляновы 118
Солнце в зените 124
Еще не катастрофа 129
Остановка жизни 131Соблазн и безумие 134
Отречение от Церкви 138
Отречение от литературы 146
Отречение от государства 154
Отказ от собственности 161
Отказ от литературных прав 172
Чертков 180
Чертков и Софья Андреевна 193
Толстой в девяностые годы 200
Отлучение от Церкви 215
Репетиция смерти 225
Завещание 228
Бегство 247
Оптина пустынь 255
Шамордино и дальше 261
Астапово 272
Басинский П. В.
Б 27 Лев Толстой: Свободный человек / Павел Басинский. — М.: Молодая гвардия, 2017. — 302[2] е.: ил. — (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 1637).
ISBN 978-5-235-03980-3
О Льве Толстом написаны десятки мемуаров, включая воспоминания его ближайших родственников, мельчайшие факты его биографии отражены в сотнях писем и дневниковых записей современников. Тем не менее его жизнь продолжает оставаться загадкой. Как из «пустяшного малого», не получившего систематического образования, получился великий писатель и философ? Что означал его «духовный переворот»? Что побудило его отказаться от собственности и литературных прав? За что его отлучили от Церкви? Каковы истинные причины нескольких попыток его ухода из дома? Зачем перед смертью он отправился в Оптину пустынь?
Писатель и журналист, лауреат литературной премии «Большая книга» Павел Басинский подводит итог своих многолетних поисков «истинного Толстого» в книге, написанной на основе обширного документального материала, из которой читатель узнает, почему Толстой продал отчий дом, зачем в преклонном возрасте за полтора месяца выучил греческий язык, как спас десятки голодающих, за что не любил «толстовцев», для чего шесть раз переписывал завещание... Словом, это полная биография литературного гения в небольшом формате.
УДК 821.161.1.0(092) ББК 83.3(2Рос=Рус)1-8
знак информационной iC продукции
Басинский Павел Валерьевич
ЛЕВ ТОЛСТОЙ: СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Редактор Е. А. Никулина
Художественный редактор К. В. Забусик
Технический редактор М. П. КачуринаКорректоры Л. С. Барышникова, Т. И. Маляренко, Г. В. Платова
Сдано в набор 01.02.2017. Подписано в печать 09.02.2017. Формат 84х 108/32
. Бумага офсетная N° 1. Печать офсетная. Гарнитура «Newton». Усл. печ. л. 15,96+1,68 вкл. Тираж 5000 экз. Заказ № 1703740.Издательство АО «Молодая гвардия». Адрес издательства: 127055, Москва, Сущевская ул., 21. Internet: http://gvardiya.ru. E-mail: dsel@gvardiya.ru
Отпечатано в полном соответствии с качеством STVdtO п
Редоставленного электронного оригинал-макета BERTELSMANN в ООО «Ярославский полиграфический комбинат» 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97ISBN 978-5-235-03980-3
[1] Ах, оставьте
[2] На колени, негодяй! (фр.).
[2] Мой нежнейший друг, я только и думаю, что о счастии быть около тебя (
[3] Мой добрый друг
[4] Время для меня тянется долго без тебя, хотя, сказать по правде, мы мало наслаждаемся твоим обществом, когда ты здесь
[5] Преданная тебе Мария
[5]Статут — здесь: устав, собрание правил.
[6] Мой маленький Вениамин (фр.).
[6] О т к у п — система сбора налогов и других государственных доходов, при которой государство передает это право частным лицам (откупщикам) за денежное вознаграждение.
[7] Принести себя в жертву (фр.).
[8] Букв, как должно
[9]
[10] Малые причины производят большие следствия (фр.).
[11] Великосветской важности (фр.).
[12] Ложного стыда
[13] Дурному расположению духа
[14] Штос (штосс, стос, банк, фараон) — карточная игра, популярная в XVIII и XIX веках.
[15] Так называли в Ясной Поляне сына Аксиньи Базыкиной от Толстого.
[16] Зачем ты трогаешь платье Софи? (фр.).
[17] Ты любишь графа?
[18] Не знаю
[19] Граф (,фр.).
[20] Он сделал мне предложение
[21] Изящных искусств
[22]
[23]Морганатический брак —брак, заключаемый между супругами разного социального статуса, при котором муж (жена) и дети не наследуют титула. Так, княжна Долгорукова в замужестве стала не новой императрицей, а только светлейшей княгиней Юрьевской, а ее с Александром II дети не могли претендовать на престол.
[24] На самом деле это было в конце апреля.
[25]Пашковцы — члены религиозной секты, возникшей под влиянием лорда Гренвилла Редстока, в 1874 году прибывшего в Санкт- Петербург и с большим успехом проповедовавшего в великосветском обществе. В числе приверженцев Редстока был отставной гвардейский полковник Василий Александрович Пашков, по имени которого секта и получила свое название.
[26]
[27] От grand seigneur — важная персона, вельможа (фр.). 194
[28] Глухая исповедь — таинство покаяния, совершаемое над человеком, из-за болезни или по какой-либо иной причине лишенным возможности отвечать на вопросы исповедующего. В данном случае Жиркевич имеет в виду знаменитые «общие исповеди», которые устраивал популярный священник отец Иоанн Кронштадтский, поскольку не имел возможности исповедовать многочисленных желающих по отдельности.
[29] Праздник Торжества Православия отмечается в первое воскресенье Великого поста и связан с Константинопольским собором 843 года, созванным для восстановления иконопочитания в Византии. Служба знаменует торжество Церкви над всеми ересями и расколами. Особое место в ней занимает чин анафематствования. В России чин Торжества Православия был введен в XIV веке и состоял из греческого синодика с прибавлением имен новых еретиков, например Кассиана, архимандрита новгородского Юрьева монастыря. Затем прибавились имена Стеньки Разина, Гришки Отрепьева, протопопа Аввакума и др. Всех анафематствований было 20, а имен — до четырех тысяч. В конце XVIII столетия чин Торжества Православия исправил и дополнил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил, из него было исключено множество имен. После существенного сокращения в 1801 году в нем перечислялись ереси без упоминания имен, а в 1869-м из него были убраны имена государственных преступников.
[30]
[31] Большим роялистом, чем король
[32] М а н т и я (малая схима) — вторая из трех степеней посвящения в монашество.
[33]Гостинник — монах, ведающий монастырской гостиницей.
257
[34] Вахмистр—в дореволюционной России унтер-офицерский чин в кавалерии, казачьих частях и Отдельном корпусе жандармов, соответствует чину фельдфебеля в пехоте.
[35] Незаконченное: «Делай, что должно, и будь что будет» (фр.).
[36] Даты приводятся по действовавшему тогда в России юлианскому календарю.