Читаем ЖЗЛ-Лев Толстой. Свободный человек полностью

6-е sZsC«*_•<<

(t^j^t-^l r ^ -Gic-U, К-*-*,

/о . ' '

Доверенность, выданная Толстым своей жене на ведение всех имущественных и издательских дел. 1883г.

Бессмысленно сравнивать и цены в дореволюционной и современной России. Это был другой мир. В царской Рос­сии фунт (0,4 килограмма) хлеба стоил 5—7 копеек, литр молока — 4—6 копеек, десяток яиц — 10—25 копеек, поро­сенок — от 50 копеек до 3 рублей, живой баран — до 3 руб­лей, фунт черной икры — от 1 рубля 50 копеек до 2 рублей 50 копеек, а фунт живой осетрины — от 1 до 2 рублей.

Но в данном случае дело не в этом, а в том, что цена, предложенная зарубежными издателями за исключитель­ные права на сочинения Толстого, была выше стоимости всей недвижимой собственности, разделенной между его женой и детьми, в 20 раз!

Эти цифры необходимо знать, чтобы понять, почему отказ Толстого от прав на свои сочинения оказался для се­мьи, и прежде всего для Софьи Андреевны, гораздо болез­неннее, чем его попытка отказаться от собственности.

С 1883 года, получив от мужа доверенность на веде­ние всех его дел, Софья Андреевна занимается не толь­ко хозяйственными делами в Ясной Поляне и усадьбе в Хамовниках. Она фактически становится издательницей своего мужа. Она сама передает его произведения в ти­пографии, сама вычитывает корректуры, сама назначает цены на книги. Книги складируются в специально отве­денном помещении в Хамовниках и продаются мелким оптом книгопродавцам. Это делает либо опять же Софья Андреевна, либо в ее отсутствие заведующий складом Матвей Румянцев. К 1891 году, когда Толстой сразу же после отречения от собственности ставит вопрос и об от­казе от литературных прав, собрание его сочинений, из­даваемое Софьей Андреевной, достигает уже двенадцати томов. К изданию готовится тринадцатый том. И вот тог­да грянул гром.

Одиннадцатого июля 1891 года из Ясной Поляны Толс­той посылает жене письмо, в котором уговаривает ее самой напечатать в газетах объявление о его отказе от литератур­ных прав. Но что это означало? Это означало, что отныне любой издатель мог перепечатывать любое сочинение Тол­стого безвозмездно, не спрашивая согласия автора или его агента, которым также была Софья Андреевна, ведь фор­мально она владела не правами на сочинения мужа, а лишь доверенностью на право издания и получение гонораров. Агент и издатель в одном лице.

«Я всё это время думал составить и напечатать объяв­ление об отказе в праве собственности от моих послед­них писаний, да всё не думалось об этом; теперь же ду­маю, что может быть это будет даже хорошо в отношении упрека тебе со стороны публики в эксплуатации, как пи­шет артельщик, если ты напечатаешь от себя в газетах такое объявление: можно в форме письма к редактору: М[илостивый] Г[осударь], прошу напечатать в уважаемой газете Вашей следующее. Мой муж, Лев Николаевич Тол­стой, отказывается от авторского права на последние со­чинения свои, предоставляя желающим безвозмездно пе­чатать и издавать их».

В это время шли переговоры между артельщиком Ру­мянцевым и женой писателя, какую цену назначить на три­надцатый том. Румянцев предупреждал хозяйку, что если она снизит цену на допечатанный для розничной продажи том, который вызывал повышенный интерес, потому что в него вошли последние произведения Толстого, включая скандальную «Крейцерову сонату», то покупатели, полу­чившие том по подписке, будут недовольны и могут пере­колотить на складе стекла, как было у Суворина, когда тот издал «дешевого» Пушкина.

Говоря об «эксплуатации», Толстой выворачивал про­блему наизнанку. Или, лучше сказать, поворачивал ее на 180 градусов. Жена и артельщик спорили о снижении или повышении цены для того, чтобы добиться максимальной выгоды, а Толстой предлагал вовсе отказаться от любой выгоды. Трудно понять, что руководило Толстым, когда он писал это письмо...

Толстой, скорее всего, не знал (или не хотел думать об этом), что его семья (и он тоже) живет не за счет доходов от Ясной Поляны. Ясная была убыточным имением. Согласно «Приходно-расходной книге», которую скрупулезно вела Софья Андреевна, она ежегодно вкладывала в Ясную По­ляну до двух тысяч рублей и даже больше. Доходы, позво­лявшие покрывать расходы, в том числе и на имение, полу­чались только от продажи книг.

Доходным самарским имением владел сын Лев Льво­вич, Никольское-Вяземское досталось Сергею Львовичу, Пирогово изначально принадлежало брату Толстого Сер­гею Николаевичу и сестре Марии. Даже дом в Хамовниках, ставший «резиденцией» Толстого в Москве, юридически был в собственности Льва Львовича, расходы же на него не­сла Софья Андреевна.

В октябре 1884 года она послала мужу в Ясную список «Ежемесячный неизбежный расход»:

«В рублях

Англичанка

30

Madame

50

Страховка

267

Кашевская

40

В Думу

200

Гимназия и университет

47

Казенные

80

Русск. учительницы Маши

36

Воспитание

203

Жалованье:

Жалов. людей

98

Повару

15

Прачке

40

Лакею

15

Дрова

60

Кучеру

16

Серёже

40

Няне

8

Мясо и еда людям и нам

150

Дворнику

8

Сухая провизия, освещение, угли, табак и пр.

150

Дуняше

8

Кухарке

4

Булочнику

25

Варе

5

Полотёрам

5

Татьяне

6

Лошади, корова

75

Власу

8

Ночной сторож

2

Кормилице

5

Жалов[анье] Илье, Тане, Лёле и Маше

12

Повинностей по дому

50

Итого вынь да положь в месяц 910».


В этом списке обращает на себя внимание графа о «жа­лованье» Илье, Тане, Лёле (Льву) и Маше. Софья Анд­реевна не баловала детей. Они выполняли свои обязаннос­ти по дому и получали за это «жалованье», которое было меньше зарплаты лакея.

Ответ Толстого на письмо был такой: «Не могу я, душенька, не сердись, — приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Всё это не событие — как, например: болезнь, брак, рождение,

смерть, знание приобретенное, дурной или хороший пос­тупок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких; а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер».

На самом деле мнение Толстого о «переустройстве» жизни семьи было только одно и достаточно радикальное. Именно в 1884 году он пишет проект семейной трудовой коммуны.

И вот спустя шесть лет после раздела собственности, когда его жена с двумя младшими детьми, Сашей и Ва­нечкой, осталась собственницей одной Ясной Поляны, он предлагает ей самой написать в газеты письмо о его отказе от литературных прав.

Реакцию на это Софьи Андреевны нетрудно предполо­жить. Как и в начале восьмидесятых годов, она взбунтова­лась.

И это — несмотря на то, что Толстой опять соглашал­ся на компромисс. Он предлагал жене отказаться от прав только на те сочинения, которые были или будут написаны после 1881 года. Всё, что было написано до 1881 года вклю­чительно, она имела право издавать и получать с этого ма­териальную выгоду.

Но почему 1881-й? В этом году Толстой написал рас­сказ «Чем люди живы», переломный для его творчества. После этого он пять лет не писал ничего художественно­го. В 1885—1886 годах начинают публиковаться его народ­ные рассказы: «Вражье лепко, а Божье крепко», «Где лю­бовь, там и Бог», «Два брата и золото», «Ильяс», «Свечка», «Упустишь огонь — не потушишь», «Петр Хлебник» и др. Это религиозные, нравоучительные тексты, написанные в новой для Толстого эстетике, заданной рассказом «Чем лю­ди живы». Но уже в эти годы он возвращается к «чистой» литературе.

Из-под его пера выходят такие шедевры, как повес­ти «Холстомер» и «Смерть Ивана Ильича», пьеса «Власть тьмы», перевернувшая представления о театральной эс­тетике. В 1889—1890 годах он пишет повести «Дьявол» и «Крейцерова соната». Первая была опубликована лишь после его смерти, но вторая вышла в 1891 году и вызвала бешеный, скандальный интерес у публики. В девяностые годы у русской интеллигенции было два главных вопро­са, по которым она бесконечно спорила. Кто прав — марк­систы или народники? И — что же хотел сказать Тол­стой своей «Крейцеровой сонатой»?

Это новый Толстой — радикальный художник. Он уже не пишет больших эпических полотен, ему это... скучно. Он создает или минималистские народные рассказы, или крайне концентрированные, с точки зрения философско­го содержания, повести, где только цель оправдывает сред­ства, а целью является сказать людям что-то новое, чего они не знают и о чем не догадываются. «Изящная словес­ность» его более не интересует. Смысл и смысл!

И вот этого «нового Толстого» он вырывает из рук же­ны-издательницы, оставляя ей только «старого». В ее рас­поряжении остается не так мало. Больше того, это наиболее «классические» произведения: «Детство», «Отрочество», «Юность», «Севастопольские рассказы», «Казаки», «Вой­на и мир», «Анна Каренина»... Но это уже прочитано пуб­ликой. Ее интересует «новый Толстой». Несмотря на за­прет его религиозных сочинений в России, слава его растет с каждым годом. К началу девяностых годов не выходит практически ни одного номера ни одной газеты, где не упо­миналось бы его имя в том или ином контексте. Всё запрет­ное сладко, правда на стороне гонимого властью — таково было убеждение русской интеллигенции и в XIX, и в XX ве­ке. И Толстой становится ее главным кумиром.

Как жена Софья Андреевна не одобряет взгляды и пози­цию мужа. Но как издательница она крайне заинтересована в его новых произведениях. Да, ей не нравится «Крейцеро- ва соната». Пожалуй, она даже ненавидит эту страшную по­весть, где муж убивает жену из ревности, а затем оправды­вается за убийство тем, что не бывает христианских браков, что в основе создания почти каждой семьи лежат похоть и стремление к сексуальной эксплуатации женщин, которые сначала потворствуют этому, а затем начинают сопротив­ляться. Софья Андреевна в этой повести видит отблеск их собственной семейной жизни. «Какая невидимая нить свя­зывает старые дневники Лёвочки с его "Крейцеровой сона­той", — пишет она в дневнике. — А я в этой паутине жуж­жащая муха, случайно попавшая, из которой паук сосал кровь». «Старые», то есть ранние дневники. Те самые, ко­торыми он когда-то шокировал юную Сонечку.

Но это не мешает ей после того, как Победоносцев за­претил повесть к публикации, отправиться в Петербург и добиться личной аудиенции у Александра III, чтобы убе­дить его разрешить напечатать «Крейцерову сонату» в вы­пускаемом ею тринадцатом томе собрания сочинений му­жа. И она гордится успехом этой встречи, посвящая ей в дневнике отдельный рассказ «Моя поездка в Петербург». Толстого возмущают финансовые манипуляции жены не только с его старыми произведениями, но и с новыми. И он по-своему прав. Если жена против его взглядов, как она смеет на них наживаться?

Но и она по-своему права. Почему на сочинениях ее му­жа, который живет с ней, могут наживаться издатели-капи­талисты, а семья не имеет на это права? Ведь, запрещая ей получать выгоду от публикации новых произведений, Тол­стой не мог запретить издателям продавать их по самой вы­сокой цене.

Это был гордиев узел. Его нельзя было развязать — толь­ко разрубить. 21 июня 1891 года Толстой твердо заявляет жене, что сам напишет послание в газеты с отказом от лите­ратурных прав на сочинения, написанные после 1881 года.

«Мы наговорили друг другу много неприятного, — пи­шет она. — Я упрекала его в жажде к славе, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал». В конце концов, он закричал: «Уйди, уйди!» Она ушла. С решением броситься под поезд. Как Каренина.

К счастью, по дороге на станцию Козлова Засека Со­фью Андреевну встретил муж ее сестры Кузминский. Она просила оставить ее одну, обещала, что скоро вернется до­мой. Но, заметив ее безумное состояние, он заставил ее воз­вратиться вместе с ним.

И вновь Толстой идет на компромисс... Он соглаша­ется помедлить с письмом в газеты до распродажи Софь­ей Андреевной этого «несчастного» тринадцатого тома с «Крейцеровой сонатой». Так самое не любимое ею произ­ведение мужа становится последним, которое он ей «дарит» для ее материальной выгоды.

Да и то лишь на время. 19 сентября 1891 года в газете «Русские ведомости» появляется его письмо, затем пере­печатанное всеми российскими газетами: «Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно ставить на сценах все те из моих сочинений, которые были написаны мною с 1881 года и напечатаны в XII томе моих полных со­чинений издания 1886 года и в XIII томе, изданном в ны­нешнем 1891 году, равно и все мои неизданные в России и могущие вновь появиться после нынешнего дня сочине­ния».

Он выполнил свое обещание — задержал публикацию письма на два месяца. Но отныне «Крейцерова соната» и всё, что было написано им после 1881 года, и всё, что бу­дет написано в будущем, отнималось у жены и передава­лось всем...

Чертков

«Freedom is not free», — говорят американцы. Букваль­ный перевод: «Свобода не бывает свободной». Правильный перевод: «Свобода не дается даром».

Отречение Толстого от собственности и его отказ от ли­тературных прав на все произведения, написанные пос­ле духовного переворота, возможно, и освобождали его от «зла» собственности и денег, но в то же время порождали тяжелые семейные проблемы.

Толстой ведь не ушел из дома. Он продолжал жить с женой, которая не разделяла его новых убеждений. И во­лей-неволей пользовался и своей бывшей собственностью (Ясная Поляна, дом в Хамовниках), и деньгами, которые получала жена от его сочинений.

К тому же дом Толстых всегда был гостеприимным или, как говорили в народе, хлебосольным. Здесь любили гостей и были рады их принять, хорошо попотчевать и даже оста­вить жить на неопределенное время.

Редкие обед или ужин в Ясной Поляне и Хамовниках проходили без участия гостей.

Кто только не побывал в московском доме Толстых в Хамовниках! Художники Репин и Ге, скульптор Трубецкой, литераторы Фет, Чехов, Горький, философы Страхов и Со­ловьев, композиторы Рубинштейн, Римский-Корсаков, Рахманинов, Скрябин. И это не считая постоянных визи­тов родственников, друзей семьи, товарищей и подруг сы­новей и дочерей.

Автор книги «Дом в Хамовниках» А. И. Опульский пи­шет:

«Завтракали Толстые около часа дня, обедали в шесть, к вечернему чаю собирались к девяти. Стол сервирован к обеду на 12 персон. Вокруг стола и около стен — венские стулья. Хозяйка дома Софья Андреевна сидела во главе сто­ла, спиной к окну. Напротив нее — старший сын Сергей Львович, слева от нее — младший сын Ванечка, направо — младшая дочь Саша. Лев Николаевич обычно садился воз­ле Ванечки, рядом с ним — дочери Татьяна и Мария, а на­против — сыновья Илья, Лев, Михаил и Алексей. Впрочем, своей семьей садились за стол редко: всегда бывали гости.

Во время обеда перед Софьей Андреевной ставилась миска с мясным супом, а с левой стороны стопка глубоких тарелок. Она стоя разливала суп в тарелки, а лакей разно­сил и ставил их перед сидевшими за столом на мелкие та­релки.

Вина к семейному столу не подавали, но всегда стоял графин с водой и стеклянный кувшин с домашним ква­сом».

А вот что вспоминала издательница журнала «Северный вестник» Любовь Гуревич: «Я так ясно вижу его (Толсто­го. — Я. Б.), когда он сидит за длинным обеденным столом, жует хлеб уже беззубым ртом, рассказывает что-нибудь и смеется... Когда все бывали в сборе, за обедом бывало весе­ло и шумно. Шутили, дразнили друг друга, играли в почту. Подростки хохотали во всё горло, до крика... Иногда тут же начинался какой-нибудь серьезный спор».

Но это был всё-таки «фасад» жизни семьи либо, про­должая архитектурные сравнения, ее «гостиная» или «сто­ловая». А что происходило за «фасадом» и в других «комна­тах»?

В начале восьмидесятых после переезда в Москву Тол­стой чувствует себя страшно одиноким в семье. Ник­то не разделяет его убеждений. Дочери Таня и Маша, ко­торые вскоре станут его соратницами (особенно Маша), еще слишком юные, чтобы понять его. Маша — белоку­рый, болезненный подросток, а Таня — привлекатель­ная девушка, которая увлечена балами и нарядами, в чем ее при таком юном возрасте трудно упрекнуть. Вот она пишет в дневнике: «Недавно пап£ вечером спорил с мам£ и тетей Таней (Кузминской. — П. Б.) и очень хорошо го­ворил о том, как он находит хорошим жить, как богат­ство мешает быть хорошим — уж мам£ нас гнала спать, и мы с Маней и тетей Таней уж уходили, но он поймал нас, и мы простояли и говорили почти целый час. Он гово­рит, что главная часть нашей жизни проходит в том, что­бы стараться быть похожей на Фифи Долгорукую (велико­светскую барышню. — 77. Б.), и что мы жертвуем самыми хорошими чувствами для какого-нибудь платья. Я ему ска­зала, что я со всем этим согласна и что я умом всё это по­нимаю, но что душа моя остается совсем равнодушной ко всему хорошему, а вместе с тем так и запрыгает, когда мне обещают новое платье и шляпку».

Старший сын Сергей — прилежный студент физико- математического факультета Московского университета, страстно увлеченный музыкой и в то же время отдающий неизбежную дань студенческим революционным настрое­ниям. В это время он убежденный дарвинист, и вера отца в Бога представляется ему чем-то ретроградным, а его отно­шение к наукам просто обижает молодого человека.

«Ученые не различают полезного знания от ненужно­го, — говорит отец, — они изучают такие ненужные пред­меты, как половые органы амебы, потому что за это они могут жить по-барски». И это он говорит сыну, который как раз мечтает стать ученым.

Второй по старшинству сын — Илья — тоже не пони­мает отца, да и не пытается понять. Илья — плохой гим­назист, зато страстный охотник. И гимназистки привлека­ют его куда больше тяжелых разговоров отца о бедственном положении русских крестьян.

«Щекинский мужик. Чахотка. Чох с кровью, пот. Уже 20 лет кровь бросает». «Егора безрукого сноха. Приходила на лошадь просить». «Пьяный мужик затесывал вязок, раз­рубил нос». «Мальчик Колпенской 12 лет. Старший, мень­шим 9 и 6. Отец и мать умерли». «Солдат из Щекина в ли­хорадке». «Погорелый Иван Колчанов». «Баба из Судакова. Погорели. Выскочила, как была. Сын в огонь лезет. Мне всё одно пропадать. Лошади нет. Лошадь взяли судейские». «Щекинская больная с девочкой 3 дня шла до меня». «По- дыванковской брат больной сестры. У сестры нос преет».

Это записи Толстого в дневнике начала восьмидесятых годов, который он назвал «Записки христианина». И это совершенно другой взгляд на мир, в чем-то сродни взгля­ду Некрасова и Достоевского. Вокруг себя он видит одни страдания.

В доме же — веселье!

«У нас обед огромный с шампанским. Тани (дочь и сво­яченица. — П. Б.) наряжены. Пояса 5 рублевые на всех де­тях. Обедают, а уже телега едет на пикник промежду му­жицких телег, везущих измученный работой народ».

Это Ясная Поляна. В Москве — еще хуже. Жизнь се­мьи в старой столице, с поездками на балы, походами в те­атры, с молодежными вечеринками, шумными застоль­ями, «треском» и весельем он в дневнике называет «орги­ей», а свое состояние описывает так: «Лучше умереть, чем так жить». Мысль о смерти — рефрен дневника: «Хочется умереть»; «Хорошо умереть»...

«Тоска, смерть».

И конечно, Толстого ужасно обижает то, что его идеи в собственной семье воспринимаются как старческий ма­разм, каприз, как временное помрачение ума.

«Лёвочка всё работает, как он выражается, — пишет Со­фья Андреевна сестре, — но, увы, он пишет какие-то рели­гиозные рассуждения, чтобы показать, как Церковь несо­образна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но де­лать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кон­чил и чтоб прошло это, как болезнь».

«Они не люди», — восклицает Толстой в дневнике о са­мых близких — о супруге и собственных детях.

Это уже семейная катастрофа!

Потом многое переменится, решится само собой или в результате компромисса между Толстым и женой, и жизнь потечет в новом русле. Старшие дочери станут по­мощницами отца, а младшая, Саша, и просто его ярост­ной сторонницей. Сыновья смирятся с тем, что отец не со­гласен с их образом жизни. Софья Андреевна поймет, что мысли ее мужа интересуют не десяток, но сотни тысяч лю­дей во всём мире. Но в начале восьмидесятых Толстой оди­нок...

И в это время появляется Чертков.

Трудно гадать, что было бы, появись Чертков несколь­кими годами позже, когда идеи Толстого стали широко распространяться в российском обществе, а затем и во всём мире. Правильнее поставить вопрос иначе. Получили бы эти идеи такое распространение, если бы не появился Черт­ков?

Ясно одно — он появился вовремя.

Об истории многолетней дружбы Толстого и Чертко­ва рассказывается в обстоятельной книге М. В. Муратова «Л. Н. Толстой и В. Г. Чертков в их переписке». Она была издана в 1934 году Толстовским музеем и с тех пор не пере­издавалась в России. Муратов описывает Черткова как лич­ность сложную, противоречивую, но всё-таки сыгравшую положительную роль в жизни Толстого.

Совершенно иной взгляд на Черткова представлен в современной книге священника и богослова Георгия Ореханова «Жестокий суд России: В. Г. Чертков в жизни Л. Н. Толстого». Здесь Чертков показан как исключительно неприятный персонаж, отрицательно повлиявший на Тол­стого и использовавший его.

О Владимире Григорьевиче Черткове вообще мало на­писано, а то, что написано, как правило, необъективно. Слишком большое значение имел этот человек в судь­бе Толстого и в жизни всей его семьи, чтобы описать его личность беспристрастно. Но обозначим как минимум два пункта, очевидных для всех участников спора.

Нельзя, несправедливо не оценить его вклад в сохра­нение и систематизацию наследия Толстого. Главное «де­тище» Черткова — девяностотомное собрание сочинений, писем и дневников писателя — остается непревзойденным и по сей день. Его роль в последних тридцати годах жиз­ни Толстого столь велика, что немыслимо представить себе позднего Толстого без Черткова, как невозможно предста­вить его без Софьи Андреевны. И в то же время необходимо признать, что в семейной жизни Толстого Чертков сыграл мрачную роль.

Собственно, в этом и заключается главное противоре­чие этой фигуры. Безраздельно преданный Толстому чело­век отравил жизнь его семье и, как следствие, самому Тол­стому.

Известно 931 послание Толстого Черткову, включая те­леграммы. Для издания их с комментариями потребовалось пять томов — свыше 175 печатных листов. Чертков писал Толстому еще чаще, и в большинстве это были многостра­ничные письма.

Первое появление Черткова, казалось, не предвещало семье никакой опасности.

«Блестящий конногвардеец, в каске с двуглавым ор­лом, красавец собой, сын богатейшей и знатной се­мьи, Владимир Григорьевич приехал к Толстому сказать ему, что он разделяет вполне его взгляды и навсегда хо­чет посвятить им свою жизнь, — вспоминал сын Толстого Лев. — В начале своего знакомства с нашей семьей Черт­ков был обворожителен. Он был всеми любим. Я был с ним близок и на "ты"».

На самом деле, впервые отправляясь к Толстому, Черт­ков мало знал о его взглядах, еще не читал его философских произведений — только художественные. Первая их встре­ча произошла в Хамовниках.

В присутствии защитника Севастополя Чертков стал говорить о своем отрицательном отношении к военной службе. Толстой «в ответ стал мне читать из лежавшей на его столе рукописи "В чем моя вера?"», вспоминал Черт­ков. Он признавался, что «почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества на­конец прекратился, что, погруженный в мои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывка­ми, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчет­ливо произнес слова подписи: "Лев Толстой"».

Чертков был гораздо моложе Толстого, но имел похо­жий жизненный опыт. Он тоже был помещиком и офице­ром. Он стоял выше Толстого на социальной лестнице. Он родился не только в знатной, но и в богатой семье. Мать, Елизавета Ивановна Черткова, урожденная Чернышёва- Кругликова, имела влияние в аристократических кругах. Ее дядя, граф Захар Чернышев, декабрист, был сослан в Сибирь. Ее тетка Александра (Александрина) была за­мужем за другим декабристом, Никитой Муравьевым, и последовала за мужем в ссылку. На первом придворном балу Елизаветы Чертковой Николай I задал юной краса­вице испытующий вопрос о ее дяде. Она смело ответила, что сохраняет к нему самое сердечное отношение. С тех пор ее уважали при дворе. Но когда ей предложили сде­латься статс-дамой, она отказалась. Она была истой хрис­тианкой, последовательницей модного английского про­поведника лорда Редстока. Мужа ее сестры Александры, полковника гвардии Пашкова, она познакомила с Ред- стоком и, таким образом, содействовала возникновению в России секты пашковцев[25].

Елизавета Ивановна обожала сына. Другие сыновья, Гриша и Михаил, рано умерли, и Володя стал единствен­ным кумиром родителей. Отец, Григорий Иванович Черт­ков, служил флигель-адъютантом при Николае I и генерал- адъютантом при Александре II. Он командовал полком, а потом дивизией и был автором широко распространявшей­ся в войсках «Солдатской памятки». После гангрены и ам­путации обеих ног последние десять лет жизни Г. И. Черт­ков возглавлял Комитет по устройству и образованию войск. Его родная сестра Елена была замужем за графом Петром Андреевичем Шуваловым, знаменитым консерва­тивным идеологом и деятелем эпохи Александра II, а брат

Михаил служил наказным атаманом Войска Донского, а за­тем киевским и варшавским генерал-губернатором.

Детство младшего Черткова было счастливым. Он был обожаем не только родителями, но и няньками и гуверне­рами. Юношей он был очень красив — стройный, на голову выше других, с большими серыми глазами. Он был остро­умен, имел мягкий, но звучный голос и заразительный смех. Он был правдив и порой даже слишком прямолинеен. Его кошелек всегда был к услугам товарищей. Став гвардей­ским офицером, он кутил, играл в карты и рулетку, заводил содержанок...

Но в обязанности гвардейских офицеров входило де­журство в солдатских госпиталях. В 1877 году (тогда же, когда начался духовный переворот Толстого) Чертков вдруг испытал потрясение при виде умирающего солдата, с ко­торым они вслух читали Евангелие. С этого момента он не мог жить, как раньше. С ним произошло то же самое, что и с Толстым, только в молодом возрасте.

В этом было преимущество Черткова перед Тол­стым, которому тот по-хорошему завидовал. Духовный пе­реворот случился с Чертковым, когда ему было 23 года. Он был молод, бодр душой, энергичен. Толстому же в нача­ле переворота исполнилось 50 лет, и он не мог быть уве­ренным, что проживет до глубокой старости. Он был готов умереть в любой день и даже в начале восьмидесятых го­дов хотел умереть. Появление Черткова было для него как знамение. Он решил, что его мысли и дело не умрут вместе с ним.

Но в этом же была и слабость Черткова перед Толстым. Толстой пришел к своим идеям в итоге долгого и трудного жизненного опыта. Он испытал сиротство, занятия универ­ситетской наукой, военную службу на Кавказе и в Крыму, писательские радости и огорчения, заботы о сельском хо­зяйстве и, наконец, семейную жизнь. Его новые взгляды не были результатом одного случайного потрясения, как это было с Чертковым. Чертков был тепличным растением. В детстве — обожание близких, домашнее образование (не дай бог в общей школе заболеет!), вольная служба в гвар­дии.

Толстой пришел к своей религии через молодой атеизм. Религиозное чувство вызревало, когда он был под пулями и рядом гибли тысячи людей. Когда на его руках умирал стар­ший брат, умирали его и Софьи Андреевны дети. Это тре­бовалось как-то объяснить, как-то оправдать. Иначе жизнь становилась бессмысленной. А Чертков воспитывался в очень религиозной атмосфере. Его мать была убежденной сектанткой. В основе проповедей лорда Редстока лежала мысль об искуплении кровью Иисуса грехов человеческих. Это было абсолютно чуждо религиозным взглядам Толсто­го, но зато очень близко и понятно той аристократической среде, в которой лорд проповедовал. Хотя сам он был чело­век непростой.

Как и Толстой, Редсток принимал участие в Крымской войне, только с другой стороны. На войне он радикально пересмотрел свои взгляды на христианство. Вернувшись в Англию, унаследовал титул барона, но через десять лет раз­дал имущество бедным и занялся миссионерской деятель­ностью в Европе и Индии. В 1874 году приехал в Санкт- Петербург и стал пользоваться огромной популярностью в великосветских кругах. Его последователями были княги­ня Наталья Федоровна Ливен и ее сестра княгиня Вера Фе­доровна Гагарина, графы Алексей Павлович Бобринский и Модест Модестович Корф и др. В это время Толстой как раз писал «Анну Каренину». Исследователи романа пред­полагают, что прообразом великосветского кружка Лидии Ивановны (созвучно с Елизаветой Ивановной Чертковой) был кружок, организованный Редстоком в Петербурге, а сам лорд выведен в романе под именем сэра Джона. Если это так, то ироническое отношение писателя к Редстоку и «редстокисткам» возникло еще до его духовного кризи­са. И тогда становится особенно понятно, почему Елизаве­та Ивановна была категорически против сближения сына с Толстым и считала, что тот отнял у нее сына.

«Я глубоко убеждена и вижу из Евангелия, что всякий, не признающий Воскресшего Спасителя, пропитан этим духом, и так как из одного источника не может течь сладкая и горькая вода, я не могу признать здоровым учение, исхо­дящее из подобного источника», — писала Елизавета Ива­новна сыну.

Редсток вообще нашел широкое отражение в русской литературе. О нем писал Николай Семенович Лесков в ста­тье «Великосветский раскол»: «Он рыжеват, с довольно приятными, кроткими, голубыми глазами... Взгляд Редсто­ка чист, ясен, спокоен. Лицо его по преимуществу задумчи­во, но иногда он бывает очень весел и шутлив и тогда сме­ется и даже хохочет звонким и беспечным детским хохотом. Манеры его лишены всякой изысканности... Привет у не­го при встрече с знакомым заученный и всегда один и тот же — это: "Как вы себя душевно чувствуете?" — Затем вто­рой вопрос: "Что нового для славы имени Господня?" По­том он тотчас же вынимает из кармана Библию и, раскрыв то или другое место, начинает читать и объяснять читаемое. Перед уходом из дома, прежде чем проститься с хозяевами, он становится при всех на колени и громко произносит мо­литву своего сочинения, часто тут же импровизированную; потом он приглашает кого-нибудь из присутствовавших прочесть другую молитву и, слушая ее, молится... Молит­ва всегда обращается к Богу Отцу, к Троице или к Иису­су Христу, и никогда ни к кому другому, так как призыва­ние Св. Девы, апостолов и святых лорд Редсток не признаёт нужным и позволительным...»

Более категорично высказался о Редстоке Достоевский в «Дневнике писателя»: «Мне случилось его тогда слышать в одной "зале", на проповеди, и, помню, я не нашел в нем ничего особенного: он говорил ни особенно умно, ни осо­бенно скучно. А между тем он делает чудеса над сердца­ми людей; к нему льнут; многие поражены: ищут бедных, чтоб поскорей облагодетельствовать их, и почти хотят раз­дать свое имение. Впрочем, это может быть только у нас в России; за границей же он кажется не так заметен. Впро­чем, трудно сказать, чтоб вся сила его обаяния заключалась лишь в том, что он лорд и человек независимый и что про­поведует, так сказать, веру "чистую", барскую...»

Молодой Чертков, блестящий конногвардеец, конечно, не был ни «редстокистом», ни «пашковцем». Но сектант­скую закваску он получил от матери, которую любил и ко­торая материально обеспечивала сына и после его «ухода» к Толстому. Эта закваска отразилась на всей его будущей де­ятельности как вождя «толстовства».

Это важный момент! Толстой никогда не был вож­дем «толстовцев». Он поддерживал их и был в дружеских отношениях с некоторыми «толстовцами» (кроме Черт­кова — с Павлом Ивановичем Бирюковым, Михаилом Александровичем Новоселовым, Павлом Александрови­чем Буланже, Душаном Петровичем Маковицким). Но по своей духовной природе Толстой не мог бы возглавить сек­тантское движение с его неизбежными знаками, паролями и полным подчинением своему лидеру. Он был поклонником личной духовной свободы и разумного понимания веры. Близкий к семье Толстых адвокат и общественный деятель Василий Алексеевич Маклаков однажды остроумно заме­тил: «Тот, кто понимает Толстого, не следует за ним. А тот, кто следует за ним, не понимает его». Этим как будто пара­доксом объясняется, почему Толстой нелюбил «толстовцев». «Однажды, — вспоминала его дочь Татьяна, — среди людей, бывших у отца, я увидела неизвестного молодого человека. Он был в русской рубашке, больших сапогах, в которые с напуском были заправлены брюки. — Кто это? — спроси­ла я у отца. Папй наклонился ко мне и, закрывая рукой рот, прошептал мне на ухо: — Этот молодой человек принад­лежит к самой непостижимой и чуждой мне секте — секте толстовцев».

Тем не менее самый пламенный «толстовец» стал его сокровенным другом.

Поначалу чрезмерная интимность в общении с «милым другом», как с первого же письма называет Толстой Черт­кова, его немного настораживает. Ему не нравится идея взять на себя полноту духовной ответственности за стран­ного молодого конногвардейца. Но отказать Черткову он не может. Да и не хочет, потому что при первом знакомстве подпадает под обаяние этого столь похожего на него мо­лодого офицера. Вот в семье его не поняли. А Чертков по­нимает. Больше того, он нуждается в Толстом и не скры­вает этого. Он посылает ему свои дневники и зовет в свое имение Лизиновку в Воронежской губернии. В Лизиновке Чертков познакомился с тремя крестьянскими юношами, готовыми разделить его с Толстым взгляды. Но имеет ли он право на такое духовное руководство?!

«Нет, Лев Николаевич, приезжайте, ободрите, помоги­те... Вы здесь нужны». Вы здесь нужны — это уже начало той мрачной роли, которую сыграет Чертков в семье Толстых. Где Толстой нужнее — в семье, которая его не понимает, или среди чистых юношей, готовых жизнь положить к его стопам?

«Получил Ваше письмо и получил Вашу книгу и не от­вечал на письмо. Не отвечал потому, что не умею ответить. Оно произвело на меня впечатление, что Вы (голубчик, се­рьезно и кротко примите мои слова), что Вы в сомнении и внутренней борьбе по делу самому личному, задушевно­му — как устроить, вести свою жизнь — личный вопрос об­ращаете к другим, ища у них поддержки и помощи. — А в этом деле судья только Вы сами и жизнь. — Я не могу по письмам ясно понять, в чем дело; но если бы и понял — был бы у Вас, не то, что не решился бы, а не мог бы вмеши­ваться — одобрять или не одобрять Вашу жизнь и поступки. Учитель один — Христос».

Бестактность Черткова, который вскоре после зна­комства заявил Толстому, что своим последователям тот «нужнее», чем своей семье, кажется, была очевидной. По­чувствовал ли это Толстой? Скорее всего. Ответ Льва Нико­лаевича был вежливым намеком на то, что он отказывается стать его «духовным отцом».

И Чертков на время отступил. В 1886 году он женится на Анне Константиновне Дитерихс, слушательнице Бесту­жевских высших женских курсов. Внешность Гали, как на­зывали ее близкие, хорошо известна по картине Николая Александровича Ярошенко «Курсистка» (1883). Красивая, худенькая Галя была страстной поклонницей взглядов Тол­стого, и это сыграло едва ли не решающую роль в выборе Черткова. Прежде чем жениться, он неоднократно обсуж­дал этот вопрос с Толстым. Он не считал себя способным к семейной жизни и боялся повторить «ошибку» своего учи­теля. Но Толстой одобрил брак с Дитерихс. В 1887 году у Чертковых родилась дочь Оля. Галя, слабая и болезненная, не могла сама выкормить ребенка. Нужна была кормилица. И почему-то в Крекшине Московской губернии, где тогда жили молодые, кормилицы не нашлось. Растерянный Черт­ков просит Толстого найти ее в Москве.

«Дорогой Лев Николаевич, еще раз обращаюсь к Вам за помощью в добром деле, которое для тех, кого оно ближе всего касается, остается добрым делом, несмотря на то, что не чиста причина, побудившая меня принять в нем участие. У Архангельской[26], проходом в городской госпиталь, оста­новилась и родила одинокая, нищая женщина. Она вперед решила отдать ребенка в воспитательный дом, чтобы не хо­дить с ним зимою по миру. Так и сделала; но, родивши его, успела так к нему привязаться, что рассталась с ним с отча­янным горем, но всё же таки рассталась, дала унести от се­бя в воспитательный дом, не видя возможности идти с ним по миру зимою без всякого пристанища. У нее очень мно­го молока, и если врач, которого мы ожидаем, признает не­обходимым испробовать молоко другой женщины, то эта может нам быть очень полезна, хотя мы хотим, если толь­ко есть какая-либо возможность, обойтись Галиным моло­ком... Обращаюсь к Вам опять в надежде, что кто-нибудь из Ваших семейных или близких возьмется исполнить это поручение для того, чтобы избавить Вас от хлопот, требую­щих отвлечения Вас от занятий, более Вам свойственных, нужных для людей, и в которых никто не может Вас заме­нить. Сделать вот что нужно. Отправиться безотлагатель­но с прилагаемым билетом в воспитательный дом и заявить там, что ребенка под этим номером мать берет назад к се­бе и чтобы поэтому его не высылали в деревню. Если есть у Вас в Москве подходящий знакомый человек, то поручите ему сейчас же взять ребенка и привезти сюда».

Итак, Чертковым нужна кормилица, в противном слу­чае они рискуют потерять первенца. Но суть вопроса моло­дой отец обставляет таким количеством фраз, что не сра­зу поймешь, о чем идет речь. Что должен сделать Толстой? Вернуть ребенка матери или предоставить Гале чужое мо­локо? Первое — доброе дело. Второе — безнравственно в глазах Толстого, который был принципиальным противни­ком кормления чужим молоком. Чертков это хорошо зна­ет. Поэтому и пишет о «добром деле», но с «нечистой при­чиной».

Толстой с радостью бросается исполнять поручение. «Сейчас получил Ваше письмо о ребенке (3 часа) и сей­час иду сделать, что могу. И очень, очень рад всему это­му». И это Толстой, который, по словам Софьи Андреевны, «убийственно» относился к жене, когда она отказывалась сама кормить Сережу из-за мастита.

Что же произошло?

Будем откровенны: Толстой не меньше нуждался в Черт­кове, чем Чертков — в Толстом. Чертков был духовно не­свободным и несамостоятельным. Ему необходим был на­ставник. Толстой же нуждался в человеке, который це­ликом посвятит свою жизнь распространению его новых воззрений.

Наконец, даже самый духовно свободный человек не в силах выдержать искушение обожанием. Чертков обожест­влял Толстого. Он стал для него истиной в последней инс­танции — Буддой, Христом, Магометом в одном лице.

В Черткове соединились фанатичная вера в Толстого и невероятный практицизм во всём, что касалось издатель­ской деятельности. Едва познакомившись с Толстым, он мечтает создать для него собственное издательство. Пона­чалу он занимается этим кустарно, гектографическим спо­собом размножая трактат «В чем моя вера?». Но однажды в письме он советует Толстому писать рассказы для народа. «Я издавал бы эти рассказы сериями».

В Москве Чертков встречается с издателем Владимиром

Николаевичем Маракуевым и близкими к народникам пи­сателями Николаем Николаевичем Златовратским и Алек­сандром Степановичем Пругавиным. Они впервые обсуж­дают план мощного народного издательства.

Такие уже существовали, но издавали лубочную литера­туру, картинки с переложениями иностранных сказок вро­де «Бовы Королевича» и «Милорда Георга», высмеянного Некрасовым в поэме «Кому на Руси жить хорошо?». Черт­ков пытается убедить лубочных издателей, что выпускать таким же дешевым образом произведения Льва Толстого и других русских писателей тоже выгодно.

И такой издатель нашелся — Иван Сытин. В ноябре 1884 года Чертков зашел в его книжную лавку в Москве и познакомился с ним. Сытин заинтересовался идеей изда­вать русских писателей наравне с лубком и продавать за ту же цену. Так с помощью Сытина возникло издательство «Посредник»...

В марте 1885 года вышли первые книжки «Посредни­ка» — три народных рассказа Толстого в синих и красных обложках, набранные крупным шрифтом. Они были деше­вы — в копейку и полторы копейки.

В мае того же года Чертков едет в Англию и договари­вается об издании на английском языке запрещенных в России сочинений Толстого. Помогает друг, лорд Баттерс- би. Под одной обложкой на английском языке появляют­ся «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Краткое изложение Евангелия». Религиозные произведения Толстого стано­вятся доступны всему миру.

Этого не смог бы сделать сам Толстой, а тем более Со­фья Андреевна, даже если бы она разделяла убеждения му­жа. У Черткова благодаря его матери были мощные связи в аристократических кругах России и Англии.

До смерти Александра III Чертков был неуязвим для своих противников и врагов Толстого. Император, как и его отец, находился в дружеских отношениях с семьей Черт­ковых. И когда после кончины Александра III всё-таки ре­шили Черткова наказать за помощь гонимым властью духо­борам, которую он тогда оказывал вместе с Толстым, вдовс­твующая императрица Мария Федоровна настояла, чтобы высылку в Сибирь заменили высылкой в Англию.

В Англии, обосновавшись в городке Крайстчерч, Черт­ков создал издательство «Свободное слово», главной зада­чей которого было распространение сочинений Толстого уже на русском языке. В отлично оборудованной типогра-

Толстой в Ясной Поляне. Фото С. Абамелюка-Лазарева. 1891 г.


Дом Толстых в Хамовниках




Толстой с женой и детьми на каменной террасе яснополянского дома. Сидят: Сергей, Лев, Лев Николаевич с Сашей, Софья Андреевна, Илья с Мишей; стоят: Мария, Андрей, Татьяна. 1887г.

С дочерью Александрой в Мисхоре. Фото С. Толстой. Сентябрь 1901 г.


Во время болезни в Гаспре. 1902г.



С Максимом Горьким в Ясной Поляне. Фото С. Толстой. 8 октября 1900 г.

С Антоном Павловичем Чеховым в Гаспрс. Фото С. Толстой. Сентябрь 1901 г.



Илья Ефимович Репин дружил с писателем более тридцати лет. Фото С. Толстой. Декабрь 1908 г.

«Пахарь. Л. Н.Толстой на пашне». И. Репин. 1887г.



Писатель в кабинете в Ясной Поляне с вождем «толстовства» Владимиром Григорьевичем Чертковым, редактором и издателем его произведений. 29марта 1909г.

«Лев Николаевич Толстой в кабинете под сводами». И. Репин. 1891 г.



Семья в сборе в Ясной Поляне в день 75-летия Толстого. Сидят: Михаил, Татьяна, Софья Андреевна, Лев Николаевич, Мария, Андрей; стоят: Илья, Лев, Александра, Сергей. Фото А. Протасевича. 28 августа 1903 г.

Дочь Александра печатает на машинке под диктовку отца. Фото В. Черткова. 1909 г.



Толстой возвращается с купания на реке Воронке. ФотоВ. Черткова. 1905 г.

В окрестностях Ясной Поляны. Фотов. Черткова. 1908 г.


С крестьянскими детьми в Ясной Поляне. Фото Т. Тапселя. Май 1909г.


Прогулка верхом в Ясной Поляне. Фото А. Толстой. 1903 г.


Игра в городки в яснополянском парке. Фото Т. Тапселя. Май 1909г.



Оптинский старец Амвросий Толстой-странник

(Гренков). 1870-е гг.

Толстой трижды посещал Оптину пустынь для бесед с отцом Амвросием


С сестрой Марией, монахиней Шамординской обители.

Ясная Поляна, 1908г.

С личным врачом Душаном Петровичем Маковицким. Ясная Поляна, 1909 г.




Софья Андреевна заглядывает в окно комнаты на станции Астапово, где лежит умирающий Лев Николаевич. Ноябрь 1910г.

Толстой на смертном одре. Фото А. Савельева. Астапово, 7ноября 1910г.


Похоронная процессия у ворот Ясной Поляны. Фото А. Савельева. 9 ноября 1910 г.

Могила Толстого в яснополянском лесу

СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Лев Николаевич Толстой босой. И. Репин. 1901 г.



фии были напечатаны все запрещенные в России или ис­порченные цензурой поздние сочинения Толстого. Напри­мер, вышло пять изданий романа «Воскресение» и «Полное собрание сочинений, запрещенных в России, Л. Н. Тол­стого» в десяти томах. Одновременно он организовал из­дательство «Free Age Press», выпускавшее книги Толстого на иностранных языках и имевшее филиалы в нескольких странах. Он привлек к этому делу лучших переводчиков, и сам был одним из переводчиков Толстого на английский язык. Благодаря Черткову поздние произведения Толстого смогли прочитать миллионы людей в разных частях света. Те, что печатались на русском языке, нелегально переправ­лялись в Россию.

«Если бы Черткова не было, его надо было бы приду­мать», — пошутил Толстой в одном из писем. Но в этой шутке была правда, которой Толстой не мог не признать.

Черткова не надо было «придумывать» — он «придумал» себя сам. Он оказался идеальным посредником между Тол­стым и всем цивилизованным миром. Он открыл нового Толстого и для России, пусть и нелегальным способом. Он избавил Толстого от забот и рисков при распространении его сочинений. От рутинных хлопот в поисках переводчи­ков и зарубежных издателей. Знакомство с Чертковым бы­ло подарком для Толстого.

Но не для его семьи...

Чертков и Софья Андреевна

С первых же писем Черткова Толстому Софья Андреев­на заподозрила неладное. Уже 30 января 1884 года, спустя три месяца после знакомства с Чертковым, она пишет мужу из Москвы в Ясную Поляну: «Посылаю тебе письмо Черт­кова. Неужели ты всё будешь нарочно закрывать глаза на людей, в которых не хочешь ничего видеть кроме хороше­го? Ведь это слепота!»

Что это за письмо? То самое, где Чертков уговаривал Толстого приехать к нему в Лизиновку, где он обратил в их общую веру трех крестьянских юношей. Это было его пер­вое бестактное вторжение в жизнь семьи Толстых. Молодой человек, только что познакомившийся с Толстым, спустя три месяца настаивает, чтобы почти шестидесятилетний писатель поехал к нему зимой в Воронежскую губернию.

193

Это письмо ошеломило Толстого. Он не поехал к Черт-

7 П. Басинскийкову. Тот отступил: «Что касается до моего последнего письма, то Вы, вероятно, в большой степени правы. Я пом­ню, что на следующий день после его отправки чуть было не написал другое письмо в отмену его».

Чертков понимает, что написал лишнее. Но уже не может, да и не хочет скрывать от Толстого своих чувств: «...мне постоянно хочется знать, где Вы, что Вы де­лаете...»

И Толстой не скрывает чувств: «Меня волнует всякое письмо Ваше». При этом он видит, что Чертков душевно нездоровый человек. «Скажу Вам мое чувство при получе­нии Ваших писем: мне жутко, страшно — не свихнулись бы Вы».

Толстой видит сон о Черткове. «Он вдруг заплясал, сам худой, и я вижу, что он сошел с ума».

О проблемах с психическим здоровьем у Черткова вспоминал учитель детей Толстых по латыни и греческо­му Владимир Федорович Лазурский: «...произвел на ме­ня впечатление человека нервнобольного. Чертков го­ворил, что решительно не может судить объективно о температуре воды, так как не может доверять своей чув­ствительности. Иногда состояние его нервов таково, что он не чувствует холода, каков бы он ни был; иногда он боится лезть в воду без всякой видимой причины».

Чертков признавался, что страдает манией преследова­ния. Он был невероятно деятельным, но приступы актив­ности у него постоянно сменялись безразличием. Он мог работать круглые сутки без всякой необходимости, а потом вдруг впадал в депрессию.

В 1898 году, когда Толстой с Чертковым занимались пе­реселением русских духоборов в Канаду, Лев Николаевич написал ему:

«Вы от преувеличенной аккуратности копотливы, медли­тельны, потом на всё смотрите свысока, grandseigneur'cKH[27], и от этого не видите многого и, кроме того, уже по физио­логическим причинам, изменчивы в настроении — то горя­чечно-деятельны, то апатичны».

В марте 1885 года Софья Андреевна пишет мужу из Мос­квы в Ясную Поляну: «Получила сегодня милейшее письмо от Черткова. Просит прислать листы твоей статьи, которые он привозил, и, например, говорит: "я всегда думаю о Вас и Вашей семье, как о родных, и притом близких родных. Хо­рошо ли это или нет, — не знаю, — кажется, что хорошо". Как это на него похоже!»

Но вот это «милейшее письмо»:

«Графиня, беспокою Вас одной просьбою: пожалуйста, пришлите мне по почте тетрадки с первыми литографиро­ванными листами последней статьи Льва Николаевича. Вы их найдете в шкапу за его письменным столом. Всего там около 10-ти или 12-ти тетрадок».

Чертков настолько освоился в кабинете писателя в мос­ковском доме Толстых, что объясняет его хозяйке, где что лежит.

В 1887 году Толстой попросил Софью Андреевну найти письмо от Репина. Среди писем она случайно наткнулась на письмо Черткова, в котором он превозносил свою жену Галю и жалел Толстого.

«Меня это письмо буквально взорвало», — вспомина­ла она.

При этом Чертков не упоминал Софью Андреевну. Он как будто писал только о Гале, о том, как он счастлив с ней: «...нет той области, в которой мы лишены обоюдно­го общения и единения. Не знаю, как благодарить Бога за всё то благо, какое я получаю от этого единения с женой... При этом я всегда вспоминаю тех, кто лишен возможнос­ти такого духовного общения с женами и которые, как казалось бы, гораздо, гораздо более меня заслуживают счастья».

Намек был слишком «толстым». В дневнике 1887 го­да Софья Андреевна справедливо пишет: «Было письмо от Черткова. Не люблю я его: не умен, хитер, односторонен и не добр. Л. Н. пристрастен к нему за его поклонение». Тре­мя днями позже: «Отношения с Чертковым надо прекра­тить. Там всё ложь и зло, а от этого подальше...»

Но почему Чертков вообще отважился в своих письмах жалеть Толстого из-за его жены? До 1887 года он бывал в доме Толстых наездами. Откуда он взял, что его учитель не­счастлив в личной жизни?

Еще в марте 1884-го Толстой в письме описывал «мило­му другу» две страшные «картинки» дня: малолетняя про­ститутка, которую забрали в полицию, и голое мертвое тело прачки, скончавшейся от голода и холода. В этом послании он жаловался: «Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоуме­нием — зачем говорить, если нельзя поправить. Вот ког­да я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне быть, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной».

В 1883—1887 годах Толстой неоднократно жаловался Черткову на одиночество в семье. Как это должен был по­нимать его верный идейный ученик?!

Конечно, это не давало права Черткову вмешиваться в семейные дела Толстых. Но путь ему открыл сам Толстой постоянными жалобами.

В 1885 году Чертков пишет Толстому: «Зачем Вы не попросите Вашего старшего сына помочь Вам в приведе­нии в порядок и содержании в порядке Ваших бумаг? Это так важно, чтобы бумаги содержались в порядке кем-ни­будь из Ваших домашних... Всё, что Вы пишете, для нас так дорого, так близко всему хорошему, чтб мы в себе со­знаем, что просто содрогаешься от одной мысли, что что- нибудь из Ваших писаний может пропасть за недостатком присмотра».

В это время старший сын Толстого Сергей инспекти­рует свою часть самарского имения, чтобы наладить пос­тоянный доход от него. В январе 1887 года он избирается в члены Тульского отделения Крестьянского поземельного банка, переезжает в Тулу, ездит по имениям, продаваемым через банк. Дела отца совсем не интересуют его.

Толстой остро и горько чувствовал этот недостаток вни­мания сыновей к своим идейным и творческим исканиям, да и просто к своей работе. Сколько раз в дневнике он жа­луется на сыновей! Иногда он пишет им, каждому и всем вместе, пространные письма, пытаясь наставить на путь истинный, спасти от атеизма, эгоизма, пьянства, карточ­ной игры. Точно он живет не вместе с ними, а где-то на не­обитаемом острове.

А Чертков живет одним Толстым. Даже Софья Андреев­на вынуждена была это признать: «Я неправа была, думая, что л есть заставляет Черткова общаться с Львом Никола­евичем. Чертков фанатично полюбил Льва Николаевича и упорно, много лет живет им, его мыслями, сочинениями и даже личностью, которую изображает в бесчисленных фо­тографиях. По складу ума Чертков ограниченный человек и ограничился сочинениями, мыслями и жизнью Льва Толстого... Спасибо ему и за это».

В июле 1885 года, находясь в Англии, еще не женатый Чертков в ответ на очередную жалобу Толстого на своих близких прямо советует ему бросить семью: «Вы говорите, что живете в обстановке, совершенно противной Вашей ве­ре. Это совершенно справедливо. И потому вполне естест­венно, чтобы у Вас по-временам являлись планы убежать и перевернуть всю семейную обстановку. Но я не могу со­гласиться с тем, что это доказывает, что Вы слабы и сквер­ны. Напротив того, сознание в себе возможности стать в случае нужды совсем независимым от окружающей обста­новки, направить свою фактическую жизнь по совершен­но новой линии, доказывает только присутствие силы. И... убежать или перевернуть жизнь — в моих глазах вовсе не такие действия, которые сами по себе были бы вперед пре­досудительны. Христос так сделал и увлекал других именно по этому пути».

Еще один «толстый» намек. Если вы, Лев Николаевич, хотите стать новым Иисусом Христом, — оставьте «мерт­вым хоронить своих мертвецов» — оставьте свою семью!

Софья Андреевна не знала об этом письме. С неко­торого времени Толстой стал прятать от жены письма и свои дневники. Появление Черткова и «темных» (так на­зывала Софья Андреевна «толстовцев», отличая их от «светлых», то есть «светских» людей) нарушило преж­ний семейный договор: отношения в семье должны быть прозрачны, муж и жена знают друг о друге всё.

Напряжение в отношениях Софьи Андреевны и Черт­кова нарастало год от года. У Софьи Андреевны, которая всегда отличалась ревнивым пониманием своей роли при Толстом, портился характер. Не понимая до конца истин­ных отношений между Толстым и «милым другом», во мно­гом просто деловых, связанных с изданием Толстого за ру­бежом и распространением его запрещенных сочинений в России (в этом плане жена Толстого была бессильна), она начинала воображать всё что угодно. В конце концов Со­фья Андреевна стала по-женски ревновать мужа к Черт­кову.

В 1892 году Толстой с дочерями работает в селе Беги- чевка Рязанской губернии, где случился голод, открывает столовые на пожертвованные деньги. В сборе средств ему помогает жена. Эта работа примиряет семью. Толстой при­езжает к жене в Москву, она навещает мужа в Бегичевке. Они чувствуют взаимную любовь. «Соня очень тревожна, не отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как дав­но не были», — пишет он своей тетушке Александре Анд­реевне.

Чертков тоже «работает на голоде» (так выражались в то время) в Воронежской губернии. Между ним и Софьей Ан­дреевной налаживаются отношения. В это время Толстой работает над книгой «Царство Божие внутри вас». Он по­сылает рукопись Черткову, затем просит вернуть для даль­нейшей редактуры. Для надежности Чертков отправляет рукопись через Москву, через жену Толстого. Вроде бы всё в порядке. «Царство Божие...» не будет напечатано в Рос­сии, как и все религиозные сочинения Толстого. И этим «запретным» Толстым занимается Чертков. Кажется, все­го-то и нужно разделить между собой издательские «пол­номочия» при Толстом. Договориться полюбовно, кто чем занимается. Однако Чертков нечуток и бестактен. Он счи­тает себя вправе использовать жену Толстого как «переда­точное звено».

Злое письмо Софьи Андреевны Черткову не сохрани­лось. Но о его содержании можно догадаться по ответному посланию. Она возмущалась, что Чертков беспощадно экс­плуатирует «утомленного нервного старика». Но Чертков в данном случае был ни в чем не виноват. Это была воля са­мого Толстого.

Письмо Софьи Андреевны и свой ответ на него Черт­ков послал Толстому. Он хотел сделать его свидетелем оче­видной несправедливости к нему со стороны Софьи Анд­реевны.

Толстой старается примирить враждующие стороны. Он пишет Черткову: «Вы правы, но и она не виновата. Она не видит во мне того, что Вы видите...»

Что же писал Чертков Софье Андреевне? «По отноше­нию ко всему, что касается его лично, нам следует быть на- ивозможно точнейшими исполнителями его желаний». Он считает, что Софья Андреевна ничего не понимает в здоро­вье своего мужа. «Во Льве Николаевиче я не только не вижу нервного старика, но напротив того привык видеть в нем и ежедневно получаю фактические подтверждения этого, — человека моложе и бодрее духом и менее нервного, т. е. с большим душевным равновесием, чем все без исключения люди, его окружающие и ему близкие». Она мучает своего мужа. «...Вы действуете наперекор желаниям Льва Никола­евича, хотя бы и с самыми благими намерениями, Вы не только причиняете ему лично большое страдание, но даже и практически, во внешних условиях жизни очень ему вре­дите».

Обиженная Софья Андреевна жалуется мужу: «Черт­ков написал мне неприятное письмо, на которое я слиш­ком горячо ответила. Он, очевидно, рассердился на меня за мой упрек, что он торопит тебя со статьей, а я не знала, что ты сам ее выписал. Я извинилась перед ним; но что за ту­пой и односторонне-понимающий всё человек! И досадно, и жаль, что люди узко и мало видят; им скучно!..»

И пишет Черткову: «Если я 30 лет оберегала его, то те­перь ни у Вас, ни у кого-либо уж учиться не буду, как это делать».

И это уже не конфликт взглядов и пониманий своей ро­ли при Толстом как писателе и философе. Это семейный конфликт. Два человека, жена и ученик, начинают воевать за свое место при Толстом. Кто из них главнее? Кого он больше любит и ценит? И над всем этим вызревает послед­ний вопрос. Кто будет его душеприказчиком? Ведь Толстому в 1892-м исполнилось 64 года.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

УХОД И СМЕРТЬ (1892-1910)

Толстой в девяностые годы

Девяностые годы — один из самых интересных и напря­женных периодов жизни Толстого и всей его семьи.

Он совпал с концом «золотого» XIX столетия и нача­лом заката Российской империи. В 1894 году умирает Алек­сандр III и на престол восходит его слабый сын, последний русский император Николай II. В истории русской литера­туры девяностые годы принято считать началом Серебря­ного века. Появляются первые статьи русских символистов и главные работы их философского предтечи Владимира Соловьева и в это же время — первые публикации и кни­ги революционного писателя Максима Горького. В нача­ле девяностых умирает последний великий русский поэт XIX века Афанасий Фет и пишет ранние стихи новый поэ­тический гений — Александр Блок. Это время наивысшего расцвета прозы Чехова и первых публикаций целой плея­ды «новых реалистов» — Бунина, Куприна, Андреева и др. И одновременно — это период борьбы двух главных соци­ально-политических течений предреволюционной России, марксистов и народников. А также период кризиса тради­ционных религиозных взглядов и рождения новой рели­гиозной мысли (Бердяев, Булгаков, Струве, Франк и др.), которая мощно заявит о себе уже в начале XX века, а окон­чательно созреет в послереволюционной эмиграции.

Толстой не вписывается ни в одно из этих идейных, ре­лигиозных, литературных и социально-политических тече­ний конца XIX столетия. В то же время именно он, как ник­то, оказывает на них колоссальное влияние. Его не может миновать ни один из мыслящих и творческих людей Рос­сии — поэтов, прозаиков, публицистов, общественных, по­литических, религиозных деятелей. Фигура Толстого вы­зывает споры, протесты, раздражение, но так или иначе присутствует во всех идейных и художественных баталиях, на которые это время особенно щедро.

Между тем сам Толстой вроде бы достигает высшей степени духовной свободы. Он не связан ни деньгами, ни собственностью. Тщеславие, жажда известности, которые настолько волновали его в молодости, что он считал это своим главным пороком, уже не заботят его, потому что он признан писателем номер один не только в России, но и во всём мире. Когда в 1895 году согласно завещанию милли­онера Альфреда Нобеля была учреждена Нобелевская пре­мия, ни у кого не было сомнения, кто будет ее первым лау­реатом в области литературы. Но Толстой легко от премии отказывается, и она достается французскому поэту и эссе­исту Сюлли-Прюдому.

Взгляды Толстого становятся популярны в Европе и Америке, его поклонники появляются в Японии, Китае, Индии. Во многом это заслуга Черткова. Но одной его энергичной деятельностью по распространению сочине­ний Толстого этого не объяснить. Почему, например, идеи Толстого в Америке были даже более признанными, чем в Европе? Почему они так совпали с умонастроениями пред­ставителей древнейших цивилизаций — индусов и китай­цев? Ответы можно найти только в самих мыслях Толстого, а не во внешних обстоятельствах.

В девяностые годы у Толстого складываются все усло­вия, чтобы жить свободно и независимо, генерировать свои идеи и свысока смотреть на то, что происходит в России и во всём мире. В известной степени ему даже выгодно, что европейская цивилизация и вместе с ней Россия движутся к катастрофе. Ведь он же осудил эту цивилизацию, он всех предупреждал...

«...мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно пог­лотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разру­шений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв».

Это было написано Толстым в 1885 году.

Он гений, пророк, что еще от него требуется?

Тем не менее в самом начале девяностых Толстой со­вершает поступок, который противоречит его взглядам. Он, говоря словами гения уже XX века, Маяковского, на­ступает на горло собственной песне.

В конце 1891 года в нескольких губерниях Центральной и Восточной России разразился страшный крестьянский голод. Причин было несколько: неурожай, общая низкая культура земледелия и неготовность правительства помочь землепашцам. Но главная причина была в той несправед­ливости, о которой постоянно говорил и писал Толстой. В 1861 году крестьян отпустили на волю, но фактически без земли. Ббльшая часть плодородной земли оставалась в собственности помещиков, а крестьяне были вынуждены брать ее в аренду. В урожайные годы они сводили концы с концами: расплачивались с помещиками зерном, деньга­ми или отработками, остальное шло на пропитание семьи и поддержание своего хозяйства. Три подряд неурожайных года — 1891-й, 1892-й, 1893-й — показали гибельность этой системы в кризисных условиях. И это был уже не первый случай. Так называемые голодовки сотрясали Россию с кон­ца семидесятых годов.

Помещик-крепостник так или иначе был вынужден кормить крестьян, потому что они были его собственнос­тью, за которую он отвечал. «Свободные» крестьяне ока­зались предоставлены самим себе. За аренду земли они обязаны были заплатить по закону. Но в случае неурожая платить было нечем. Они продавали коров, лошадей, всё, что у них было, чтобы счесться с помещиком и купить ка­кое-то продовольствие для своей семьи. На следующий год им не на чем было пахать... Это был порочный круг.

Толстой писал об этом в статье «О голоде». Он задумал ее летом 1891 года, когда появились первые прогнозы о гря­дущем бедствии. «Детям дали лошадь — настоящую, живую лошадь, и они поехали кататься и веселиться. Ехали, еха­ли, гнали под гору, на гору. Добрая лошадка обливалась по­том, задыхалась, везла, и всё везла, слушалась; а дети кри­чали, храбрились, хвастались друг перед другом, кто лучше правит, и подгоняет, и скачет. И им казалось, как и всегда кажется, что когда скакала лошадка, что это они сами ска­кали, и они гордились своей скачкой... Долго веселились дети, не думая о лошади, забыв о том, что она живет, тру­дится и страдает, и если замечали, что она останавливает­ся, то только сильнее взмахивали кнутом, стегали и кри­чали. Но всему есть конец, пришел конец и силам доброй лошадки, и она, несмотря на кнут, стала останавливаться. Тут только дети вспомнили, что лошадь живая, и вспомни­ли, что лошадей поят и кормят, но детям не хотелось оста­навливаться, и они стали придумывать, как бы на ходу на­кормить лошадь. Они достали длинную палку и на конец ее привязали сено и, прямо с козел, на ходу подносили это се­но лошади. Кроме того, двое из детей, заметив, что лошадь шатается, стали поддерживать ее; и держали ее зад рука­ми, чтобы она не заваливалась ни направо, ни налево. Де­ти придумывали многое, но только не одно, что должно бы было им прежде всего прийти в голову, — то, чтобы слезть с лошади, перестать ехать на ней, и если они точно жалеют ее, отпрячь ее и дать ей свободу».

Он не считал освобождение крестьян без земли свобо­дой. Это была новая и даже еще худшая зависимость.

Но когда Толстой писал статью «О голоде», сто­ял уже другой вопрос: а что делать? Как спасать умира­ющих от голода крестьян? Необходимо снабжать их продо­вольствием, а для этого нужны деньги. Но даже при нали­чии денег — как закупать продовольствие, в каких количест­вах, какое именно в первую очередь? И наконец, как его распределять? Поровну на всех, как это делали земства и Красный Крест? Но богатый крестьянин, отнюдь не уми­рающий с голоду, никогда не откажется от дармового меш­ка муки или зерна. Спрашивать голодающих об их истин­ных нуждах — бессмысленно. Каждый будет говорить, что ему хуже всех, чтобы получить даром как можно больше, не только на истинные нужды, но и впрок.

В Тульской губернии проблема голода не стояла так ос­тро. Толстой с дочерями Таней и Машей и группой наибо­лее верных «толстовцев» отправился в Рязанскую губер­нию, к другу своей молодости помещику Ивану Ивановичу Раевскому.

Два с лишним года, лишь на время приезжая в Москву и Ясную Поляну, он с группой молодых энтузиастов «рабо­тал на голоде» в имении Раевского Бегичевке Данковского уезда.

За это время они спасли от голодной смерти десятки тысяч людей — детей, стариков, женщин и мужчин. Уди­вительно, что эта героическая страница в биографии Тол­стого и его близких до сих пор малоизвестна в России. И почти совсем не изучена.

Чтобы представить, какой опасности подвергались участники борьбы с голодом, приведем несколько фак­тов. Сам Раевский осенью 1891 года во время поезд­ки с инспекцией по голодающим деревням простудился и умер. Толстой, продолживший его дело, однажды зи­мой заблудился на санях в степи и едва не погиб. Этот случай послужил толчком к написанию повести «Хозяин и работник». Во время «работы на голоде» умерла от ти­фа Марья Петровна Берс, молодая жена одного из брать­ев Софьи Андреевны, помогавшая Толстому в Бегичевке. Сын Толстого Лев практически в одиночку спасал кресть­ян от голода в полученном им при разделе отцовской собст­венности имении в Самарской губернии. Вернувшись до­мой, Лев Львович впал в тяжелейшую депрессию, которая длилась четыре года, и едва вылечился.

Идея Раевского, подхваченная Толстым, состояла в том, чтобы не раздавать крестьянам продовольствие, а ус­траивать для них бесплатные столовые. Идея была не но­вой, простой и одновременно идеальной, но трудновыпол­нимой. Резон состоял в том, что в столовую каждый мужик прежде всего отправит своих детей и стариков и только по­том придет сам, а богатей туда не пойдет — зачем? В сто­ловых можно поддерживать правильный рацион, чтобы не было авитаминоза и цинги. Для пропитания нужен не только хлеб, но горячая пища и овощи. Столовые отвлека­ли крестьян от тягостного бездействия и бессилия в ожи­дании голодной смерти, когда здоровые, сильные мужики кончали жизнь самоубийством, видя, как умирают их дети и старики. Ведь в столовых работали они сами и их жены.

Но столовые еще нужно было организовать, во­время доставлять в них продовольствие из других, неголо­дающих губерний и проводить их постоянную инспекцию. Поэтому Толстой и его помощники никогда не выезжали на инспекции парами, а только поодиночке, в любую пого­ду, чтобы успеть проверить столовые на десятки верст вок­руг имения Раевского. Это была очень тяжелая работа.

Для Толстого эта работа была тяжела еще и морально. Чтобы помочь крестьянам, необходимы деньги, а он от них отрекся. Именно в 1891 году он раздал имущество жене и детям. Даже на поездку в Бегичевку Толстой должен был просить деньги у Софьи Андреевны. Через нее же он обра­тился в печать с просьбой жертвовать на голодающих. 3 но­ября 1891 года в газете «Русские ведомости» было опубли­ковано письмо Софьи Андреевны, которое заканчивалось словами: «Не мне, грешной, благодарить всех тех, кто отзо­вется на слова мои, а тем несчастным, которых прокормят добрые души».

В первое утро ей принесли 400 рублей, а в течение суток она получила полторы тысячи. К 11 ноября было собрано девять тысяч рублей. Всего за время голода на имя Толстого и его жены поступило более 200 тысяч рублей.

Она писала мужу в Бегичевку: «Очень трогательно при­носят деньги: кто, войдя, перекрестится и даст серебря­ные рубли; один старик поцеловал мне руку и говорит, пла­ча: примите, милостивейшая графиня, мою благодарность и посильную лепту. Дал 40 рублей. — Учительницы при­несли, и одна говорит: "Я вчера плакала над вашим пись­мом". — А то на рысаке барин, богато одетый, встретил в дверях Андрюшу и спросил: вы сын Льва Николаевича? — Да. — Ваша мать дома? Передайте ей. В конверте 100 руб­лей. Дети приходят, приносят по 3, 5, 15 рублей. Одна ба­рышня привезла узел с платьем. Одна нарядная барышня, захлебываясь, говорила: "Ах, какое вы трогательное пись­мо написали! Вот возьмите, это мои собственные деньги, папаша и мамаша не знают, что я их отдаю, а я так рада!" В конверте 101 рубль 30 копеек».

Вся Россия откликнулась на воззвание жены Толсто­го. Письмо было перепечатано за границей. Уже в начале ноября крупный английский издатель Ануин Фишер пись­менно просил Толстого стать доверенным лицом и посред­ником между руководителями сбора пожертвований в Анг­лии и организациями в России, оказывающими помощь го­лодающим. В Соединенных Штатах был организован сбор средств для голодающих в России. Из Америки были от­правлены семь пароходов с кукурузой.

Софья Андреевна счастлива помочь мужу в этом доб­ром деле. Но Толстой вовсе не считает свою работу добрым делом. Он пишет из Бегичевки «толстовцу» Исааку Борисо­вичу Файнерману: «Я живу скверно. Сам не знаю, как ме­ня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их. Но затя­нуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвет богачей».

Художнику Николаю Николаевичу Ге он пишет: «Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормят­ся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не то­го, что должно быть, тут деньги Софьи Андреевны и жерт­вованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чув­ствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не де­лать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога...»

Толстой понимает, что, участвуя в спасении голодаю­щих и вовлекая в это дело богатых людей, он становится «колесиком» в механизме несправедливо устроенной сис­темы распределения земных благ, которую сам же осудил. Он вынужден иметь дело с большими деньгами после от­речения от денег как от «зла». Он понимает, что времен­ная помощь голодающим в одной из губерний (а другие?) ничего не изменит в системе в целом, а только, напротив, продлит ее существование. Но он не может не участвовать в ней, зная, что где-то рядом от голода гибнут люди.

«Работа на голоде» проявила, быть может, самое ценное качество Толстого: он не был догматиком своих убеждений. В разных ситуациях он сам поступал против них, когда это требовало от него простое нравственное чутье.

Девяностые годы — один из самых плодотворных пе­риодов творчества Толстого. Религиозный мыслитель и художник уже не вступают в его душе в непримиримое противоречие, как это было в первой половине восьми­десятых, а дополняют и обогащают друг друга. Рождается принципиально новый Толстой-писатель. В девяностые годы он создает свой главный религиозный труд «Цар­ство Божие внутри вас». И в это же время появляются его художественные шедевры — «Крейцерова соната», «Дья­вол», «Хозяин и работник», «Отец Сергий». В 1896 году Толстой пишет рассказ «Репей», из которого, как из буто­на, затем распустится масштабная историческая повесть «Хаджи-Мурат». Законченная в 1905 году, она станет пос­ледним крупным произведением Толстого, его лебединой песней...

Пожалуй, наиболее гармонично Толстой-мыслитель и Толстой-художник соединяются в повести «Хозяин и ра­ботник», написанной в 1894—1895 годах.

Купец Василий Брехунов с работником Никитой заблу­дились в степи в метель. Впереди долгая ночь, и они неми­нуемо должны замерзнуть. Либо спасется только один, тот, кого второй накроет своим телом. По всем законам этой мелодраматической завязки спасти хозяина должен слуга, простой, бедный и честный человек, а хитрый и жадный до денег купец должен выжить и раскаяться. Но Толстой пере­ворачивает классический морализаторский сюжет. Хозяин спасает слугу, согревая своим остывающим телом. Почему он так поступает — загадка.

У этой повести два измерения. Первое, горизонталь­ное — это земные отношения хозяина и работника, Васи­лия и Никиты. Здесь всё ясно. Второе, вертикальное из­мерение — это отношения всех людей как «работников» с небесным Хозяином — Богом. И тут всё совсем не так оче­видно.

Никита как «работник» не виноват перед Хозяином. Он больше отдавал другим, чем брал. Василий, напротив, все свои силы и смекалку тратил на то, чтобы брать, а не отдавать. Спасение слуги — это последний шанс «порабо­тать» на Хозяина. И он отдает слуге самое ценное, что у не­го есть, — свою жизнь. За это он «ныне же» будет в Царст­вии Небесном.

«И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уж не Иван Матвеич, становой, а кто-то дру­гой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, и этот, тот, кто зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. "Иду!" — кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уже не тем, каким он заснул. Он хочет встать — и не может, хочет двинуть рукой — не может, ногой — тоже не может. Хочет повернуть головой — и того не может. И он удивляется; но нисколько не огорчается этим. Он понима­ет, что это смерть, и нисколько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним и что он угрелся и жив, и ему кажется, что он — Никита, а Никита — он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье, даже слабый храп Никиты. "Жив, Ни­кита, значит, жив и я", — с торжеством говорит он себе. И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, прода­жи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. "Что ж, ведь он не знал, в чем дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю". И опять слышит он зов того, кто уже окликал его. "Иду, иду!" — ра­достно, умиленно говорит всё существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его».

В этой повести самое поразительное то, как легко и просто совершает Василий шаг в Царствие Небесное. Все­го-то и надо — отдать всё свое другому. Отказаться от все­го, что имеешь. Но сделать это в обычных обстоятельствах Василий не мог. Как откажешься от денег, от лавки, от все­го, что нажил? Трудно, почти невозможно! Но только такой ценой достигаются свобода и независимость человека.

Именно о такой свободе мечтал Толстой, когда отказы­вался от собственности и литературных прав. Но в реаль­ной жизни она была невозможна. Именно с публикацией «Хозяина и работника» был связан один из самых неприят­ных скандалов в семье Толстых.

Повесть впервые была напечатана в 1895 году в жур­нале «Северный вестник». В девяностые годы «Северный вестник» из народнического журнала становится первым органом русских декадентов. Здесь печатаются Мережков­ский, Гиппиус, Бальмонт, Сологуб, здесь выходят мемуары Jly-Андреас Саломе о Фридрихе Ницше. Здесь появляются ранние рассказы Горького «ницшеанского» периода, когда он воспевал сильных и аморальных личностей вроде Чел- каша и Мальвы. Казалось бы, Толстой не должен был отда­вать свое сочинение в этот журнал...

Тем более что Софья Андреевна была в восхищении от «Хозяина и работника». Она уговаривала мужа отдать эту вещь ей как издательнице для первой публикации. Но Тол­стой был неумолим: семья не может зарабатывать на его новых произведениях. В гневе Софья Андреевна решила, что ее муж неравнодушен к тридцатилетней красивой из­дательнице «Северного вестника» Любови Яковлевне Гу- ревич. Та посещала дом Толстых в Москве, вела за спиной Софьи Андреевны переговоры с Львом Николаевичем.

Двадцать первого февраля 1895 года в Москве Тол­стой объявил Софье Андреевне о решении уйти из дома. Поссорились из-за публикации «Хозяина и работника», ко­торую Толстой не уступил жене. «Лёвочка был так сердит, что побежал наверх, оделся и сказал, что уедет навсегда из дома и не вернется». И тогда ей «пришло в голову, что это повод только, а что Лёвочка хочет меня оставить по какой- нибудь более важной причине. Мысль о женщине пришла прежде всего... Я потеряла всякую над собой власть, и, чтоб не дать ему оставить меня раньше, я сама выбежала на ули­цу и побежала по переулку. Он за мной. Я в халате, он в панталонах без блузы, в жилете. Он просил меня вернуть­ся, а у меня была одна мысль — погибнуть так или иначе. Я рыдала и помню, что кричала: пусть меня возьмут в учас­ток, в сумасшедший дом. Лёвочка тащил меня, я падала в снег, ноги были босые в туфлях, одна ночная рубашка под халатом».

А в это время в доме умирал от скарлатины их послед­ний и самый любимый ребенок — Ванечка. И умер через два дня. Ему не исполнилось семи лет.

Он родился 31 марта 1888 года, когда Софья Андреевна приближалась к своему 44-летию, а Льву Николаевичу бы­ло без малого шестьдесят. С самого начала Толстой увидел в этом сыне своего духовного наследника. Когда он родил­ся, Софья Андреевна писала сестре: «Лёвочка взял его на руки и поцеловал; чудо, еще не виданное доселе...»

Ванечка рос болезненным ребенком. Но все отмечали его внешнее сходство с отцом. «На этом детском личике по­ражали глубокие, серьезные серые глаза; взгляд их, особен­но когда мальчик задумывался, становился углубленным, проникающим, и тогда сходство со Львом Николаевичем еще более усиливалось. Когда я видел их вместе, то испы­тывал своеобразное ощущение. Один старый, согнувший­ся, постепенно уходящий из жизни, другой — ребенок, а выражение глаз одно и то же, — отмечал поклонник Тол­стого Гавриил Андреевич Русанов. — Лев Николаевич был убежден, что Ваня после него будет делать "дело Божье"».

Ванечка душевно объединил всю эту непростую и мно­голикую семью. Главной чертой его характера было миро­творчество. Он не выносил семейных ссор и старался всех помирить. Чувство любви ко всем людям, которое Толстой с трудом воспитывал в себе, Ванечке было дано от рожде­ния. Он мог расцеловать руки кухаркиного сына Кузьки от радости, что видит его. Он любил устраивать праздники и готовить подарки.

Он говорил отцу: «Пап£, никогда не обижай мою маму». И — матери: «Не сердись, мама. Разве не легче умереть, чем видеть, когда люди сердятся...»

Ванечка обладал выдающимися способностями. В шесть лет свободно говорил по-английски, понимал не­мецкий и французский языки. Он хорошо рисовал, был му­зыкален, сначала диктовал, а затем сам писал письма род­ным. Не прожив и семи лет, он оставил художественный рассказ «Спасенный такс», напечатанный Софьей Андре­евной после его смерти.

И умирал он необычно... Незадолго до смерти он спро­сил мать: правда ли, что дети, умершие до семи лет, ста­новятся ангелами? Да — ответила она. «Лучше и мне, ма­ма, умереть до семи лет». У Ванечки не было страха смерти («Не плачь, мама, ведь это воля Божья»). Но при этом на смертном одре он испытывал тоску. Последние его слова были: «Да, тоска».

Его похоронили рядом с братом Алешей на кладбище села Никольского близ Покровского-Стрешнева, где ро­дилась Софья Андреевна. В 1932 году здесь прокладывали трассу для строительства канала Москва—Волга. Остан­ки детей перезахоронили в Кочаках близ Ясной Поляны, где покоятся члены семьи Толстых. Как рассказывала сви­детельница, «гробы были выкопаны из сухого песчаного грунта, и при вскрытии гроба Ванечки поразило, что его голова с локонами была как живая, но буквально на глазах, от соприкосновения с воздухом, кожа лица стала темнеть и волосы осыпались».

Софья Андреевна не могла оправиться от потрясе­ния многие годы. Именно с этого момента началось ее се­рьезное психическое расстройство. Ее мучили ночные галлюцинации, она уходила в сад и беседовала с мерт­вым Ванечкой на интимные женские темы. Толстой же сначала не мог определить свое отношение к этой смерти. «Похоронили Ванечку. Ужасное — нет, не ужасное, а ве­ликое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благода­рю тебя».

Несколько позже Толстой напишет в дневнике: «Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (старшего брата. — Я. Б.), нет, в гораздо большей степени, проявле­нием Бога, привлечением к Нему. И потому не только могу сказать, что это было грустное, тяжелое событие, но пря­мо говорю, что это (радостное) — не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жиз­ни, приближающее меня к Нему событие».

И затем: «Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не го­тов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, что­бы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им всё-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: ус­тановление царства Божия через увеличение любви — боль­ше, чем многие, прожившие полвека и больше».

Дальше в его дневнике появляется запись: «Да, жить на­до всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».

На третий день после смерти сына он сказал: «В первый раз в жизни я чувствую безвыходность...»

Софья Андреевна утверждала, что именно после смерти Ванечки Лев Николаевич стал стариком.

Тем не менее спустя два с половиной года этот старик предпринимает новую попытку уйти из дома. И на сей раз это не бездумное бегство куда-то «в Америку». Всё очень серьезно. В июле 1897 года в Ясной Поляне Толстой пишет письмо, которое намерен оставить жене перед тем, как по­кинуть дом:

«Дорогая Соня,

Уж давно меня мучает несоответствие моей жизни с мо­ими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ва­ши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог, уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, по­ка они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог бы иметь на них, и огорчу вас, продолжать жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окру­жен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, — уйти, во-первых, потому что мне, с моими увеличивающимися годами, всё тяжелее и тя­желее становится эта жизнь и всё больше и больше хочет­ся уединения, и, во 2-х, потому что дети выросли, влияние мое уж в доме не нужно, и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое от­сутствие...»

Это начало довольно пространного письма. Из него можно сделать весьма интересные выводы. Оказывается, одной из главных причин, почему Толстой не ушел из дома, были дети. Он чувствовал свою ответственность за них, по­ка они «были малы». После смерти Ванечки ситуация изме­нилась. Самому младшему из сыновей, Михаилу, в 1897 го­ду исполнилось 18 лет. Старшие Сергей, Илья и Лев к тому времени уже обзавелись своими семьями, а четвертый сын, Андрей, вопреки взглядам отца, осуждавшего службу в ар­мии, избрал военную карьеру и служил вольноопределя­ющимся на Кавказе.

Сложнее было с дочерями. Старшей, Татьяне, испол­нилось уже 33 года, а она так и не вышла замуж. Главными причинами было увлечение идеями отца и служение ему в качестве помощницы. «Да, это такой соперник моим Лю­бовям, которого никто не победил», — пишет она об отце в своем дневнике. Однако женская природа брала свое. Та­тьяне очень хотелось иметь мужа и детей. В 1899 году она всё-таки вышла за пожилого помещика Михаила Сергееви­ча Сухотина. Они были давно знакомы и испытывали друг к другу нежные чувства, но Сухотин был женат и имел шес­терых детей. В 1897 году его жена умерла. Брак Татьяны с Сухотиным был предрешен.

В июне 1897 года состоялось замужество и самой пре­данной Толстому дочери, его верной помощницы и секре­таря — Марии. Она была убежденной «толстовкой», но при этом страстной и увлекающейся девушкой. Не очень кра­сивая, Мария обладала каким-то невероятным обаянием, влюбляя в себя многих мужчин, которые появлялись в до­ме Толстых, и даже заводя с ними невинные «романы». В итоге она вышла замуж за своего двоюродного племянни­ка Николая Леонидовича Оболенского, внука своей тетки Марии Николаевны. Он был младше Марии Львовны и бе­ден — как говорили тогда, «гол как сокол». Мальчиком он жил в доме Толстых, потому что его матери Елизавете Ва- лериановне не на что было содержать всех своих детей. И Толстой, и Софья Андреевна были против этого брака. Но Маше очень хотелось замуж.

Толстой болезненно переживал замужество Маши. Вместе с мужем она поселилась в имении Пирогово, где жил старший брат ее отца Сергей Николаевич. Толстой не просто оказался в разлуке с любимой дочерью — он лишил­ся самого верного сторонника и сотрудника в семье.

В это же время происходит невероятная вещь. Софья Андреевна, которой исполнилось 53 года, увлеклась извест­ным композитором, учеником Петра Ильича Чайковского, Сергеем Ивановичем Танеевым. В 1897 году он проводил лето в Ясной Поляне, жил во флигеле, играл с Толстым в шахматы, музицировал и скорее всего даже не догадывался, какие чувства испытывает к нему хозяйка усадьбы. По мер­кам XIX века это было абсолютное безумие! Объяснить его можно было только тем потрясением, которое пережила Софья Андреевна со смертью Ванечки. В дневнике она пи­шет, что уходила в сад и советовалась с мертвым Ванечкой, как ей вести себя в отношении Танеева. Между тем Тол­стой не на шутку ревновал жену. Удивительным образом сюжет «Крейцеровой сонаты», написанной семь лет назад, аукнулся в семье Толстых. Ведь и главный герой «Сонаты» Позднышев ревнует жену к музыканту.

Таким образом, не только «верования» Толстого, но и семейная ситуация подталкивала его к уходу. Сыновья вы­росли, дочери хотят замуж, жена влюблена в Танеева. Но в письме жене он объясняет уход идейными причинами:

«...как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому ста­рому религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения, и хоть не пол­ного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью...»

Что значит уйти в леса? Россия — не тропическая Ин­дия. Для жизни здесь нужен теплый дом. Куда мог уйти Тол­стой? Где он мог бы жить, кроме Ясной Поляны? Ведь он передал все свои имения и дом в Москве супруге и детям.

Конечно, Толстой был бы желанным гостем в семье Черткова. Но Черткова в феврале 1897 года выслали за гра­ницу...

И Толстой остался. Но не уничтожил письмо жене, спрятал в обшивке кресла. Он отсрочил уход, не отказыва­ясь от него. Софья Андреевна прочитает письмо уже после смерти мужа.

В 1899 году Толстой заканчивает работу над третьим после «Войны и мира» и «Анны Карениной» и последним романом — «Воскресение», который писал десять лет с большими перерывами. В основу романа лег рассказ зна­менитого юриста и общественного деятеля Анатолия Фе­доровича Кони, как один из присяжных заседателей во вре­мя суда узнал в обвиняемой в краже проститутке девушку, которую когда-то соблазнил. Потрясенный увиденным, он решил на ней жениться и хлопотал об этом, но она умерла в тюрьме. Толстого глубоко взволновала эта история, и он попросил Кони подарить ему этот сюжет. В черновом вари­анте роман так и назывался — «коневская повесть».

Этот роман писался особенно трудно. Не случайно он трижды на несколько лет бросал работу над ним. Не нра­вился роман и Софье Андреевне, которая подозревала, что история с соблазненной девушкой носит для ее мужа лич­ный характер. И она была права. В молодости с Толстым случилась та же история, с той лишь разницей, что соблаз­ненная им девушка Гаша не стала проституткой, а служила горничной у его сестры Марии Николаевны.

Тем не менее он всю жизнь казнил себя за этот посту­пок и в образе князя Нехлюдова в какой-то степени выво­дил самого себя. Но при этом роман получался настолько морализаторским, что Толстой-художник в данном случае бунтовал против Толстого-моралиста, и работа постоянно стопорилась.

Толчок, заставивший Толстого закончить эту вещь, при­шел извне. В 1898—1899 годах Толстой вместе со старшим сыном Сергеем и другом семьи, режиссером и революцио­нером Леопольдом Сулержицким занимался переселением в Канаду восьми тысяч русских духоборов. Эта религиозная секта подвергалась особым гонениям в России за отказ не­сти военную службу и публичное сожжение оружия. Духо­боров выселяли на Кавказ и в Сибирь, у них отнимали де­тей, которых они отказывались крестить по православному обряду, в их деревни с карательной миссией отправляли ка­зачьи войска...

Сначала около тысячи духоборов были переселены на Кипр. Но греческий остров совсем не подходил им, тради­ционно занимавшимся земледелием, по климату и составу почвы. И тогда было принято решение о переселении их в пустынные места Канады, где почвенно-климатические ус­ловия были похожи на российские.

Но для этого, как и для помощи голодающим, нуж­ны были деньги, и немалые. Собирать пожертвования че­рез обращение в газеты было невозможно, поскольку секта духоборов считалась запрещенной в России. Часть денег с помощью английских квакеров собрал в Англии Чертков. Другую часть дал Толстой. Ради этого он вынужден был за­ключить с крупнейшим российским издателем Адольфом Федоровичем Марксом договор о публикации романа «Вос­кресение» частями в популярнейшем в конце XIX — начале XX века журнале «Нива». Договор этот предусматривал вы­плату Толстому 12 тысяч рублей, которые и пошли на пере­селение духоборов. В этом случае Толстой решился на на­рушение им же установленного правила — не брать денег за свои сочинения.

И был наказан за это. Маркс торопил Толстого с окон­чанием романа, постоянно посылая ему письма с напо­минанием о присылке очередных глав. Из-за границы на Толстого давил Чертков, настаивая на противополож­ном — придерживать отсылку глав Марксу, чтобы сам он успел продать рукопись романа иностранным издателям. Ведь Толстой отказался от авторских прав, и то, что уже на­печатано, можно было безвозмездно переводить и публи­ковать. Толстой оказался меж двух огней, раздираемый на части издателем-магнатом и издателем-другом...

В связи с этим проницательный зять Толстого М. С. Су­хотин писал в дневнике: «То заявление, которое JI. Н. давно (в 1891 г.) сделал о том, что его писания принадлежат всем, собственно говоря, ради Черткова потеряло всякий смысл. В действительности писания JI. Н. принадлежат Черткову. Он их у него отбирает, продает их кому находит это более удобным за границу для перевода, настаивает, чтобы JI. Н.

поправил то, что ему, Черткову, не нравится, печатает в России там, где находит более подходящим, и лишь после того, как они из рук Черткова увидят свет, они становятся достоянием всеобщим... Если бы я стал припоминать все те поступки JI. Н., которые вызывали наибольшее раздраже­ние в людях, то оказалось бы, что они были совершены под давлением Черткова. Например, помещение в "Воскресе­нии" главы с издевательством над обедней».

Речь шла о 39-й и 40-й главах романа, где Толстой в сатирическом ключе изобразил главное из церковных та­инств — евхаристию или причастие. Это не лучшее, что вы­шло из-под пера Толстого. В этих главах чувствуется его раздражение, возможно, связанное с тем, что Церковь не­посредственно участвовала в гонениях на духоборов и дру­гих сектантов. В России эти главы, конечно, не были напе­чатаны. Но в английском издании романа на русском языке Чертков восстановил их, что сделало их особенно замет­ными.

Издательская склока вокруг романа раздражала Тол­стого. «Тяжелые отношения из-за печатания и переводов "Воскресения", — пишет он в дневнике, имея в виду конф­ликт Черткова и Маркса. — Но большей частью спокоен».

Публикация романа не принесла Толстому радости, и потому что он был вынужден взять за нее деньги, и потому что копирайт, от которого он отказался, де-факто перешел к Черткову.

И проблемы в связи с публикацией возникли очень се­рьезные.

В 1901 году Толстого отлучили от Церкви.

Отлучение от Церкви

Отлучение Толстого от Церкви — один из самых извест­ных моментов его биографии, вызывающий наибольшие споры. В то же время в событии этом, случившемся более ста лет назад, всё еще много неясного. Популярная точка зрения, что Толстого от Церкви не отлучали, что он сам отпал от нее, а Церковь просто вынуждена была этот факт констатировать, является исключительно современным взглядом на этот вопрос.

Верно, что в отношении Толстого не провозглашали анафемы. В начале XX века в России поименно не анафе- матствовали никого. Последний раз анафеме предавали гет­мана Мазепу в XVIII столетии. С 1801 года имена еретиков не упоминались в церковных службах. Из списка прокли­наемых священниками убрали даже Лжедмитрия I — Гри­гория Отрепьева. Странно было бы, если бы на его месте оказался Толстой!

Тем не менее, читая газеты, мемуары и частную пере­писку начала XX века, мы крайне редко встречаем в них слово «отпадение». Все писали именно об «отлучении». Все прекрасно понимали, о чем идет речь. «Определение» Свя­тейшего синода от 22—24 февраля 1901 года было отлуче­нием подданного православной империи от православной Церкви со всеми вытекающими из этого последствиями. Этим «Определением» Толстой объявлялся персоной нон грата в православном государстве до того момента, пока не раскается в своих убеждениях. И не будем забывать, что «хула» на Духа Святого, Иисуса Христа и Деву Марию, ко­торая была прописана в «Определении» как взгляды Толс­того, считалась государственным преступлением.

Однако Толстого не сажали в тюрьму, не отправля­ли в Сибирь и даже не высылали в Англию, как его дру­га Черткова. Он жил в Ясной Поляне и продолжал пи­сать о Церкви в еще более резких выражениях, чем до «Определения». Но сажали в тюрьмы и ссылали на Кав­каз и в Сибирь тех, кто разделял его взгляды. И это бы­ло худшей казнью для Толстого, придуманной Победо­носцевым, но принесшей совсем не те плоды, на какие он рассчитывал. Запрещение религиозных произведений Толстого в России и преследование распространявших эти взгляды способствовали широкой популяризации идей Толстого, в которых видели скрываемую государ­ством и официальной Церковью правду. Так что главным популяризатором Толстого стал... Победоносцев.

С начала восьмидесятых годов виднейшие церковные лица — архимандрит Антоний (Храповицкий), архиепис­коп Херсонский и Одесский Никанор (Бровкович), архи­епископ Харьковский и Ахтырский Амвросий (Ключарев), архиепископ Казанский и Свияжский Павел (Лебедев), из­вестные священники, профессора духовных академий — публично спорили со взглядами Толстого, когда еще ни од­но из его религиозных сочинений не было напечатано даже за границей. Библиография статей и книг, направленных против взглядов Толстого еще до вынесения «Определе­ния», насчитывает около двухсот наименований.

После публикации в «Церковных ведомостях» «Опреде­ления» об «отпадении» Толстого от Церкви поток церков­ной критики не только не уменьшился (о чем говорить, если человек сам «отпал»?), но вырос в геометрической профес­сии. Ведь появился повод говорить еще и об «отпадении», которое почему-то сами же критики упорно называли «от­лучением». Эта «ошибка» вкралась даже в сборник статей «Миссионерского обозрения» под названием «По поводу отпадения от Церкви гр[афа] Jl. Н. Толстого», составлен­ный советником Победоносцева Василием Михайловичем Скворцовым. В разделе «Содержание» эта книга названа «Сборником статей по поводу отлучения гр. Толстого».

Спор Толстого с Церковью или Церкви с Толстым с са­мого начала представлял собой образец «испорченной ком­муникации». Толстой видел себя в роли обвинителя Церк­ви, которая должна покаяться в своих грехах: инквизиции, оправдании войн и смертных казней и т. д. Но в итоге сам оказался в роли обвиняемого, да еще и без права свободно­го голоса. В результате о «вредном» учении Толстого широ­кая публика узнавала со стороны обвинения, которую Тол­стой считал стороной обвиняемой.

Это породило множество проблем, которые Синод вы­нужден был разрешить своим «Определением». Необходи­мо было перед всей Россией (и прежде всего православно­го духовенства, которое в лице приходских батюшек тоже начинало увлекаться идеями Толстого) обозначить прин­ципиальное расхождение Церкви с Толстым. И хотя рас­хождение это было многократно обозначено в статьях цер­ковных публицистов и проповедях известных священников (скажем, отца Иоанна Кронштадтского), в этом вопросе всё еще продолжала оставаться неясность.

Процесс отлучения Толстого от Русской православ­ной церкви проходил в несколько этапов. Впервые этот вопрос возник в 1888 году, когда архиепископ Никанор в письме редактору журнала «Вопросы философии и психо­логии» Николаю Яковлевичу Гроту сообщил, что в Синоде готовится проект «анафемы» (!) Толстому. Толстой был не единственным кандидатом на «анафему». В список попали поэт Константин Михайлович Фофанов и сектант Василий Александрович Пашков. Однако текст этого проекта неиз­вестен.

В 1891 году харьковский протоиерей Тимофей Ивано­вич Буткевич в десятую годовщину царствования импера­тора Александра III произнес слово «О лжеучении графа Jl. Н. Толстого», где цитировал апостола Павла: «Но если бы даже мы или ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема». Эта проповедь не имела бы серьезного значения, если бы о ней не написа­ли газеты. Церковные проповеди против Толстого к тому времени были нередким явлением. Так, юрист и друг семьи Толстых Александр Владимирович Жиркевич 10 декабря 1891 года пишет в дневнике: «Невероятно! М-гпе Крестов­ская говорила мне, что будто бы отец Иоанн Кронштадт­ский во время "глухой исповеди"[28] проклял Толстого, его учение и его последователей. Впрочем, наши священники способны и на такую нелепость; но как-то не верится, чтобы о. Иоанн, о доброте и милосердии которого ходят леген­ды, — сказал подобную нехристианскую пошлость».

В феврале 1892 года разразился скандал с публика­цией в английской газете «Дейли телеграф» статьи Тол­стого «О голоде». Она была запрещена в России, но вы­держки из нее в обратном переводе с английского были помещены в «Московских ведомостях» с таким коммен­тарием от редакции: взгляды Толстого «являются от­крытою пропагандой к ниспровержению всего суще­ствующего во всём мире социального и экономическо­го строя». Это был откровенный донос, который дошел до императора. Александр III приказал «не трогать» Тол­стого. Но при этом упорно ходила молва, что его хотят со­слать в Суздальский монастырь «без права писать». Об этом сообщает в дневнике Софья Андреевна: «Наконец я ста­ла получать письма из Петербурга, что надо мне спешить предпринять что-нибудь для нашего спасения, что нас хо­тят сослать и т. д.». А. В. Жиркевич также пишет в днев­нике: «Про Толстого ходят в обществе самые безобразные слухи... вроде того что он заключен в Соловки».

Сегодня это звучит довольно абсурдно. Но суздальский Спасо-Евфимиев монастырь с XVIII века был местом за­точения религиозных преступников. Например, там отбы­вали наказание старообрядческие епископы Аркадий, Ко- нон и Геннадий; Толстой в 1879 году просил свою тетушку Александру Андреевну походатайствовать за них перед им­ператрицей: «Просьба через нее к Государю за трех стари­ков, раскольничьих архиереев (одному 90 лет, двум око­ло 60, четвертый умер в заточении), которые 23 года сидят в заточении в Суздальском монастыре».

Но слухи о наказании Толстого так и остались слухами. На самом деле у православных иерархов не было единоду­шия в отношении его.

В марте 1892 года Толстого в Москве посетил архиман­дрит Антоний (Храповицкий) — наиболее серьезный и пос­ледовательный его оппонент в печати. Подробности этой встречи неизвестны. Но в апреле Софья Андреевна писала мужу: «Вчера Грот принес письмо Антония, в котором он пишет, что митрополит здешний хочет тебя торжественно отлучить от Церкви. — Вот еще мало презирают Россию за границей, а тут, я воображаю, какой бы смех поднялся! Сам Антоний хвалит очень "Первую ступень" (статью Толсто­го. — П. Б.) и умно и остроумно отзывается о ней и об отно­шении к этой статье митрополита и духовенства».

Встреча с Антонием, по-видимому, не произвела на Толстого сильного впечатления. Но как человек он Льву Николаевичу понравился. Студенту Московской духовной академии, будущему «толстовцу» Ивану Михайловичу Тре- губову он пишет: «Очень бы желал быть в единении с Вами и с милым Антонием Храповицким, но не могу не призна­вать всего, что у вас делается и пишется, и очень глупым, и очень вредным. И, кроме того, делая свое дело, не могу к несчастью оставаться вполне, как бы мне хотелось — ин­дифферентным к этой всей деятельности, потому что всё это губит самое драгоценное в людях — их разумное созна­ние...» А в письме своему последователю, князю Дмитрию Александровичу Хилкову, высказывается об отце Антонии более жестко: «Он в Москве приходил ко мне. И он жалок. Он находится под одним из самых страшных соблазнов людских — учительства... А вместе с тем человек по харак­теру добрый, воздержанный и желающий быть христиани­ном...»

Двадцать шестого апреля 1896 года Победоносцев сооб­щает в письме своему другу Сергею Александровичу Рачин- скому: «Есть предположение в Синоде объявить его (Толс­того. — П. Б.) отлученным от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слы­шит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому».

Это очень характерный «почерк» Победоносцева — ук­лончивый, безличный. «Есть предположение...» В. М. Сквор­цов вспоминал, что его патрон «был против известного си­нодального акта и после его опубликования остался при том же мнении. Он лишь уступил или, вернее, допустил и не вос­противился, как он это умел делать в других случаях, осущес­твить эту идею». Говоря проще, Победоносцев «умывал ру­ки», возлагая всю ответственность за принятие решения на Синод. Но он-то был обер-прокурором Синода!

Впрочем, Константина Петровича можно понять. Он не был священником, как все остальные члены Синода, и не мог навязать это решение Церкви. К тому же его лич­ная позиция в этом вопросе была туманной. Если верить Скворцову, Победоносцев не только был против отлучения Толстого, но и не хотел вообще никаких ответных мер цер­ковной власти по отношению к этому «еретику», исходя из своего, надо признать, весьма мудрого мнения: «глядишь, старик одумается, ведь он, колобродник и сам никогда не знает, куда придет и на чем остановится».

Когда незадолго до февральских событий 1901 года Тол­стой серьезно заболел, Скворцов доложил Победоносцеву о письме московского священника с вопросом, петь ли в храме «со святыми упокой», если Толстого не станет. Побе­доносцев хладнокровно сказал: «Ведь ежели эдаким-то ма­нером рассуждать, то по ком тогда и петь его (священни­ка) "со святыми упокой". Мало еще шуму-то около имени Толстого, а ежели теперь, как он хочет, запретить служить панихиды и отпевать Толстого, то ведь какая поднимется смута умов, сколько соблазну будет и греха с этой смутой? А по-моему, тут лучше держаться известной поговорки: не тронь...»

Не только Победоносцев, но и весь Синод достаточ­но долго уклонялся от принятия окончательного реше­ния. Наконец, в ноябре 1899 года архиепископ Харьков­ский и Ахтырский Амвросий напечатал в журнале «Вера и Церковь» проект «отлучения» Толстого. В предисловии к публикации говорилось, что после выхода романа «Вос­кресение» Амвросия посетил первенствующий член Свя­тейшего синода митрополит Киевский Иоанникий (Руд­нев). По его совету было решено, что Амвросий «возбудит» в Синоде вопрос о Толстом. Но никаких следов «возбуж­дения» или обсуждения в Синоде «вопроса о Толстом» не имеется.

В марте 1900 года, в начале Великого поста, когда Цер­ковь отмечает Неделю Торжества Православия и произно­сит анафему еретикам[29], от митрополита Иоанникия всем епископам было отправлено «циркулярное письмо» по по­воду возможной смерти Толстого в связи с разговорами о его тяжелой болезни. В письме говорилось, что, посколь­ку многие почитатели Толстого знакомы с его взглядами только по слухам, они, возможно, будут просить священ­ников в случае смерти писателя служить панихиды по не­му, а между тем он является врагом Церкви. «Таковых людей Православная Церковь торжественно, в присутствии вер­ных своих чад, в Неделю Православия объявляет чуждыми церковного общения». Поэтому совершение заупокойных литургий и поминовений Толстого Святейший синод вос­прещал. Но никакого официального решения на этот счет напечатано не было. Запрещение отпевать Толстого было произнесено подспудно, а не «в присутствии верных чад». Это породило новые проблемы. Если Толстой умрет, а мо­литься за него в храме нельзя, то на основании чего? Цир­кулярного письма?

Толстой остался жив, зато в июне 1900 года скончал­ся сам престарелый митрополит Иоанникий. Первенству­ющим членом Синода стал 54-летний митрополит Санкт- Петербургский Антоний (Вадковский). В церковных кругах он считался «либералом». Например, он был категорически против сращивания Церкви и государственной власти.

Едва ли митрополит Антоний искренне хотел отлуче­ния Толстого. Но в этой истории он оказался «крайним». В феврале 1901 года он пишет Победоносцеву: «Теперь в Си­ноде все пришли к мысли о необходимости обнародования в "Церковных Ведомостях" синодального суждения о гра­фе Толстом. Надо бы поскорее это сделать. Хорошо было бы напечатать в хорошо составленной редакции синодаль­ное суждение о Толстом в номере "Церковных Ведомос­тей" будущей субботы, 17 марта, накануне Недели Право­славия. Это не будет уже суд над мертвым, как говорят о секретном распоряжении (письме Иоанникия. — /7. Б.), и не обвинение без выслушания оправдания, а "предостере­жение" живому».

Митрополит Антоний фактически получил «в наслед­ство» от предшественника на месте первенствующего чле­на Синода готовое отлучение Толстого, но вынесенное сек­ретно. И это отлучение было уготовано больному старику в ожидании его скорой смерти. Этот неприятный момент не устраивал архиерея. Он решил сделать тайное явным: от­крыть перед обществом и прежде всего перед священника­ми то, что медленно и подспудно (заметим, без его прямого участия) вызревало в недрах Синода.

Поступок митрополита Антония вызывает уважение. Именно он взял на себя ответственность в решении этого затянувшегося вопроса и предал гласности то, что проис­ходило за закрытыми дверями. Но самое главное, он пос­пешил вывести этот вопрос из неприятного контекста заоч­ного «суда над мертвым». Если бы Толстой действительно умер, то секретное письмо осталось бы единственным цер­ковным документом, который навеки зафиксировал бы последнее слово Церкви о Толстом: не отпевать «врага», не молиться о его душе — вот что главное!

Обратим внимание на последнюю фразу «Определе­ния», составленного под редакцией митрополита Анто­ния: «Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церк­ви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины. Молим ти ся милосердный Господи, не хо- тяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь».

Реакция Победоносцева на письмо Антония была не­ожиданной. Он сам, своей рукой написал очень жесткий проект отлучения Толстого от Церкви, который фактиче­ски означал предание анафеме. Этот проект был тщательно отредактирован членами Синода во главе с Антонием. Из него не только убрали термин «отлучение», заменив «отпа­дением», но и придали всему документу совершенно иной эмоциональный характер. Церковь не просто констатиро­вала — она скорбела об отпадении от нее великого русского писателя. Она молилась за его душу в надежде на его раска­яние и возвращение. Митрополит Антоний сделал всё воз­можное, чтобы перевести вопрос в ситуацию «прерванного общения».

В этом акте не было ничего жестокого, средневеково­го. Больше того, это был принципиально новый поступок Русской православной церкви в отношении еретика тако­го масштаба, который, конечно же, был ей опасен. Ведь он смущал не только интеллигенцию, но и народ, и даже свя­щенников. Все признавали, что «Определение» написано «умно». В нем не было и намека на «расправу» над Толс­тым. Наконец, в нем не было ни одной строчки, которая была бы ложью по отношению к его взглядам.

Мягкость «Определения» удивила и самого Толсто­го. Когда он узнал о нем, первый вопрос, который он за­дал: провозглашена ли анафема? Узнав, что нет, Тол­стой был недоволен. Он мечтал пострадать за свои убежде­ния. Так, разговаривая с К. Н. Леонтьевым незадолго до его смерти, он просил его: «Напишите, ради Бога, чтоб меня сослали. Это моя мечта».

В «Ответе» Толстого Синоду чувствуется его недовольст­во «двусмысленностью» «Определения». Если бы его тор­жественно провозгласили еретиком — это одно дело. Это было бы объявление войны. Но его назвали блудным сыном. Толстой болезненно переживал этот момент одиночества. Одно из его главных возражений оппонентам: Синод «об­виняет одного меня в неверии во все пункты, выписанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди в России разделяют такое неверие и беспрестанно выражали и выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах и книгах...».

«Ответ» Толстого на «Определение» Синода — это не возражение на официальный документ, с которым он со­гласен или не согласен, но глубокое личное высказывание по вопросу, который был для него главным, — вопросу о смерти. В отличие от широкой публики, которая смеялась над «Определением», рукоплескала Толстому и осыпала бу­кетами его репинский портрет на XXIV Передвижной вы­ставке в марте 1901 года, Толстой прекрасно понимал, чтб стоит на кону в его споре с Церковью. «Мои верования, — писал он в «Ответе», — я так же мало могу изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от Которого изошел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более простой, ясной и отвечающей всем требованиям мо­его ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуть­ся же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла».

Двадцать четвертого февраля 1901 года Толстой вмес­те с директором московского Торгового банка Александ­ром Никифоровичем Дунаевым шел по Лубянской площа­ди. Дунаев вспоминал: «Кто-то, увидав Л. Н., сказал: "Вот он, дьявол в образе человека". Многие оглянулись, узнали Л. Н., и начались крики: "Ура, Л. Н., здравствуйте, Л. Н.! Привет великому человеку! Ура!"».

Но Толстого это не радовало. Еще меньше это нрави­лось Софье Андреевне. Ее дети под влиянием отца отпа­дали от православия. И она понимала, что «Определение» сыграет в этом смысле отрицательную роль, потому что молодежь будет «за Толстого». Именно после публикации «Определения» прозвучал первый протест со стороны шест­надцатилетней дочери Толстых Саши, которая отказалась пойти с матерью к всенощной в конце Великого поста. «Я даже заплакала, — пишет Софья Андреевна в дневнике. — Она пошла к отцу советоваться, он сказал ей: "Разумеется, иди и, главное, не огорчай мать"».

В то же время Софья Андреевна не могла не задумывать­ся над тем, каким образом будет похоронен ее муж. Широ­ко известно, что Толстой завещал похоронить себя без цер­ковного обряда, закопав тело в яснополянском лесу на том месте, где брат Николенька в детстве спрятал «зеленую па­лочку». Но далеко не всем известно, что это распоряжение сделано Толстым лишь в самом конце жизни, уже после си­нодального «Определения». В 1901 году оставалось в силе завещание 1895 года, в котором он просил похоронить се­бя «на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в са­мом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священ­ника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпева­нием (курсив мой. — Я. />.)...». А вот в варианте завещания 1908 года Толстой уже настаивает, чтобы «никаких не со­вершали обрядов при закопании в землю моего тела. Дере­вянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет его в Заказ (лес в имении Ясная Поляна) против оврага».

В завещании 1895 года Толстой оставлял семье возмож­ность похоронить его по православному обряду, как хоро­нили всех его предков и умерших детей. Письмо Иоанни- кия епископам этой возможности лишало. «Определение» Синода, при всей его мягкости, закрепляло это положение до покаяния Толстого. Но Софья Андреевна хорошо знала упрямый характер своего мужа.

Репетиция смерти

Осенью 1901 года из-за ухудшающегося здоровья Толстой с семьей переезжает в Крым, в Гаспру, на вил­лу, предоставленную поклонницей писателя графиней Софьей Владимировной Паниной. Но этот переезд только ухудшил самочувствие писателя. У него открылось воспа­ление легких, которое в его возрасте было смертельной бо­лезнью.

Двадцать шестого января 1902 года жена Толстого запи­сывает в дневнике: «Мой Лёвочка умирает».

Толстой «умирал» тяжело. Кроме физических мук он испытывал то, что называется смертной тоской. «Он не жа­луется никогда, но тоскует и мечется ужасно», — пишет Со­фья Андреевна. Он потерял чувство времени. В бреду ему виделся горящий Севастополь.

В Гаспре собрались все сыновья Толстых, чтобы про­ститься с отцом. Илья Львович в воспоминаниях описал это трогательное прощание:

«Почувствовав себя слабым, он пожелал со всеми про­ститься и по очереди призывал к себе каждого из нас, и каж­дому он сказал свое напутствие. Он был так слаб, что говорил полушепотом, и, простившись с одним, он некоторое время отдыхал и собирался с силами. Когда пришла моя очередь, он сказал мне приблизительно следующее: "Ты еще молод, по­лон и обуреваем страстями. Поэтому ты еще не успел задумы­ваться над главными вопросами жизни. Но время это придет, я в этом уверен. Тогда знай, что ты найдешь истину в евангель­ском учении. Я умираю спокойно только потому, что я познал это учение и верю в него. Дай Бог тебе это понять скорее".

Я поцеловал ему руку и тихонько вышел из комнаты. Очутившись на крыльце, я стремглав кинулся в уединен­ную каменную башню и там в темноте разрыдался, как ре­бенок... Когда я огляделся, я увидал, что около меня, на лестнице, кто-то сидел и тоже плакал».

8 П. Басинский 225

Но как только Толстой приходил в себя, он начинал диктовать окружающим записи в свой дневник.

«Ценность старческой мудрости возвышается, как бри­льянты, каратами: самое важное на самом конце, перед смертью. Надо дорожить ими, выражать и давать на поль­зу людям».

«Говорят: будущая жизнь. Если человек верит в Бога и закон Его, то он верит и в то, что он живет в мире по Его за­кону. А если так, то и смерть происходит по тому же закону и есть только возвращение к Нему».

«Ничто духовное не приобретается духовным путем: ни религиозность, ни любовь, ничто. Духовное всё творится матерьяльной жизнью, в пространстве и времени. Духов­ное творится делом».

Толстой не боится смерти. Смерть — это оконча­тельное освобождение от эгоистического «я». «Един­ственное спасение от отчаяния жизни — вынесение из себя своего "я". И человек естественно стремится к этому пос­редством любви. Но любовь к смертным тварям не осво­бождает. Одно освобождение — любовь к Богу. Возможна ли она? Да, если признавать жизнь всегда благом, наивыс­шим благом, тогда естественна благодарность к источнику истины, любовь к Нему и потому любовь безразлично ко всем, ко всему, как лучи солнца...»

Толстой «умирает» религиозным человеком. Но в нем нет никаких признаков примирения с Церковью. «Спо­койные смерти под влиянием церковных обрядов подоб­ны смерти под морфином», — диктует Толстой. А в это время ему делают инъекции морфия, чтобы избавить от физических мук. «Очнитесь от гипноза, — говорит он о духовенстве. — Задайте себе вопрос: чтб бы вы думали, если [бы] родились в другой вере? Побойтесь Бога, ко­торый дал вам разум не для затемнения, а выяснения ис­тины».

Митрополит Петербургский Антоний отправляет в Крым телеграмму Софье Андреевне. «Неужели, графиня, не употребите Вы всех сил своих, всей любви своей к то­му, чтобы воротить ко Христу горячо любимого Вами, всю жизнь лелеянного, мужа Вашего? Неужели допустите уме­реть ему без примирения с Церковию, без напутствования Таинственною трапезою тела и крови Христовых, дающе­го верующей душе мир, радость и жизнь? О, графиня! Умо­лите графа, убедите, упросите сделать это! Его примирение с Церковию будет праздником светлым для всей Русской земли, всего народа русского, православного, радостью на небе и на земле».

В среде «толстовцев» телеграмма была воспринята как провокация, задуманная Победоносцевым: будто бы тот отдал приказ крымскому священнику после смерти Тол­стого войти в дом, а на выходе ложно объявить, что Тол­стой раскаялся и вернулся в лоно Церкви. Софья Анд­реевна решила иначе. Она сообщила мужу о телеграмме митрополита.

«Я сказала Лёвочке об этом письме, и он мне сказал, было, написать Антонию, что его дело теперь с Богом, на­пиши ему, что моя последняя молитва такова: "От Тебя изошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя". А когда я сказала, что если Бог пошлет смерть, то надо умирать, примирив­шись со всем земным, и с Церковью тоже, на это Л. Н. мне сказал: "О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое Церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?" Потом Л. Н. прислал мне Таню (дочь. — П. Б.) сказать, чтоб я ничего не писала Антонию».

Могучий организм Толстого и неусыпная забота жены и близких победили болезнь. Но Крым не отпускал Толстого. 1 мая 1902 года он заболел еще и брюшным тифом. После только что перенесенного воспаления легких справиться с тифом 73-летнему старику при крайне низких возможнос­тях медицины того времени казалось немыслимым. Толс­той выздоровел в течение месяца. Это было биологическое чудо — но и заслуга, не столько медицины, сколько Софьи Андреевны и старшей дочери Татьяны, посменно круглосу­точно дежуривших возле постели больного.

Зима и весна 1902 года стали для Толстого вторым «крымским экзаменом» после его участия в обороне Се­вастополя в 1854—1855 годах. Оба раза он оказывался в по­ложении, когда между жизнью и смертью было расстояние одного шага, одного мгновения. Но второй экзамен был куда труднее. Одно дело — храброе поведение на войне, да еще и в молодые годы, и совсем другое — две смертельные болезни подряд, перенесенные в старости. После второго выздоровления Софья Андреевна с болью пишет в днев­нике: «Бедный, я видеть его не могу, эту знаменитость все­мирную, — а в обыденной жизни худенький, жалкий ста­ричок».

Но этот «старичок» выдержал испытание, которому подверглись его взгляды. На краю могилы самые отчаян­ные атеисты обращаются к Церкви, хватаются за нее, как за спасительную соломинку. С Толстым этого не произошло. Он не смирился. Но это был не бунт, а подтверждение тех слов, которые он писал в «Ответе» Синоду: «Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу.

Завещание

Толстой написал шесть завещаний — в 1895, 1904, 1908, 1909 (два) и 1910 годах. Свое первое неформальное завеща­ние он оставил в виде дневниковой записи.

Двадцать первого февраля 1895 года умер Н. С. Лесков. В записке «Моя посмертная просьба» он просил похоро­нить его «по самому низшему, последнему разряду». Толс­той знал об этой записке и, размышляя о ней 27 марта, ре­шил сделать свое предсмертное распоряжение.

«Мое завещание приблизительно было бы такое. Пока я не написал другого, оно вполне такое».

Он просит похоронить его «на самом дешевом кладби­ще и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить». Он просит не писать о нем некрологов. Бумаги свои завещает жене, Черткову и Страхову (сначала и дочерям — Тане и Маше, но потом за­черкнул с припиской: «Дочерям не надо этим заниматься»). Сыновьям не дает никакого поручения — они «не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить».

Дневники холостой жизни сначала просит уничто­жить — «...не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь... но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят одностороннее впечатление». Но потом сове­тует сохранить: «Из них видно, по крайней мере, то, что, несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я всё-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить Его».

Толстой просит своих наследников отказаться от прав на сочинения, которые через письмо в газеты он оставил в распоряжение жены, то есть написанные до 1881 года. Это именно просьба, а не распоряжение. «Сделаете это — хоро­шо. Хорошо будет это и для вас, не сделаете — ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать».

При этом Толстой искренне убежден, что его «заве­щание» имеет какой-то юридический смысл. Например, он уверен, что его письмо в газеты об отказе от автор­ских прав сохранит силу и после его смерти, а значит, и после его смерти издатели смогут безвозмездно публико­вать его тексты.

Прожив на свете без малого 70 лет, он понимал в юри­дических вопросах не больше малого ребенка. Ему и в голову не приходило, что письмо об отказе от автор­ских прав имеет законную силу только до тех пор, пока жив автор, который сам отказывается получать от издателей го­норары, но после его смерти его права перейдут к закон­ным наследникам, тем, кого он укажет не в дневнике, а в формальном завещании, написанном при свидетелях, либо заверенном нотариусом. Если же такого завещания не бу­дет, то права автоматически перейдут к его вдове и всем де­тям.

Этого не понимали ни он сам, ни члены семьи, что по­родило жуткую чехарду с завещанием, которая напоминает детективную историю.

Копия с завещания 1895 года была сделана дочерью Марией Львовной в 1901-м тайно от матери. Софья Анд­реевна знала об этой записи, но забыла о ней. Дневник 1895 года она вкупе с другими рукописями мужа помести­ла на хранение в Румянцевский музей. Маша не показа­ла ей этот текст, скопированный ею и подписанный Тол­стым. Она боялась реакции матери.

Но после Крыма скрывать завещание было сложно. Крымская история показала, что Толстой может умереть в любой момент. В октябре 1902 года о завещании стало из­вестно Софье Андреевне, и она была возмущена.

«Мне это было крайне неприятно, когда я об этом слу­чайно узнала, — пишет она в дневнике. — Отдать сочине­ния Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в обще­ственное достояние, мы наградим богатые фирмы изда­тельские, вроде Маркса, Цетлина и другие. Я сказала Л. Н., что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если б я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла для него».

Это была ее роковая ошибка! Фактически жена заявила мужу, что не исполнит его предсмертного распоряжения, которое он считал самым важным. Не откажется от прав да­же на те сочинения, которые были написаны им после ду­ховного переворота.

Софья Андреевна потребовала у мужа, чтобы он забрал завещание у Маши и отдал ей. И Толстой не смог ей отка­зать. Маша возмущалась поступком матери.

Причин, по которым Софья Андреевна не приняла за­вещания мужа, несколько. Во-первых, она была обижена на него и на дочь. Во-вторых, в это время она задумала из­дание нового собрания сочинений Толстого и вложила в это дело свои 50 тысяч рублей. Если бы вдруг Толстой умер и в газетах появилось бы его завещание в пользу всех, Со­фья Андреевна потерпела бы финансовый крах. Так она ду­мала, тоже не понимая юридической стороны вопроса.

В июле 1902 года к ней приезжал владелец издательства «Просвещение» Натан Сергеевич Цетлин с предложени­ем выкупить «на вечное владение» права Софьи Андреев­ны на ранние произведения мужа за миллион рублей. Жена Толстого отказала ему. И вдруг выяснилось, что, когда она отказывалась от этой огромной суммы, за ее спиной дочь интриговала с завещанием отца, собираясь лишить мать последних доходов от произведений Толстого.

Но в истории с литературным наследством Толстого был еще один важный фигурант — Чертков. По завещанию 1895 года его права на наследство уравнивались с правами Софьи Андреевны и Страхова. В январе 1896 года Страхов умер. Душеприказчиками Толстого остались его жена и ду­ховный друг, которые к тому времени уже были в состоя­нии войны.

Через год Черткова выслали в Англию. Более чем на де­сять лет он был лишен возможности прямого общения с Толстым — только в письмах. При этом Софья Андреевна постоянно находилась рядом с мужем. Но именно это па­радоксальным образом усилило позиции Черткова как ду­шеприказчика. Во-первых, в глазах Толстого он пострадал за его, Толстого, взгляды. Во-вторых, он искренне соби­рался неукоснительно выполнить волю учителя во всём, что касалось отказа от литературных прав. Проблема была в другом. Кто — жена или духовный друг — будет на закон­ных основаниях «безвозмездно» или за деньги передавать издателям не напечатанные при жизни сочинения Толсто­го, его дневники, письма?

В мае 1904 года Чертков, находясь в Англии, пытает­ся узаконить свое положение «духовного душеприказчи­ка» (его выражение). Понимая, что сделать это юридически в тайне от семьи писателя невозможно, он посылает в Яс­ную Поляну со своим секретарем, англичанином Бриггсом, «вопросник». Вопросы Черткова были напечатаны на ма­шинке, ответы написаны рукой Толстого.

«1. Желаете ли Вы, чтобы заявление Ваше в "Русских ведомостях" от 16 сентября 1891 г. оставалось в силе и в на­стоящее время, и после Вашей смерти?

Желаю, чтобы все мои сочинения, написанные с 1881 го­да, а также, как и те, которые останутся после моей смер­ти, не составляли бы ничьей частной собственности, а мог­ли бы быть перепечатываемы и издаваемы всеми, кто этого захочет.

Кому Вы желаете, чтобы было предоставлено окон­чательное решение тех вопросов, связанных с редакцией и изданием Ваших посмертных писаний, по которым поче­му-либо не окажется возможным полное единогласие?

Думаю, что моя жена и В. Г. Чертков, которым я поручал разобрать оставшиеся после меня бумаги, придут к соглаше­ниюу что оставить, что выбросить, что издавать и как.

Желаете ли Вы, чтобы и после Вашей смерти, если я Вас переживу, оставалось в своей силе данное Вами мне письменное полномочие как единственному Вашему загра­ничному представителю?

Желаю, чтобы и после моей смерти В. Г. Чертков один распоряжался бы изданием и переводами моих сочинений за границею.

Предоставляете ли Вы мне и после Вашей смерти в полное распоряжение по моему личному усмотрению как для издания при моей жизни, так и для передачи мною до­веренному лицу после моей смерти все те Ваши рукописи и бумаги, которые я получил и получу от Вас до Вашей смер­ти?

Передаю в распоряжение В. Г. Черткова все находящие­ся у него мои рукописи и бумаги. В случае же его смерти по­лагаюу что лучше передать эти бумаги и рукописи моей жене или в какое-нибудь русское учреждение — публичную библио­теку, академию.

Желаете ли Вы, чтобы мне была предоставлена воз­можность пересмотреть в оригинале все решительно без изъятия Ваши рукописи, которые после Вашей смерти ока­жутся у Софьи Андреевны или у Ваших семейных?

Очень желал бы, чтобы В. Г. Чертков просмотрел бы все оставшиеся после меня рукописи и выписал бы из них то, что он найдет нужным для издания».

Это письмо было вторым неформальным завещанием Толстого. Оно также не имело юридического значения, по­тому что Толстой продолжал настаивать, чтобы права на сочиненное им после 1881 года принадлежали всем. Тем не менее оно любопытно как новое волеизъявление Толстого. Он распространил права Черткова на все рукописи, в том числе и на те, что находились у жены. Права на свое руко­писное наследие, находящееся у Черткова за границей, он передавал одному Черткову. Софья Андреевна могла полу­чить эти рукописи только в случае смерти Черткова, но при желании тот мог завещать их любой публичной библиоте­ке. О том же, чтобы передать рукописи детям, не было ни слова...

По сути, единственным наследником и распорядите­лем рукописей в этом завещании провозглашался Черт­ков. Жене отводилась скромная роль помощницы и пос­редницы в передаче ему всех рукописей мужа. Но за ней еще оставались литературные права на сочинения, создан­ные до 1881 года.

Это письмо было написано Толстым под давлением Черткова. Он хотел угодить духовному другу, но делать это было тягостно. Тягостно настолько, что во втором письме, которое Чертков спрятал и хранил у сына под грифом «сек­ретно» (оно было напечатано лишь в 1961 году!), Толстой писал: «Не скрою от Вас, любезный друг Владимир Гри­горьевич, что Ваше письмо с Бриггсом было мне неприят­но... Неприятно мне не то, что дело идет о моей смерти, о ничтожных моих бумагах, которым приписывается ложная важность, а неприятно то, что тут есть какое-то обязатель­ство, насилие, недоверие, недоброта к людям. И мне, я не знаю как, чувствуется втягивание меня в неприязненность, в делание чего-то, что может вызвать зло. Я написал свои ответы на Ваши вопросы и посылаю. Но если Вы напишете мне, что Вы их разорвали, сожгли, то мне будет очень при­ятно».

Чертков это опасное для него письмо спрятал... Унич­тожить рукопись учителя было выше его сил.

Позиция Толстого вызывает противоречивые чув­ства. Он оставляет вопрос о судьбе своих рукописей на совести других людей, вместо того чтобы твердо решить его самому, так же, как он решил вопрос о своем имуще­стве, собрав семью и объявив свое решение. Он поступает по принципу непротивления и при этом фактически идет на поводу у Черткова, хотя это ему крайне досадно.

Ведь он имел полную возможность решить этот вопрос раз и навсегда, оставив за женой права на старые произве­дения, а за Чертковым — на новые. В создании старых по­могала жена, о новых не узнал бы весь мир без Черткова. Конечно, такое «двоевластие» выглядело бы странно. Но, может быть, именно это заставило бы две враждебные сто­роны помириться. Не издавать же два разных собрания со­чинений.

Третье завещание Толстого было продиктовано секре­тарю Н. Н. Гусеву, опять как запись в дневнике, 11 авгус­та 1908 года. За две недели до своего восьмидесятилетнего юбилея Толстой тяжело заболел. Отказали ноги, и он был прикован к креслу-каталке. Думая, что умирает, он решил еще раз отредактировать свою предсмертную волю.

«Во-первых, хорошо бы, если бы наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то не­пременно всё народное, как то: "Азбуки", "Книги для чте­ния". Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы ни­каких не совершали обрядов при закопании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет, снесет или свезет в За­каз против оврага, на место зеленой палочки. По крайней мере, есть повод выбрать то или иное место».

Это было первое завещание Толстого, которое мог­ло иметь какую-то силу после его смерти. Речь идет о мес­те, где он завещал себя похоронить и был похоронен. Ис­тория с «зеленой палочкой», символом людского счастья и братства, зарытой в лесу Старого Заказа братьями Лёвоч­кой и Николенькой, известна читателям автобиографиче­ской трилогии писателя.

В остальном третье завещание повторяло ошибки пер­вых двух. Он просил, а не распоряжался. И хотел передать права на произведения всем, что было юридически невоз­можно.

Толстой и «юридизм» оказались вещами несовместны­ми, как гений и злодейство в драме Пушкина «Моцарт и Сальери». Тем не менее в первых завещаниях Толстого бы­ла какая-то позиция. И он должен был бы держаться ее до конца, предоставив своим наследникам право уже по сво­ей совести распоряжаться его литературным наследием. Он и хотел так поступить. Но это ущемляло бы права одного- единственного человека, которого Толстой любил и кото­рого ненавидела Софья Андреевна, — Черткова. Перешаг­нуть через эту любовь он не мог — и по душе, и по совести.

А Чертков не мог добровольно отказаться от своих прав на наследие Толстого. Нужно войти в его положение. Он посвятил Толстому всю жизнь. Отказ от наследия Толстого для него был равнозначен отказу от жизни. Договориться с Софьей Андреевной было невозможно. Слишком разными людьми они были, и слишком много обид на Черткова нако­пилось у нее к тому времени. Наконец, безграничная любовь Софьи Андреевны к сыновьям внушала опасение, что лите­ратурным наследием Толстого распорядятся не так, как того желал сам Толстой. Сыновья оказались плохими помещика­ми, постоянно нуждались в деньгах и просили их у матери. Встанем на точку зрения Черткова. Так ради кого он должен был отказываться от наследия Толстого? Ради безумной, во всём нелогично поступающей жены? Ради проматыва­ющих деньги сыновей? Что будет с теми рукописями, ко­торые Чертков хранил в Англии как зеницу ока, не имея на них никаких юридических прав?

Попыткой отказаться от литературных прав Толстой со­здал беспрецедентную юридическую ситуацию: до 1909 года ни один из участников этой истории, не исключая и опыт­ного Черткова, не понимал реальной юридической сторо­ны этого вопроса. Все действовали вслепую.

В июле 1909 года настал момент истины. В это вре­мя Софья Андреевна задумала судиться с «Посредни­ком» и другими изданиями, перепечатавшими некоторые вещи Толстого семидесятых годов (например, «Кавказ­ского пленника»). Она считала их своей собственностью и обратилась к адвокату с просьбой составить судебную жалобу. Адвокат поинтересовался: на основании какого документа возбуждается судебное преследование? На ос­новании доверенности, ответила она. На основании до­веренности нельзя, объяснил адвокат. Нужен документ от мужа с передачей прав на издание. Однако Толстой не только отказался выдать жене такой документ, но был страшно возмущен ее поведением по отношению к народ­ным издательствам. И он решил оставить жену вовсе без каких-либо прав...

Юрист и родственник Толстого Иван Васильевич Де­нисенко вспоминал:

«В июле 1909 года, когда я был в Ясной Поляне... она позвала меня к себе в спальню и, показавши мне общую доверенность на управление делами, выданную ей уже дав­но Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать третьему лицу право на изда­ние произведений Льва Николаевича, а главное возбудить преследование против Сергеенко[30] и какого-то учителя во­енной гимназии за составление ими из произведений Льва Николаевича сборников и хрестоматий, ввиду того, что эти сборники могут причинить ей, С. А-не, большой матери­альный ущерб...

Кажется, на другой день после этого, днем, я с женою и детьми были в парке на ягодах. Жена попросила меня зачем- то сходить во флигель. Я пошел по аллее, проходящей меж­ду цветами, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил. Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал. При встрече он быстро схватил меня за руку и сказал со слезами на глазах:

"Голубчик, Иван Васильевич, что она со мною делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение пресле­дования. Ведь я этого не могу сделать... Это было бы против моих убеждений".

Затем, пройдя со мною несколько шагов, он сказал мне: "У меня к вам большая просьба, пусть только она останет­ся пока между нами, не говорите о ней никому, даже Са­ше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произве­дения, когда бы то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование"».

Двенадцатого июля Толстой пишет в дневнике: «Вче­ра вечером было тяжело от разговоров Софьи Анд­реевны о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние ча­сы, дни, месяцы жизни!»

Между тем еще в июне 1908 года из Англии приехал Чертков с семьей и поселился на даче близ Ясной Поля­ны. Но, разрешив ему вернуться в Россию, правительство тотчас начало преследовать его и наказало весьма стран­ным способом: в январе 1909 года его выслали за пределы Тульской губернии — подальше от Толстого. Он поселился в имении Крёкшино Московской губернии. Именно здесь 18 сентября 1909 года было составлено первое формальное завещание Толстого:

«Заявляю, что желаю, чтобы все мои сочинения, лите­ратурные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще не изданные, написан­ные или впервые напечатанные с 1-го января 1881 года, а также и все, написанные мною до этого срока, но еще не напечатанные, не составляли бы после моей смерти ничь­ей собственности, а могли бы быть безвозмездно издавае­мы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет. Желаю, чтобы все рукописи и бумаги, которые останутся после ме­ня, были бы переданы Владимиру Григорьевичу Черткову, с тем чтобы он и после моей смерти распоряжался ими, как он распоряжается ими теперь, для того, чтобы все мои пи­сания были безвозмездно доступны всем желающим ими пользоваться для издания. Прошу Владимира Григорьеви­ча Черткова выбрать также такое лицо или лица, которому бы он передал это уполномочие на случай своей смерти.

Лев Николаевич Толстой.

Крёкшино, 18 сентября 1909 г.

При подписании настоящего завещания присутствова­ли и сим удостоверяют, что Лев Николаевич Толстой при составлении настоящего завещания был в здравом уме и твердой памяти: Свободный художник Александр Борисович Гольденвейзер. Мещанин Алексей Петрович Сергеенко. Алек­сандр Васильевич Калачев, мещанин.

Настоящее завещание переписала Александра Толс­тая».

Оригинал завещания написан рукой Толстого. Но до­статочно сравнить этот текст с двумя завещаниями, сде­ланными в виде дневниковых записей, чтобы понять: это не язык Толстого. Не только по содержанию, но и букваль­но по тексту первое формальное завещание совпадает с тем «вопросником», который Чертков посылал из Англии с сек­ретарем Бриггсом. Ответы Толстого, повторявшие вопросы в утвердительной форме, и легли в основу завещания.

Чертков победил Софью Андреевну. Духовный друг Толстого оказался сильнее законной жены. И это было сде­лано за ее спиной.

После отъезда мужа она стала что-то подозревать. Ут­ром 8 сентября она из Москвы отправилась в Крёкшино. Толстой встретил ее на станции, и всё в доме Чертковых показалось ей «хорошо, приветливо, красиво». 10—12 сен­тября она вновь была в Москве. Ходила в банк, привела в порядок свои издательские дела. 13 сентября снова приеха­ла в Крёкшино.

В этот день она определенно почувствовала что-то не­ладное. Вместе с ней из Москвы ехала дочь Саша, которая тоже была в городе по делам и теперь возвращалась к Черт­ковым и отцу. Мать и дочь в то время не любили друг друга. Они соперничали за влияние на Толстого. Находившийся в Крёкшине музыкант А. Б. Гольденвейзер заметил «болез­ненно-раздраженное состояние Софьи Андреевны, еже­минутно готовой сделать сцену или впасть в истерический припадок». 17 сентября, накануне подписания завещания, между ней и Чертковым вспыхнула ссора.

«У Чертковых ей всё не нравилось, — вспоминала дочь Саша, — "темные", окружавшие отца, общий стол, где Илья Васильевич (слуга Толстых. — П. Б.) сидел вместе с ней. Нервы ее были в ужасном состоянии. — Трудно себе представить, что было бы, если бы она узнала, что здесь, в Крёкшине, отец решил написать завещание... Я перепи­сала это завещание, отец и три свидетеля подписали его. Я дала копию Черткову, оставила у себя оригинал, и Чертков просил меня зайти в Москве к присяжному поверенному Муравьеву, чтобы узнать, имеет ли такое завещание юри­дическую силу».

Николай Константинович Муравьев объяснил участ­никам этой истории, что литературные права, как любая собственность, не могут быть переданы всем. Их можно пе­редать только физическому или юридическому л ицу. Или — лицам. Толстой был поставлен перед выбором. Или оста­вить всё как есть и ничего не предпринимать (в этом случае наследниками стали бы его жена и дети), или доводить на­чатое до конца.

Осенью 1909 года в Ясную Поляну дважды приезжает молодой сотрудник Черткова Федор Страхов (родной брат писательницы Лидии Алексеевны Авиловой, не имевший отношения к Н. Н. Страхову). 11 октября дочь Толстого Са­ша пишет Черткову: «(Самое важное) На днях много дума­ла о завещании отца, и пришло в голову, что лучше было бы написать такое завещание и закрепить его подписями сви­детелей, объявить сыновьям при жизни о своем желании и воле. Дня три тому назад я говорила об этом с папй. Я ска­зала ему, что была у Муравьева, что Муравьев сказал, что завещание папй недействительно и что, по моему мнению, следовало бы сделать. На мои слова о недействительности завещания он сказал: ну что же, это можно сделать, мож­но в Туле. Об остальном сказал, что подумает, а что это хо­рошо в том отношении, что если он объявит о своем жела­нии при жизни, это не будет так, как будто он подозревает детей, что они не исполнят его воли, если же после смерти окажется такая бумага, то сыновья, Сережа например, бу­дут оскорблены, что отец подумал, что они не исполнят его воли без нотариальной бумаги. Из разговора с отцом вы­несла впечатление, что он исполнит всё, что нужно. Теперь думайте и решайте вы, как лучше. Нельзя ли поднять речь о всех сочинениях? Прошу вас, не медлите. Когда приедет Таня, будет много труднее, а может быть, и совсем невоз­можно что-либо устроить».

Саша в то время имела некоторые основания не любить мать. Еще в детстве ей стало известно, что родилась она в ночь после первой попытки отца уйти от матери в июне 1884 года. Она знала, что, будучи беременной, мать ходила к тульской акушерке с просьбой устроить искусственный выкидыш. Акушерка отказалась, за что Софья Андреевна потом благодарила Бога. Тем не менее она не баловала Са­шу, не уделяла ей того внимания, которое досталось дру­гим детям. Она держала ее на дистанции, часто сердилась на нее, оскорбляла и даже унижала. Дочь отвечала дерзос­тью и непослушанием.

«Он сейчас же пошел в свой кабинет и увел туда с собою Александру Львовну и меня, — вспоминал Федор Страхов о своем первом визите к Толстому. — Я вас удивлю своим крайним решением, — обратился он к нам обоим с доброй улыбкой на лице. — Я хочу быть plus royaliste que le roi[31]. Я хочу, Саша, отдать тебе одной всё, понимаешь? Всё, не ис­ключая и того, о чем была сделана оговорка в том моем га­зетном заявлении. — Мы стояли перед ним, пораженные как молнией этими его словами: "одной" и "всё". Он же произнес их с такой простотой, как будто он сообщал нам о самом незначительном приключении, случившемся с ним во время прогулки».

«1 ноября 1909 года отец подписал новое завещание, составленное адвокатом Муравьевым, — вспоминала Алек­сандра Львовна. — Вначале отец думал оставить права на все свои сочинения нам троим, более близким ему, Сереже, Тане и мне, чтобы мы в свою очередь передали эти права на общее пользование. Но один раз, когда я утром пришла к нему в кабинет, он вдруг сказал: "Саша, я решил сделать за­вещание на тебя одну" — и вопросительно поглядел на ме­ня. Я молчала. Мне представилась громадная ответствен­ность, ложившаяся на меня, нападки семьи, обида старших брата и сестры, и вместе с тем в душе росло чувство гордос­ти, счастья, что он доверяет мне такое громадное дело.

Что же ты молчишь? — сказал он.

Я высказала ему свои сомнения.

Нет, я так решил, — сказал он твердо, — ты един­ственная сейчас осталась жить со мной, и вполне естест­венно, что я поручаю тебе это дело».

В дневнике Толстого это событие описано в более мрач­ных тонах. 26 октября: «Не спал до 3-х, и было тоскливо, но я не отдавался вполне. Проснулся поздно. Вернулась Со­фья Андреевна. Я рад ей, но очень возбуждена... Приехал Страхов. Ничего не делал утром. Хорошее письмо Чертко­ва. Он говорит мне яснее то, что я сам думал. Разговор с Страховым был тяжел по требованиям Черткова, потому что надо иметь дело с правительством. Кажется, решу всё самым простым и естественным способом — Саша. Хочу и прежние, до 82... Вечер. Еще разговор с Страховым. Я со­гласился. Но жалею, что не сказал, что мне всё это очень тяжело, и лучшее — неделание».

У Толстого были проблемы с памятью: он перепутал 1881 и 1882 годы. Вообще он чувствовал себя плохо, «...сом­нительно, что буду жив: слабость, сонливость», — пишет в дневнике 28 октября, «...неестественно много спал» (за­пись от 29 октября). «Необыкновенно странное, тоскли­вое состояние. Не могу заснуть, два часа (ночи)» (31 октяб­ря, накануне подписания завещания). 1 ноября: «Сегодня приехали Гол[ь]денвейзер и Страхов, привезли от Черткова бумаги. Я всё переделал. Довольно скучно».

Летом 1910 года у Саши обнаружили признаки чахот­ки. Она поехала в Крым, где быстро встала на ноги. Одна­ко болезнь Саши сыграла значительную роль в истории с завещанием. Она встревожила Черткова. Без Саши, этого подставного юридического лица, завещание потеряло бы значение. Чертков опять-таки лишился бы всего. И тогда в июне—июле 1910 года повторилась ситуация осени 1909-го. Сначала Толстой, измученный поведением жены, отпра­вился отдохнуть к «милому другу», который жил уже не в Крёкшине, а в Отрадном близ села Мещерского Москов­ской губернии. Его сопровождали вернувшаяся из Крыма Саша, личный врач Д. А. Маковицкий и молодой секретарь Валентин Булгаков. В Мещерском Толстой отдыхал душой и плодотворно работал. Написал два небольших художес­твенных текста, в том числе замечательный психологиче­ский этюд «Нечаянно».

Между тем болезнь графини приобретала неуправляе­мый, агрессивный характер. Она посылает мужу и дочери телеграмму за подписью жившей в Ясной Поляне подруги Саши, Варвары Феокритовой (чтобы не подумали, что это бред сумасшедшей): «Софье Андреевне сильное нервное расстройство, бессонницы, плачет, пульс сто, просит те­леграфировать. Варя». Затем она отправляет новую теле­грамму, уже от своего имени, где умоляет мужа немедленно приехать. Ответ пришел 23 июня: «Удобнее приехать завтра днем, но, если необходимо, приедем ночью». Слово «удоб­нее» взрывает ее.

И в это же время в Отрадное приходит сообщение: влас­ти разрешили Черткову вернуться в Тульскую губернию. И Толстой спешит «обрадовать» этим больную жену.

Двадцать третьего июня Толстой с Сашей возвраща­ются в Ясную Поляну. 27 июля поблизости, в Телятинках, поселяется Чертков и начинает ежедневно посещать яс­нополянский дом, чем окончательно сводит с ума Софью Андреевну. Родные вынуждены вызвать из Москвы знаме­нитого невропатолога и психиатра профессора Григория Ивановича Россолимо. Он был потрясен состоянием Со­фьи Андреевны. Поставленный им диагноз был такой: «Де­генеративная двойная конституция: паронойяльная и исте­рическая, с преобладанием первой».

Как же воспринял этот диагноз Толстой?

«Россолимо поразительно глуп по-ученому, безнадеж­но», — пишет он в дневнике 20 июля. «Письмо от Россо­лимо, замечательно глупое, о положении Софьи Андреев­ны», — делает он запись в тайном «Дневнике для одного себя», который прячет от жены.

Весь тайный дневник посвящен ей. «Я совершенно ис­кренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву (сыну. — Я. Б.). Несчастная, как мне не жалеть ее». «Ока­зывается, она нашла и унесла мой дневник маленький. Она знает про какое-то, кому-то, о чем-то завещание — очевид­но касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денеж­ной стоимости их — и боится, что я помешаю ее изданию. И всего боится, несчастная». «Всю ночь видел мою тяже­лую борьбу с ней. Проснусь, засну и опять то же».

Но есть в этом тайном дневнике и другие признания: «Софья Андреевна спокойна, но так же чужда»; «Нынче сутра тяжелое чувство, недоброе к ней, к Софье Андреевне. А надо прощать и жалеть, но пока не могу»; «Ничего враж­дебного нет с ее стороны, но мне тяжело это притворство с обеих сторон». И наконец: «Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться...»

По дневникам Толстого можно судить о его истинном отношении к Софье Андреевне в последние месяцы жизни. Здесь были и любовь, и привычка, и жалость к ней, и ужас перед ее поведением, и постоянное желание уйти, и пони­мание того, что уход станет жестоким поступком по отно­шению к больной жене.

В конце жизни Толстого они с женой поменялись мес­тами. Одиночество Софьи Андреевны в собственном до­ме было таким же, как одиночество Толстого в начале его духовного переворота. И в обоих случаях речь шла о «бе­зумии». Как Толстого подозревали в том, что он «сошел с ума», так и его супругу воспринимали либо сумасшедшей, либо симулирующей сумасшествие. Несмотря на диагноз Россолимо, все противники Софьи Андреевны, включая родную дочь, были уверены, что она не больна, а только притворяется больной. Наиболее грубо это мнение отрази­лось в дневнике Варвары Феокритовой.

Она пишет, что «мнимое» безумие Софьи Андреев­ны началось, когда та стала подозревать, что в Мещерском Толстой и Чертков составляют завещание против нее. В это время графиня спешно готовила новое издание сочинений мужа, которое, считала она, после смерти автора будет осо­бенно хорошо раскупаться. Но если Толстой завещает всё Черткову, она прогорит. Отсюда ее болезненный интерес к дневникам мужа с 1900 года, которые хранились у Черт­кова (дневники до 1900 года она отдала на хранение сна­чала в Румянцевскую библиотеку, потом в Исторический музей). Нет ли в них «завещания», подобного тому, что бы­ло в дневнике 1895 года? Феокритова утверждает, что когда Саша по просьбе Толстого привезла в яснополянский дом дневники от Черткова, Софья Андреевна стала просматри­вать их, бормоча: «Нет ли здесь завещания?» По мнению Феокритовой, она лаской, угрозами, истериками и шан­тажом хотела добиться главного: уничтожения завещания, если оно имеется. Когда она похитила тайный дневник му­жа и узнала, что такое завещание существует, ситуация ста­ла невыносимой.

241

Дневник Феокритовой до сих пор не опубликован, хо-

9 П. Басинскийтя Н. Н. Гусев готовил его к печати еще в 1930-е годы. Это самый безжалостный по отношению к жене Толстого доку­мент, написанный человеком, которого она сама же взяла в свой дом в качестве машинистки для перепечатки ее мему­аров «Моя жизнь». Но беда в том, что мнение Феокритовой разделяли почти все участники этой истории, а самое глав­ное — склоняли к этой точке зрения Толстого.

На стороне Софьи Андреевны оставались только двое ее сыновей — Лев и Андрей. Ничего удивительного, что она вызвала их к себе в Ясную Поляну. Но именно они своим присутствием определили окончательное решение Толстого лишить семью всех прав на его литературное наследство.

«Приехал Лёва, — записывает Толстой в дневнике 4 ию­ля. — Небольшой числитель, а знаменатель

«Сыновья, Андрей и Лев, очень тяжелы, хотя разно­образно каждый по-своему», — пишет он. «Андрей прос­то один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божья (но она есть, помни)». «Льва Львовича не могу пере­носить. А он хочет поселиться здесь».

За несколько дней до того, как в Телятинках, в доме Черткова, Толстой подписал третий, исправленный и до­полненный вариант формального завещания, в котором, в случае смерти Саши, его наследницей объявлялась дочь Татьяна, между Толстым и сыном Львом разыгралась скан­дальная сцена.

«Жив еле-еле, — пишет Толстой в дневнике 11 июля. — Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Льво­вич. Он меня ругал, как мальчишку...»

В ночь на 11 июля Софья Андреевна потребовала, что­бы муж отдал ей дневники, которые хранились у Черт­кова, и получила отказ. Она отправилась на балкон, куда выходила комната мужа, легла там на доски и начала гром­ко стонать. Безумие ее поведения подтверждается ее собст­венным дневником, в котором она пишет, что в тот момент она «вспоминала, как на этом же балконе 48 лет тому назад, еще девушкой, я почувствовала впервые любовь Льва Ни­колаевича. Ночь холодная, и мне хорошо было думать, что где я нашла его любовь, там я найду и смерть».

Толстой вышел на балкон и попросил жену уйти. Она пообещала «убить Черткова», побежала в сад и легла на сы­рую землю. В темноте ее искали несколько человек и на­шли с помощью пуделя Маркиза. Но на просьбы вернуться домой она отвечала, что пойдет лишь в том случае, если за ней придет муж.

Лев Львович пошел к отцу.

«— Она не хочет идти, — сказал я, — говорит, что ты ее выгнал.

Ах, ах, Боже мой! — крикнул отец. — Да нет! Нет! Это невыносимо!

Пойди к ней, — сказал я ему, — без тебя она не при­дет.

Да нет, нет, — повторял он вне себя от отчаяния, — я не пойду.

Ведь ты же ее муж, — тогда сказал я ему громко и с до­садой, — ты же и должен всё это уладить.

Он посмотрел на меня удивленно и робко и молча по­шел в сад».

Даже в описании Льва Львовича сцена выглядит непри­ятно. Еще хуже она смотрится в дневнике Гольденвейзера. «Софья Андреевна требовала, чтобы Л. Н. пришел за ней. Лев Львович пошел к отцу, кричал на него, ругал его, дошел до того, что назвал его "дрянью"».

В дневнике Гольденвейзера от 17 июля есть рассказ о том, как Толстой в Телятинках переписывал завещание:

«Чертков привел Л. Н. наверх. Л. Н., здороваясь со мной, два раза крепко пожал мне руку. Он сел за стол и попро­сил меня диктовать с данного Муравьевым текста, тождест­венного со старым, но с прибавкой, что на случай смерти Александры Львовны раньше Л. Н. — всё переходит Тать­яне Львовне.

Л. Н. был, видимо, взволнован, но писал быстро и не ошибался. Когда он дописал, то сказал мне:

Ну вот, как хорошо!»

Однако впопыхах Толстому забыли продиктовать сло­ва «находящимся в здравом уме и твердой памяти». Там бы­ло просто: «составлено, написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым». В этом виде завещание не имело законной силы. На его исправление потребовалось пять дней.

Двадцать второго июля 1910 года в лесу близ деревни Грумант он еще раз переписывает и подписывает на этот раз уже окончательный текст юридического завещания.

История создания этого текста подробно описана в вос­поминаниях секретаря Черткова Алексея Сергеенко, сына П. А. Сергеенко:

«Лев Николаевич сел на пень и вынул прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему всё нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасен­ный мной для этой цели картон, на котором писать, а Алек­сандр Борисович (Гольденвейзер. — П. Б.) держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и поло­жив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал пи­сать: "Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать вто­рого дня". Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав "двадцать" через букву "т", и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:

Ну, пускай думают, что я был неграмотный.

Затем прибавил:

Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.

И после слова "июля" вставил в скобках "22" цифрами.

Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и

он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николае­вич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину и как сам Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, ког­да старался особенно ясно и разборчиво писать.

Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что ос­тается еще много места, сказал:

Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, — и увеличил расстояния между строками.

Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:

Надо писать "граф"?

Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.

Потом подписались и мы — свидетели. Лев Николаевич сказал нам:

Ну, спасибо вам».

Одновременно Толстому была передана бумага от Черт­кова — важнейшее дополнение к завещанию: все права на сочинения и рукописи Толстого переходили к Саше только формально, а реальным их распорядителем являлся Черт­ков.

Вечером того же дня, когда Толстой написал тайное за­вещание против своей жены, Чертков приехал в гости в Яс­ную Поляну. Секретарь Валентин Булгаков писал: «Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Со­фьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что про­изошло что-то ужасное, непоправимое... По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков — точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на бе­лой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность от­бывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись».

Двадцать пятого июля, собрав вещи и взяв с собой пузы­рек с опиумом, графиня поехала в Тулу на коляске, послан­ной на вокзал встретить сына Андрея. У нее было смутное намерение то ли уехать навсегда, то ли покончить с собой. Перед отъездом она написала записку, которую предполага­ла отправить в газеты: «В мирной Ясной Поляне случилось необыкновенное событие. Покинула свой дом граф[иня] Софья Андреевна Толстая, тот дом, где она в продолжение 48 лет с любовью берегла своего мужа, отдав ему всю свою жизнь. Причина та, что ослабевший от лет Лев Ник. подпал совершенно под вредное влияние господина Ч ва, поте­рял всякую волю, дозволяя Ч ву, и о чем-то постоянно

тайно совещался с ним. Проболев месяц нервной болез­нью, вследствие которой были вызваны из Москвы два док­тора, графиня не выдержала больше присутствия Ч ва и

покинула свой дом с отчаянием в душе».

На вокзале Андрей, увидев ненормальное состояние матери, заставил ее вернуться вместе с ним в усадьбу.

Двадцать седьмого июля Лев и Андрей допрашива­ли Сашу, не написал ли отец завещания. Наконец, Анд­рей отправился к отцу и задал ему прямой вопрос: не сде­лал ли он какого-нибудь письменного распоряжения на случай своей смерти? Солгать Толстой не мог. Сказать правду тоже не мог. В этом случае весь гнев жены и сы­новей пал бы на Сашу. Он ответил, что не желает это об­суждать. Но фактически это было признанием сущест­вования завещания.

Толстой оказался в ловушке. Он не мог лгать и не мог сказать правду. В этом же положении оказалась и Саша, ко­торую он сам воспитал в том духе, что лгать кому-то в гла­за нельзя.

Тридцатого числа в Ясную Поляну приехал биограф Толстого П. И. Бирюков. Ему как доверенному лицу рас­сказали о завещании. И «Поша», как называли его близкие, выразил свое неодобрение. Он сказал Толстому, что дер­жать такой документ в тайне неправильно. Он был потря­сен интригами, которые происходили в Ясной. И Толстой сам понял, что сделал что-то не то.

«Очень, очень понял свою ошибку, — пишет он в днев­нике. — Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову».

Вот это письмо:

«Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо бы­ло или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или всё оставить, как было, — ничего не делать. И он со­вершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наслед­никах, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что вос­пользовался учреждением отрицаемого мной правительст­ва, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всём, что совершается теперь, виноват только я сам. На­до было оставить всё, как было, и ничего не делать...»

Кому он это писал?! Человеку, который шесть лет вел сложнейшую конспиративную работу по организации заве­щания Толстого в свою пользу. Что означали для него сло­ва «ничего не делать»? То, что всё наследие Толстого доста­нется жене и детям.

В течение десяти дней ошеломленный Чертков сочи­нял ответ своему учителю. В этом письме он подробно рас­сказал (!) Толстому, как готовилось завещание и что руко­водило завещателем (то есть самим Толстым), когда он его подписывал. Он как будто восстанавливал память своего кумира, рассказывая ему о том, что он сделал сам, своей ру­кой. И Толстой опять уступил...

«Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на про­гулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о Вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это Ваше письмо: отвращение к тем проявлениям гру­бой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал Вам больно своим письмом, в котором выражал со­жаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю Вашу деятель­ность, но своей деятельностью всё-таки недоволен: чувст­вую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как».

Толстой не хотел решать эту проклятую юридическую проблему! Он хотел, чтобы она решилась как-то сама со­бой, полюбовно. В письме Черткову он не только уступал своему другу, но и объяснял мотивацию своего поступ­ка: «В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее (жены. — Я. Б.) желанию, могло бы быть по­лезно ей, я не верю, а если бы и верил, всё-таки не мог бы этого делать. Главное же, кроме того, что думаю, что я дол­жен так поступать, я по опыту знаю, что, когда я настаиваю, мне мучительно, когда же уступаю, мне не только легко, но даже радостно».

Чертков ответил Толстому безумным письмом, в ко­тором лихорадочно доказывал, что держать завещание в тайне необходимо... «в интересах самой Софьи Андреев­ны». «Если бы она при Вашей жизни определенно узнала о Вашем распоряжении, то просто не выдержала бы этого, столько лет подряд она измышляла, лелеяла и применяла, с такой обдуманностью, предусмотрительностью и осторож­ностью, свой план захвата после Вашей смерти всех Ваших писаний, что разочарование в этом отношении при Вашей жизни было бы для нее ударом слишком невыносимым, и она никого и ничего бы не пощадила бы, не пощадила бы не только Вас, Вашего здоровья и Вашей жизни, но не по­щадила бы себя, своей жизни и, ужаснее всего, своей ду­ши, — последних остатков совести, в отчаянной попытке отвоевать, добиться своего, пока Вы еще живы...»

Чем отличался сам Чертков от душевнобольной Софьи Андреевны, когда доказывал Толстому, что держать жену в неведении относительно завещания теперь необходимо, чтобы она окончательно не сошла с ума и не покончила с собой?

Двадцать четвертого сентября 1910 года Толстой запи­сал в «Дневнике одного себя»: «Они разрывают меня на части. Иногда думается: уйти ото всех».

На следующий день он послал Черткову письмо, в ко­тором впервые за всю историю их переписки потребовал не вмешиваться в его отношения с женой. «Решать это дело должен я один в своей душе, перед Богом, я и пытаюсь это делать, всякое же чужое участие затрудняет эту работу. Мне было больно от письма, я почувствовал, что меня разрыва­ют на две стороны...»

В ночь на 28 октября он бежал из дома.

Бегство

Из записок доктора Душана Петровича Маковиц- кого:

«Утром, в 3 ч., JI. Н. в халате, в туфлях на босу ногу, со

247

свечой, разбудил меня; лицо страдальческое, взволнован­ное и решительное.

— Я решил уехать. Вы поедете со мной. Я пойду наверх, и вы приходите, только не разбудите Софью Андреевну. Ве­щей много не будем брать — самое нужное. Саша дня через три за нами приедет и привезет, что нужно».

Какие вещи были «самые нужные»? Толстой не думал об этом. Он был озабочен тем, чтобы Саша спрятала от Со­фьи Андреевны его дневники. Он взял с собой самопишу­щее перо, подаренное Чертковым, и записные книжки. Ве­щи и провизию собирали и укладывали Маковицкий, Саша и ее подруга Варвара Феокритова. Оказалось, что вещей на­бралось много. Потребовался большой дорожный чемодан. Но как его достать, не разбудив Софью Андреевну? Между спальнями Толстого и его жены было три двери. Софья Ан­дреевна держала их ночью открытыми, чтобы проснуться на любой тревожный сигнал из комнаты мужа. Она говори­ла, что, если ночью ему потребуется помощь, через закры­тые двери она не услышит. Но главная причина была в том, что она боялась его ночного бегства. 15 июля 1910 года пос­ле бурного объяснения с мужем она провела ночь без сна и утром написала ему письмо:

«Лёвочка, милый, пишу, а не говорю, потому что после бессонной ночи мне говорить трудно, я слишком волнуюсь и могу опять всех расстроить, а я хочу, ужасно хочу быть ти­ха и благоразумна. Ночью я всё обдумывала, и вот что мне стало мучительно ясно: одной рукой ты меня приласкал, в другой показал нож. Я еще вчера смутно почувствовала, что этот нож уж поранил мое сердце. Нож этот — это угро­за, и очень решительная, взять слово обещания назад и ти­хонько от меня уехать, если я буду такая, как теперь... Зна­чит, всякую ночь, как прошлую, я буду прислушиваться, не уехал ли ты куда? Всякое твое отсутствие, хотя слегка более продолжительное, я буду мучиться, что ты уехал навсегда. Подумай, милый Лёвочка, ведь твой отъезд и твоя угроза равняются угрозе убийства».

Саша, Варвара и Маковицкий собирали вещи тихо, как заговорщики. Заслышав любой звук из комнаты Софьи Ан­дреевны, тотчас тушили свечи. Толстой плотно закрыл три двери, ведущие в спальню жены, и без шума достал чемо­дан. Но и его было недостаточно, получились еще узел с пледом и пальто, корзина с провизией... Окончания сбо­ров Толстой дожидаться не стал. Он поспешил в кучерскую разбудить кучера Андриана и помочь ему запрячь лошадей.

Из дневника Толстого:

«...иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, сту­каюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добира­юсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Ду­шан, Варя... Я дрожу, ожидая погони».

Александра Львовна в поздних воспоминаниях описы­вала состояние отца иначе:

«Я ждала его ухода, ждала каждый день, каждый час, но тем не менее, когда он сказал: "я уезжаю совсем", меня это поразило, как что-то новое, неожиданное. Никогда не за­буду его фигуру в дверях, в блузе, со свечой и светлое, пре­красное, полное решимости лицо».

Да, самообладание не покинуло его. Шедших с вещами помощников он встретил на полдороге.

«Было грязно, ноги скользили, и мы с трудом продвига­лись в темноте, — вспоминала Александра Львовна. — Око­ло флигеля замелькал синенький огонек. Отец шел нам на­встречу.

Ах, это вы, — сказал он, — ну, на этот раз я дошел благополучно. Нам уже запрягают. Ну, я пойду вперед и бу­ду светить вам. Ах, зачем вы дали Саше самые тяжелые ве­щи? — с упреком обратился он к Варваре Михайловне. Он взял из ее рук корзину и понес ее, а Варвара Михайловна помогла мне тащить чемодан. Отец шел впереди, изредка нажимая кнопку электрического фонаря и тотчас же отпус­кая ее, отчего казалось еще темнее. Отец всегда экономил и тут, как всегда, жалел тратить электрическую энергию».

Но когда Толстой помогал кучеру запрягать лошадь, «руки его дрожали, не слушались, и он никак не мог застег­нуть пряжку». Потом «сел в уголке каретного сарая на че­модан и сразу упал духом».

Я чувствую, — сказал он, — что вот-вот нас настиг­нут, и тогда всё пропало. Без скандала уже не уехать.

Выехав из усадьбы на тульское шоссе, Толстой, пишет сопровождавший его врач Маковицкий, «до сих пор мол­чавший, грустный, взволнованным, прерывающимся голо­сом сказал, как бы жалуясь и извиняясь, что не выдержал, что уезжает тайком от Софьи Андреевны». И тут же задал вопрос:

Куда бы подальше уехать?

После того как на станции Щекино они сели в отдель­ное купе вагона второго класса «и поезд тронулся, он по­чувствовал себя, вероятно, уверенным, что Софья Андреев­на не настигнет его; радостно сказал, что ему хорошо». Но, выпив кофе и согревшись, вдруг произнес:

Что теперь Софья Андреевна? Жалко ее.

В Астапове уже после смерти Толстого Софья Андреев­на спросит у Маковицкого:

Куда же вы ехали?

Далеко.

Ну, куда же?

Сначала в Ростов-на-Дону, там паспорты загранич­ные хотели взять.

Ну, а дальше?

В Одессу.

Дальше?

В Константинополь.

А потом куда?

В Болгарию...

Бежав из дома, Толстой действительно не знал в точнос­ти, куда он направляется и где конечный пункт его «ухода». Одним из таких вероятных пунктов была Болгария, где, как надеялся Толстой, его не узнают, не найдут и где он сможет жить инкогнито. Он не знал (или забыл), что в Болгарии, как и в других славянских странах, было огромное количест­во его поклонников, местных «толстовцев».

В Щекине, войдя в здание станции, он сразу спросил буфетчика: есть ли сообщение в Горбачеве на Козельск? За­тем уточнил то же у дежурного по станции. На следующий день Софья Андреевна от кассира узнала, куда отправился муж.

Из Горбачева в Козельск он пожелал ехать в вагоне тре­тьего класса, самом дешевом. Сев на деревянную скамью, сказал:

Как хорошо, свободно!

Но Маковицкий забил тревогу. Поезд был товарный, с одним пассажирским вагоном, переполненным и про­куренным. Пассажиры из-за тесноты перебирались в то­варные вагоны-теплушки. Не дожидаясь отхода поезда, Маковицкий побежал к начальнику станции с требовани­ем прицепить дополнительный вагон. Тот отправил его к своему помощнику, помощник указал на дежурного. Де­журный был в вагоне, глазел на Толстого, которого пасса­жиры уже узнали. Он бы и рад был помочь, но это был не тот дежурный, который отвечает за вагоны. Тот дежурный тоже был здесь и разглядывал Толстого. Маковицкий пов­торил просьбу.

«Он как-то неохотно и нерешительно (процедив сквозь зубы) сказал железнодорожному рабочему, чтобы тот пере­дал обер-кондуктору распоряжение прицепить другой вагон третьего класса, — пишет Маковицкий. — Через шесть ми­нут паровоз провез вагон мимо нашего поезда. Обер-кон­дуктор, вошедший контролировать билеты, объявил пуб­лике, что будет прицеплен другой вагон и все разместятся, а то многие стояли в вагоне и на площадках. Но раздался второй звонок и через полминуты третий, а вагона не при­цепили. Я побежал к дежурному. Тот ответил, что лишнего вагона нет. Поезд тронулся. От кондуктора я узнал, что тот вагон, который было повезли для прицепки, оказался нуж­ным для перевозки станционных школьников».

«Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне когда-либо приходилось ездить по России, — вспоминает Маковицкий. — Вход несимметрично расположен к про­дольному ходу. Входящий во время трогания поезда рис­ковал расшибить себе лицо об угол приподнятой спинки, которая как раз против середины двери; его надо было об­ходить. Отделения в вагоне узки, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота».

Толстой стал задыхаться от духоты и табачного дыма. Надев пальто и шапку, глубокие зимние калоши, он вышел на заднюю площадку. Но и там стояли курильщики. Он пе­решел на переднюю площадку, где дул встречный ветер. Проведенные на площадке три четверти часа Маковицкий назовет «роковыми». Их было достаточно, чтобы просту­диться.

Вернувшись в вагон, Толстой разговорился с пятидеся­тилетним мужиком — о семье, хозяйстве, извозе... Мужик оказался словоохотливым. Он смело рассуждал о торговле водкой, жаловался на помещика, с которым община не по­делила лес, за что власти провели в деревне «экзекуцию». Сидевший рядом землемер вступился за помещика и стал обвинять во всём крестьян. Мужик стоял на своем.

Мы больше вас, мужиков, работаем, — сказал земле­мер.

Это нельзя сравнить, — возразил Толстой.

Крестьянин поддакивал, землемер спорил... По мнению

Маковицкого, «он готов был спорить бесконечно, и не для того, чтобы дознаться правды в разговоре», а чтобы любой ценой доказать свою правоту. Спор перекинулся на систе­му единого налога на землю, на Дарвина, на науку и обра­зование. Толстой возбудился, встал и говорил более часа. С обоих концов вагона к нему шла публика: крестьяне, меща­не, рабочие, интеллигенты... Одна гимназистка записывала за Толстым, но потом бросила и тоже стала спорить.

Люди уже летать умеют! — сказала она.

Предоставьте птицам летать, — ответил Толстой, — а людям надо передвигаться по земле.

Выпускница Белёвской гимназии Т. Таманская остави­ла об этом воспоминания, опубликованные в газете «Голос Москвы». Она пишет, что Толстой был «в черной рубашке, доходившей почти до колен, и в высоких сапогах. На голо­ву вместо круглой суконной шляпы надел черную шелко­вую ермолку».

Когда Толстой в процессе спора уронил рукавицу и стал светить фонариком, ища ее на полу, гимназистка заметила:

Вот, Лев Николаевич, наука и пригодилась!

Измученный спором и табачным дымом, Толстой снова

отправился на площадку продышаться. Землемер и девуш­ка последовали за ним, «с новыми возражениями». Сходя в Белёве, гимназистка попросила его автограф. Он написал ей: Лев Толстой.

Крестьянин советовал Толстому:

А ты, отец, в монастырь определись. Тебе мир­ские дела бросить, а душу спасать. Ты в монастыре и оста­вайся.

«Л. Н. ответил ему доброй улыбкой».

В конце вагона играли на гармошке и пели. Толстой с удовольствием слушал и похваливал.

Поезд ехал медленно, преодолев 100 с небольшим верст почти за шесть с половиной часов. В конце концов Толстой «устал сидеть». «Эта медленная езда по российским желез­ным дорогам помогала убивать Л. Н.», — пишет Маковиц­кий.

Около пяти часов вечера 28 октября они сошли в Ко­зельске.

В это время Толстой еще не знал, что происходило в Яс­ной Поляне после его внезапного отъезда. Он не знал, что Софья Андреевна дважды пыталась покончить с собой.

Утром 28 октября она встала поздно, в 11 часов, и сра­зу почувствовала нехорошее по поведению слуг. Побежала к Саше.

Где папй?

Уехал.

Куда?

Не знаю.

Саша подала ей прощальное письмо отца.

«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего друго­го, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уедине­нии и тиши последние дни своей жизни...»

Она быстро пробежала письмо глазами. Голова ее тряс­лась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами. Не дочитав письма, бросила его на пол и с криком: «Ушел, ушел совсем, прощай, Саша, я утоплюсь!» — побежала к пруду.

Ее первая попытка самоубийства подробно описана в дневнике Валентина Булгакова:

«Когда я утром, часов в одиннадцать, пришел в Ясную Поляну, Софья Андреевна только что проснулась и оделась. Заглянула в комнату Льва Николаевича и не нашла его. Вы­бежала в "ремингтонную" (комнату, где делались машино­писные копии рукописей Толстого. — П. Б.), потом в биб­лиотеку. Тут ей сказали об уходе Льва Николаевича, подали его письмо.

Боже мой! — прошептала Софья Андреевна.

Разорвала конверт письма и прочла первую строчку:

"Отъезд мой огорчит тебя..." Не могла продолжать, броси­ла письмо на стол в библиотеке и побежала к себе, шепча:

Боже мой!.. Что он со мной делает!..

Да вы прочтите письмо, может быть, там что-нибудь есть! — кричали ей вдогонку Александра Львовна и Варвара Михайловна, но она их не слушала.

Тотчас кто-то из прислуги бежит и кричит, что Софья Андреевна побежала в парк к пруду.

Выследите ее, вы в сапогах! — обратилась ко мне Александра Львовна и побежала надевать калоши.

Я выбежал во двор, в парк. Серое платье Софьи Анд­реевны мелькало вдали между деревьями: она быстро шла по липовой аллее вниз, к пруду. Прячась за деревьями, я пошел за ней. Потом побежал.

Не бегите бегом! — крикнула мне сзади Александра Львовна.

Я оглянулся. Позади шло уже несколько человек: повар Семен Николаевич, лакей Ваня и другие.

Вот Софья Андреевна свернула вбок, всё к пруду. Скры­лась за кустами. Александра Львовна стремительно летит мимо меня, шумя юбками. Я бросился тоже бегом за ней. Медлить было нельзя: Софья Андреевна была у самого пруда.

Мы подбежали к спуску. Софья Андреевна оглянулась и заметила нас. Она уже миновала спуск. По доске идет на мостки (около купальни), с которых полощут белье. Види­мо, торопится. Вдруг поскользнулась — и с грохотом пада­ет на мостки прямо на спину... Цепляясь руками за доски, она ползет к ближайшему краю мостков и перекатывается в воду.

Александра Львовна уже на мостках. Тоже падает, на скользком месте, при входе на них... На мостках и я. Алек­сандра Львовна прыгает в воду. Я делаю то же. С мостков еще вижу фигуру Софьи Андреевны: лицом кверху, с рас­крытым ртом, в который уже залилась, должно быть, вода, беспомощно разводя руками, она погружается в воду... Вот вода покрыла ее всю.

К счастью, мы с Александрой Львовной чувствуем под ногами дно. Софья Андреевна счастливо упала, посколь­знувшись. Если бы она бросилась с мостков прямо, там дна бы не достать. Средний пруд очень глубок, в нем тонули люди... Около берега нам — по грудь.

С Александрой Львовной мы тащим Софью Андреевну кверху, подсаживаем на бревно козел, потом — на самые мостки.

Подоспевает лакей Ваня Шураев. С ним вдвоем мы с трудом подымаем тяжелую, всю мокрую Софью Андреевну и ведем ее на берег.

Александра Львовна бежит переодеться, поощря­емая вышедшей за ней из дома Варварой Михайловной.

Ваня, я, повар увлекаем потихоньку Софью Андреевну к дому. Она жалеет, что вынули ее из воды. Идти ей трудно. В одном месте она бессильно опускается на землю:

— Я только немного посижу!.. Дайте мне посидеть!..

Но об этом нельзя и думать: Софье Андреевне необхо­димо скорее переодеться...

Мы с Ваней складываем руки в виде сиденья, с помо­щью повара и других усаживаем Софью Андреевну и несем. Но скоро она просит спустить ее».

После первой попытки самоубийства за Софьей Анд­реевной стали следить. Отобрали опиум, перочинный нож, тяжелое пресс-папье. Но она повторяла, что найдет способ покончить с собой. Через час ей снова удалось выбежать из дома. Булгаков нагнал ее по дороге к пруду и силой привел домой.

Как сын, как родной сын! — говорила она ему.

Она опять угрожала выброситься в окно, утопиться в колодце. Но одновременно послала на станцию спросить, куда были взяты билеты. Узнав, что Толстой и Маковицкий поехали в Горбачево, велела лакею отправить телеграмму, но не за своей подписью: «Вернись немедленно. Саша». Лакей сообщил об этом Саше, и та отправила вслед другую телеграмму: «Не беспокойся, действительны только теле­граммы, подписанные Александрой».

Я его найду! — кричала Софья Андреевна. — Как вы меня устережете? Выпрыгну в окно, пойду на станцию. Что вы со мной сделаете? Только бы узнать, где он! Уж тогда-то я его не выпущу, день и ночь буду караулить, спать буду у его двери!»

Вечером 28 октября Чертков получил телеграмму: «Но­чуем Оптиной. Завтра Шамордино. Адрес Подборки. Здо­ров. Т. Николаев».

Оптина пустынь

Самым загадочным и до сих пор не проясненным мо­ментом «ухода» Толстого является его посещение Оптиной пустыни. Почему отлученный от Церкви писатель местом первой остановки в пути выбрал именно православный мо­настырь? Не означает ли это, что в конце жизни Толстой хотел помириться с Церковью, а может быть, даже раска­яться в своих прегрешениях против нее? Вопрос этот и сей­час остается открытым.

Двадцать восьмого октября в 4.50 пополудни Тол­стой с Маковицким сошел с поезда в Козельске. Лев Ни­колаевич вышел из вагона первым. Пока доктор с но­сильщиком переносили вещи в зал ожидания, Толстой исчез, но вскоре вернулся и сказал, что нанял двух извоз­чиков до Оптиной пустыни. Взял корзинку с провизией и повел Маковицкого с носильщиком к бричкам. Извоз­чиком на коляске, где поехали Толстой с доктором, ока­зался Федор Новиков. Через несколько дней он впервые в жизни давал интервью газетам и так говорил о своем пассажире:

Явственных знаний у меня о нем нет, но чувствую, что сердце у него не как у всех. Хочу отстегнуть фартук эки­пажа, а он не дает, сам, говорит, Федор, сделаю, у меня ру­ки есть. В церковь не ходит, а по монастырям ездит.

По дороге Новиков попросил у барина разрешения за­курить (сначала он признал барином Маковицкого — тот был одет богаче, чем Толстой, которого извозчик принял за старого мужика). Толстой разрешил, но поинтересовал­ся: сколько уходит денег на табак и водку? Получилось, что за годовую норму табака можно купить пол-лошади, за во­дочную — целых две. Вот как нехорошо, вздохнул Толстой. Да, нехорошо, согласился мужик.

На пароме через Жиздру, на которой стоит Оптина, Тол­стой разговорился с паромщиком-монахом. У служителя монастырской гостиницы послушника Михаила спросил: может ли он принять на постой отлученного от Церкви?

«А приехали, — рассказывал потом брат Михаил, — они вдвоем. Постучались. Я открыл. Лев Николаевич спраши­вает: "Можно мне войти?" Я сказал: "Пожалуйста". А он и говорит: "Может, мне нельзя: я — Толстой". — "Поче­му же, — говорю, — мы всем рады, кто имеет желание к нам". Он тогда говорит: "Ну здравствуй, брат". Я отвечаю: "Здравствуйте, Ваше Сиятельство". Он говорит: "Ты не обиделся, что я тебя братом назвал? Все люди — братья". Я отвечаю: "Никак нет, а это истинно, что все — братья". Ну, и остановились у нас. Я им лучшую комнату отвел».

Просторная, в три окна, с кисейными занавесками, с большим образом Спасителя в углу, со старинным диваном и круглым столом перед ним, со вторым мягким диваном и деревянными, вделанными в пол ширмами, скрывающими удобную постель, — эта комната пришлась по душе Толс­тому.

Как здесь хорошо! — сказал он.

Когда он ложился спать, то попросил еще один столик и свечку. Перед сном выпил чаю. Михаил принес антонов­ских яблок. Толстой похвалил яблоки и спросил:

Нет ли у вас медку, брат Михаил? Ведь вы мантии[32] не принимали еще, вот я вас и буду звать «братом».

Михаил принес меду...

Однако ночь, проведенная в Оптиной, оказалась бес­покойной. По коридору бегали кошки, прыгали на мебель, расположенную у стены, за которой спал Толстой. Потом громко плакала какая-то женщина. У нее умер брат, монах- лавочник. Утром она пришла к графу и умоляла устроить ее малюток.

В семь часов утра Толстой вышел из комнаты и в кори­доре столкнулся с Алексеем Сергеенко. Но откуда он знал, что Толстой находится в Оптиной? Еще из Щекина Толс­той отправил телеграмму Саше со словами «Поедем, веро­ятно, в Оптину... Пожалуйста, голубушка, как только узна­ешь, где я, а узнаешь это очень скоро, — извести меня обо всём: как принято известие о моем отъезде, и всё чем под­робнее, тем лучше».

«Спал тревожно, — записывает Толстой в дневнике 29 октября, — утром Алеша Сергеенко... Я, не поняв, встре­тил его весело. Но привезенные им известия ужасны. Они догадались, где я, и Софья Андреевна просила Андрея (сы­на. — П. Б.) во что бы то ни стало найти меня. И я теперь, вечер 29, ожидаю приезда Андрея... Мне очень тяжело было весь день, да и физически я слаб».

«Дневник для одного себя»: «Приехал Сергеенко. Всё то же, еще хуже. Только бы не согрешить. И не иметь зла. Те­перь нету».

Нету?

«Если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне... — жаловался он в письме Саше. — Я желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё ее существо... Видишь, милая, какой я пло­хой».

Если не считать ночь, Толстой провел в Оптиной пус­тыни примерно восемь часов. За это время постарал­ся помочь просительнице, вдове Дарье Окаёмовой с детьми, вручив ей письмо своему сыну Сергею с прось­бой о помощи. Затем продиктовал Алеше Сергеенко замет­ку о смертных казнях «Действительное средство», написан­ную по просьбе Корнея Чуковского. И два раза попытался встретиться со старцем Оптиной пустыни отцом Иосифом.

По дороге к скиту у Толстого случилась встреча с дру­гим гостинником[33], отцом Пахомом, бывшим солдатом гвардии. Тот, уже зная, что Толстой приехал в монастырь, вышел ему навстречу.

Это что за здание?

Гостиница.

Как будто я тут останавливался. Кто гостинник?

Я, отец Пахом грешный. А это вы, ваше сиятельство?

Я — Толстой Лев Николаевич. Вот я иду к отцу Иоси­фу, старцу, я боюсь его беспокоить, говорят, он болен.

Не болен, а слаб. Идите, ваше сиятельство, он вас примет.

Где вы раньше служили?

Пахом назвал какой-то гвардейский полк в Петербурге.

А, знаю... До свидания, брат. Извините, что так на­зываю; я теперь всех так называю. Мы все братья у одного царя.

Была еще одна встреча, с гостиничным мальчиком. «Со мной тоже разговаривал Лев Николаевич, — с гордос­тью рассказывал мальчик. — Спрашивал, дальний ли я или ближний, кто мои родители, а потом этак ласково потре­пал, да и говорит: — Ты что ж тут, в монахи пришел?»

Всё было хорошо, пока Толстой не дошел до скита. По­чему он так и не встретился с отцом Иосифом, ради чего, по-видимому, и приехал в монастырь, вовсе не рассчитывая на теплый прием, который ему оказали простые насельни­ки? Почему отец Иосиф не пригласил Толстого, с которым в свое время несколько раз встречался духовный наставник Иосифа старец Амвросий?

При оценке причин, по которым эта встреча так и не состоялась, едины во мнении ревнители православия и его противники. «Гордыня!» — говорят одни. «Гордыня!» — го­ворят другие.

Столкнулись два авторитета, церковный и светский. Два старца. Один не позвал, второй — не пошел. А если бы позвал? А если бы пошел? Может быть, состоялось бы примирение между Церковью и Толстым? Не формальное, не ради Синода, не ради иерархов, не ради государства. Ради простых насельников монастыря Михаила и Пахо- ма, ради мальчика Корюшки, который взрослым гордился бы своей встречей с великим писателем России. Ради тех монахов, которые, по свидетельству Маковицкого, толпи­лись возле парома, когда Толстой отплывал на пароме от Оптиной.

Жалко Льва Николаевича, ах ты, господи! — шептали монахи. — Да! Бедный Лев Николаевич!

Толстой, стоя у перил, разговаривал с паромщиком, се­дым стариком-монахом в очках. Участливо расспрашивал его о зрении. Вспомнил смешной случай из своей казан­ской молодости, когда ему, студенту, татарин предлагал: «Купи очки». — «Мне не нужны». — «Как не нужны! Те­перь каждый порядочный барин очкам носит».

«Переправа была короткой, — пишет Маковицкий, — одна минута». Одна минута, и возможность примирения Толстого и Церкви навсегда была упущена. Потом ничего исправить было нельзя.

Что же случилось?

Настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт тог­да болел. Несколько дней назад он вернулся из Моск­вы после операции. Да и не мог игумен самовольно встре­титься с «еретиком» Толстым, не получив на это разреше­ния калужского владыки.

«Долгом своим считаю почтительнейшим донести Ва­шему Преосвященству, что 28 прошлого Октября в вверен­ную мне пустынь приезжал, с 5-часовым вечерним поез­дом, идущим от Белёва, граф Лев Николаевич Толстой, в сопровождении, по его словам, доктора... 29 Октября часов в 7 утра к нему приехал со станции какой-то молодой чело­век, долго что-то писали в номере, и с этим же извозчиком доктор его ездил в г. Козельск. Часу в 8-м утра этого дня Толстой отправился на прогулку; оба раза ходил один. Во второй раз его видели проходившим около пустого корпу­са, находящегося вне монастырской ограды, называемого "Консульский", в котором он бывал еще при жизни покой­ного старца Амвросия, у покойного писателя К. Леонтьева; затем проходил около скита, но ни у старцев, ни у меня, на­стоятеля, он не был. Внутрь монастыря и скита не входил. С этой прогулки Толстой вернулся в часу в первом дня, по­обедал и часа в три дня этого же числа выехал в Шамор- дино, где живет его сестра-монахиня. В книге для записки посетителей на гостинице он написал: "Лев Толстой благо­дарит за прием"».

Это «доношение» игумена Ксенофонта калужскому епископу Вениамину (Муратовскому). Из него можно по­нять следующее: Толстой не был не только в скиту, но и в монастыре, не пересек Святые врата. Гостиница и скит бы­ли за территорией монастыря. «Л. Н. ходил гулять к ски­ту, — пишет Маковицкий. — Подошел к его юго-западно­му углу. Прошел вдоль южной стены... и пошел в лес... В 12-м ч. Л. Н. опять ходил гулять к скиту. Вышел из гостини­цы, взял влево, дошел до Святых ворот, вернулся и пошел вправо, опять возвратился к Святым воротам, потом пошел и завернул за башню к скиту».

Обычная прогулка? Но, замечает Маковицкий, «Л. Н.

утром по два раза никогда не гулял». Доктор обращает вни­мание на странность поведения Толстого. «УЛ. Н. видно было сильное желание побеседовать со старцами».

Не получается! Вернувшись со второй прогулки, он ска­зал:

— К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, по­шел бы.

В этих словах видят проявление «гордыни» Тол­стого. Почему просто не постучался в дом Иосифа, кото­рый выходил крыльцом за ограду скита как раз для того, чтобы всякий паломник мог попроситься на прием через его келейника? Почему ждал, чтобы его «позвали»? Знал ли Иосиф о его приезде?

Знал.

Вот что рассказывает в «Летописи» Оптинского скита келейник старца Иосифа:

«Старец Иосиф был болен, я возле него сидел. Заходит к нам старец Варсонофий и рассказывает, что отец Миха­ил прислал предупредить, что Л. Толстой к нам едет. "Я, — говорит, — спрашивал его: 'А кто тебе сказал?' Он говорит: 'Сам Толстой сказал' ". Старец Иосиф говорит: "Если при­едет, примем его с лаской и почтением и радостно, хоть он и отлучен был, но раз сам пришел, никто ведь его не застав­лял, иначе нам нельзя". Потом послали меня посмотреть за ограду. Я увидел Льва Николаевича и доложил старцам, что он возле дома близко ходит, то подойдет, то отойдет. Ста­рец Иосиф говорит: "Трудно ему. Он ведь к нам за живой водой приехал. Иди, пригласи его, если к нам приехал. Ты спроси его". Я пошел, а его уже нет, уехал. Мало еще отъ­ехал совсем, а ведь на лошади он, не догнать мне было...»

Это противоречит тому, что зафиксировано в запис­ках Маковицкого. После второй прогулки Толстой пешком вернулся в гостиницу и успел плотно пообедать. «Л. Н. по­казались очень вкусны монастырские щи да хорошо прова­ренная гречневая каша с подсолнечным маслом; очень мно­го ее съел». Он успел расплатиться с гостинником. «— Что я вам должен? — По усердию. — Три рубля довольно?» Он расписался в книге почетных посетителей и пешком дошел до парома, где его на двух колясках догнали Сергеенко и Маковицкий. У парома Толстого провожали, по подсчетам Маковицкого, 15 монахов. Келейника старца Иосифа сре­ди них не было.

Толстого надо было просто позвать. Он не пошел к Иосифу, потому что знал о его болезни. Он, с его воспи­танием, не мог беспокоить старого больного человека без приглашения. Об этом Толстой сказал своей сестре Марии Николаевне в Шамордине. И еще он сказал, что боялся, что его как «отлученного» не примут. Его подвела деликат­ность. В свою очередь, отцу Иосифу не была известна цель приезда Толстого. О том, что граф хочет говорить с ним, он знал только по слухам. Наконец, Иосиф не знал о самом главном — об «уходе». Газетные сообщения об этом появи­лись только на следующий день.

После смерти Толстого одна игуменья в присут­ствии Маковицкого выговаривала брату Пахому: почему же он не отвел Толстого к старцу, зная, что граф хочет с ним говорить? «Да как-то не решился... — оправдывался брат Пахом. — Не хотел быть навязчивым».

Из Оптиной пустыни Толстой отправился в жен­ский Шамординский монастырь к Марии Николаевне...

Он сказал сестре, что собирается еще раз вернуть­ся в Оптину и поговорить с отцом Иосифом. Но было уже поздно.

Шамордино и дальше

Еще в Ясной Поляне в ночь на 28 октября, покидая дом, Толстой сказал дочери Саше, что отправится скорее всего к «Машеньке» — своей сестре Марии Николаевне в Шамор­дино.

После личных драм с Валерианом Толстым, де Кленом и незаконной дочерью Еленой Мария Николаевна встала на путь иночества. Сначала она поселилась в Белёвском женском монастыре в Тульской губернии, откуда писала брату в 1889 году:

«Ты ведь, конечно, интересуешься моей внутренней, душевной жизнью, а не тем, как я устроилась, и хочешь знать, нашла ли я себе то, чего искала, то есть удовлет­ворения нравственного и спокойствия душевного и т. д. А вот это-то и трудно мне тебе объяснить, именно тебе: ведь если я скажу, что не нашла (это уж слишком скоро), а надеюсь найти, что мне нужно, то надо объяснить, каким путем и почему именно здесь, а не в ином каком месте. Ты же ничего этого не признаёшь, но ты ведь признаёшь, что нужно отречение от всего пустого, суетного, лишнего, что нужно работать над собой, чтоб исправить свои недо­статки, побороть слабости, достичь смирения, бесстрас­тия, т. е. возможного равнодушия ко всему, что может на­рушить мир душевный. В миру я не могу этого достичь, это очень трудно; я пробовала отказаться от всего, что ме­ня отвлекает, — музыка, чтение ненужных книг, встречи с разными ненужными людьми, пустые разговоры... На­до слишком много силы воли, чтоб в кругу всего этого ус­троить свою жизнь так, чтобы ничего нарушающего мой покой душевный меня не прикасалось, ведь мне с тобой равняться нельзя: я самая обыкновенная женщина; если я отдам всё, мне надо к кому-нибудь пристроиться; тру­диться, т. е. жить своим трудом, я не могу. Что же я бу­ду делать? Какую я принесу жертву Богу? А без жертвы, без труда спастись нельзя; вот для нас, слабых и одиноких женщин, по-моему, самое лучшее, приличное место — это то, в котором я теперь живу».

Она окончательно ушла из мира в 1891 году, поселив­шись в Шамординском монастыре, в домике-келье, спе­циально построенном по проекту ее духовника, оптин- ского старца Амвросия. Став монахиней, она не переста­ла переживать за брата, «...я тебя очень, очень люблю, мо­люсь за тебя, чувствую, какой ты хороший человек, так ты лучше всех твоих Фетов, Страховых и других. Но всё-таки как жаль, что ты не православный, что ты не хочешь ощути- тельно соединиться с Христом... Если бы ты захотел только соединиться с Ним... какое бы ты почувствовал просветле­ние и мир в душе твоей и как многое, что тебе теперь непо­нятно, стало бы тебе ясно, как день!» — писала она ему в 1909 году.

На это Толстой ответил в дневнике: «Да, монаше­ская жизнь имеет много хорошего: главное то, что устране­ны соблазны и занято время безвредными молитвами. Это прекрасно, но отчего бы не занять время трудом прокорм­ления себя и других, свойственным человеку».

Толстой не раз бывал в Шамордине, и все монахини, включая игуменью, любили его, несмотря на отлучение его от Церкви. Однажды, посетив сестру в Шамордине, Тол­стой неудачно пошутил: «Вас тут семьсот дур монахинь, ничего не делающих». Шамординский монастырь был пе­реполнен девицами и женщинами из самых бедных слоев населения, потому что его устроитель Амвросий перед кон­чиной приказал принимать в него всех желающих. В ответ на шутку брата Мария Николаевна прислала в Ясную собст­венноручно вышитую подушечку с надписью: «Одна из се­мисот Ш-х дур». Толстой не только оценил этот ответ, но и устыдился своих необдуманно сказанных слов. Подушечка эта и сегодня лежит на кресле в кабинете Толстого в музее- усадьбе «Ясная Поляна».

Сама Мария Николаевна была не вполне обычной ша- мординской монахиней. Перед смертью, приняв схиму, она бредила по-французски. Привыкшей жить по своей воле, ей было трудно смиряться, во всём спрашивая разрешение своего духовника (после смерти Амвросия им стал старец Иосиф) или игуменьи. Она скучала по общению с равны­ми ей по образованию людьми, читала газеты и современ­ные книги. «У нее в келье, — вспоминала ее дочь Елиза­вета Валериановна Оболенская, — в каждой комнате перед образами и в спальне перед киотом горели лампадки, она это очень любила; но в церкви она не ставила свечей, как это делали другие, не прикладывалась к образам, не служи­ла молебнов, а молилась просто и тихо на своем месте, где у нее стоял стул и был постелен коврик. Первое время на это покашивались, а иные и осуждали ее, но потом привыкли... Я как-то раз приехала к матери с моей дочерью Наташей, которая страдала малярией. Мать приставила к ней моло­дую, очень милую монашенку, которая ходила с ней всю­ду гулять; но когда та хотела повести ее на святой колодезь, уверяя, что стоит ей облиться водой, как лихорадка сейчас же пройдет, мать сказала:

— Ну, Наташа, вода хоть и святая, а всё лучше не обли­ваться».

На два летних месяца она приезжала гостить к брату в Ясную Поляну. Выхлопотать разрешение на это было не­просто, пришлось обратиться к калужскому архиерею. Последний раз она была в Ясной летом 1909 года. Уезжая, плакала, говоря, что больше не увидит брата...

Приехав с Маковицким и Сергеенко в Шамордино 29 октября поздно вечером, Толстой даже не заглянул в но­мер гостиницы, где они остановились, а сразу же отправил­ся к сестре.

В келье Марии Николаевны были ее дочь Елизавета и сестра игуменьи. Они стали свидетелями трогательной сце­ны: великий Толстой рыдал попеременно на плечах у сест­ры и племянницы, рассказывая, что происходило в Ясной Поляне в последнее время и что там случилось после его «ухода». «Подумай, какой ужас: в воду!»

Племяннице он показался «жалким и стареньким». «Был повязан своим коричневым башлыком, из-под кото­рого как-то жалко торчала седенькая бородка. Монахиня, провожавшая его от гостиницы, говорила нам потом, что он пошатывался, когда шел к нам».

Жалкий вид отца отметила и приехавшая на следующий день в Шамордино дочь Саша. «Мне кажется, что папа уже жалеет, что уехал», — сказала она своей кузине Лизе Обо­ленской.

«За чаем мать стала расспрашивать про Оптину пус­тынь, — вспоминала Е. В. Оболенская. — Ему там очень понравилось (он ведь не раз бывал там раньше), и он ска­зал:

— Я бы с удовольствием там остался жить. Нес бы са­мые тяжелые послушания, только бы меня не заставляли креститься и ходить в церковь».

В письме французскому переводчику Толстого Шарлю Саломону от 16 января 1911 года Мария Николаевна пи­сала: «Вы хотели бы знать, что мой брат искал в Оптиной Пустыни? Старца-духовника или мудрого человека, живу­щего в уединении с Богом и своей совестью, который по­нял бы его и мог бы несколько облегчить его большое горе? Я думаю, что он не искал ни того, ни другого. Горе его было слишком сложно; он просто хотел успокоиться и пожить в тихой духовной обстановке».

В гостинице Толстой был сонлив, рассеян. Назвал Ма- ковицкого Душаном Ивановичем (вместо Петровича), «че­го никогда не случалось». На следующий день, уходя от сестры после второго посещения ее кельи, он заблудил­ся в коридоре и никак не мог найти входную дверь. Перед этим сестра рассказала ему, что по ночам к ней приходит какой-то «враг», бродит по коридору, ощупывает стены, ищет дверь. «Я тоже запутался, как враг», — сказал Толс­той. Это были последние слова, которые слышала от него Мария Николаевна.

Тридцатого октября Толстой отправился в деревню Ша­мордино и подыскал себе дом у вдовы Алёны Хомкиной с чистой и теплой горницей за пять рублей в месяц.

Несмотря на плохое физическое самочувствие, Тол­стой был по-прежнему любопытен. Он собирался изу­чить состояние дел монастыря, осмотреть мастерские и типографию. В его дневнике были планы четырех про­изведений, которые он записал еще в Оптиной: «1) Фео- дорит и издохшая лошадь; 2) Священник, обращенный обращаемым; 3) Роман Страхова. Грушенька-экономка; 4) Охота; дуэль и лобовые». Найдя в домашнем собрании сестры книжки из «Религиозно-философской библиотеки»

М. А. Новоселова, он забрал их и с интересом изучал в гос­тинице, особенно статью Герцена о социализме, вспоми­ная, что оставил в Ясной Поляне свою незаконченную ста­тью на ту же тему.

Перед тем как приехали дочь Саша с Варварой Феокри­товой, Толстой твердо решил остаться в Шамордине. Но приезд дочери изменил его планы...

В это время в Ясную Поляну, вызванные телеграммами, приехали все дети Толстого, за исключением Льва Львови­ча, находившегося в Париже.

Сергей, Татьяна, Илья, Андрей и Михаил обсуждали не отца. Главной проблемой была больная мать.

«Мать вышла к нам в залу, — вспоминал Сергей Льво­вич. — Она была неодета, не причесана, в каком-то капо­те. Меня поразило ее лицо, вдруг постаревшее, сморщен­ное, трясущееся, с бегающим взглядом. Это было новое для меня выражение. Мне было и жалко ее и жутко. Она гово­рила без конца, временами плакала и говорила, что непре­менно покончит с собой, что ей не дали утонуть, но что она уморит себя голодом. Я довольно резко сказал ей, что такое ее поведение произведет на отца обратное действие, что ей надо успокоиться и полечить свои нервы; тогда отец вер­нется. На это она сказала: "Нет, вы его не знаете, на него можно подействовать только жалостью" (то есть возбудив в нем жалость). Я подумал, что это правда, и хотя возражал, но чувствовал, что мои возражения слабы. Впрочем, я го­ворил, что раз отец уехал, он не может скоро вернуться, что надо подождать, а через некоторое время он, может быть, вернется в Ясную. Особенно тяжело было то, что всё время надо было держать ее под наблюдением. Мы не верили, что она может сделать серьезную попытку на самоубийство, но, симулируя самоубийство, она могла не учесть степени опасности и действительно себе повредить...»

А отец? Он неизвестно где, ему 82 года! На это Анд­рей «совершенно верно говорил, что отыскать отца ничего не стоит, что губернатор и полиция, вероятно, уже знают, где он, что наивно думать, что Лев Толстой может где-ни­будь скрыться. Газеты тоже, очевидно, сейчас же это про­нюхают. Установится даже особого рода спорт: кто первым найдет Толстого».

Прочитав письма, привезенные Сашей из дома, Толс­той был раздавлен. Именно эти письма стали главной при­чиной его дальнейшего бегства.

Самым страшным было письмо Софьи Андреевны:

«Лёвочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси ме­ня от вторичного самоубийства. Лёвочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь бро­шу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь на­до спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.

Где ты? Где? Здоров ли? Лёвочка, не истязай меня, го­лубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим сущес­твом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви Божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе та­кую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.

Ну прощай, прощай, может быть, навсегда...

Твоя Соня.

Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, ес­ли убьешь меня. Лёвочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я крот­ко, с любовью отнесусь к тебе. Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне од­но нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с то­бой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, ска­зать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Лёвочка, я всё ищу тебя и зову. Ка­кое истязание моей душе».

Из этого безумного письма Толстой не мог не сделать два вывода. Первый: жена не оставит его в покое. Она либо догонит, либо будет преследовать из Ясной Поляны посто­янной угрозой самоубийства. Второй: дети не справятся с больной матерью, «...не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом».

Второе письмо было от Черткова: «Не могу высказать словами, какой для меня радостью было известие о том, что Вы ушли... Уверен, что от Вашего поступка всем будет луч­ше, и прежде всего бедной С. А-не, как бы он внешним об­разом на ней ни отразился».

Что значит «внешним образом»? «Внешним образом» Софья Андреевна уже дважды пыталась покончить с собой.

Самым сочувственным было письмо Сергея Львовича. «Я думаю, что мамй нервно больна и во многом невменя­ема, что вам надо было расстаться (может быть, уже дав­но), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мамй что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход...»

Татьяна Львовна в письме всё-таки обещала отцу удер­жать мать от рокового шага, используя «страх или власть».

Илья Львович жалел, что отец «не вытерпел этого крес­та до конца». «Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо».

Андрей Львович откровенно заявил, что ни он, ни дру­гие сыновья не возьмут на себя ответственность за жизнь матери: «Способ единственный — это охранять ее посто­янным надзором наемных людей. Она же, конечно, этому всеми силами воспротивится и, я уверен, никогда не под­чинится. Наше же, братьев, положение в данном случае не­возможно, ибо мы не можем бросить свои семьи и службы, чтобы находиться неотлучно при матери».

Бегство Толстого из Шамордина ранним утром 31 ок­тября зеркально повторяет его «уход» из Ясной Поляны.

«В начале 4-го ч. Jl. Н. вошел ко мне, разбудил; ска­зал, что поедем, не зная куда, и что поспал 4 ч. и видел, что больше не заснет (и поэтому) решил уехать из Шамордина утренним поездом дальше, — пишет Маковицкий. — Л. Н. опять, как и под утро перед отъездом из Ясной, сел напи­сать письмо Софье Андреевне, а после написал и Марии Николаевне. Я стал укладывать вещи. Через 15 минут Л. Н. разбудил Александру Львовну и Варвару Михайловну».

В письме Черткову, написанном перед бегством из Ша­мордина, Толстой писал: «Едем на юг, вероятно, на Кавказ. Так как мне всё равно, где быть, я решил избрать юг, особен­но потому, что Саша кашляет». Но для дочери с ее больными легкими лучшим местом был Крым. Именно крымское, а не кавказское направление они обдумывали накануне в гости­нице, склонившись над картой железнодорожного указателя Брюля. «Намечали Крым, — пишет Маковицкий. — Отверг­ли, потому что туда только один путь, оттуда — некуда. Да и местность курортная, а Л. Н. ищет глушь».

Отказавшись от Крыма, «говорили о Кавказе, о Бесса­рабии. Смотрели на карте Кавказ, потом Льгов». «Ни на чем определенном не остановились, — вспоминает Мако­вицкий. — Скорее всего на Льгове, от которого в 28 верс­тах живет JI. Ф. Анненкова, близкий по духу друг JI. Н. Хотя Льгов показался нам очень близко, Софья Андреевна могла бы приехать».

Саша, вспоминая их вечернее сидение над картой, называла Новочеркасск. «Предполагали ехать до Ново­черкасска. В Новочеркасске остановиться у Елены Сер­геевны Денисенко, попытаться взять там с помощью Ивана Васильевича заграничные паспорта и, если удаст­ся, ехать в Болгарию. Если же не удастся — на Кавказ, к единомышленникам отца...»

Все варианты были плохие.

Льгов — захолустный уездный город, в котором было всего чуть более пяти тысяч жителей, в 60 верстах от Кур­ска на реке Сейм. Имение поклонницы Толстого Леони­ды Фоминичны Анненковой располагалось в 28 верстах от Льгова. Толстого приняли бы там с радостью. «Какая рели­гиозная женщина!» — отзывается Толстой о Леониде Фо­миничне в одном из писем. Но переезд к Анненковой пос­ле ухода от жены был бы для последней слишком жестоким ударом. Поэтому Толстой не намеревался останавливаться там навсегда. Только «отдохнуть». Но если бы они выбрали железнодорожную линию Сухиничи—Брянск, их дальней­ший путь лежал на Киев, куда Толстой ехать вовсе не соби­рался. В противном случае нужно было возвращаться на­зад, рискуя быть настигнутым Софьей Андреевной. Таким образом, Льгов тоже был «тупиком».

И Толстой выбирает скорейший с точки зрения желез­нодорожного расписания, но самый длительный по геогра­фии маршрут: Козельск—Горбачево—Воронеж—Новочер­касск.

Перед отъездом он оставил сестре и племяннице письмо:

«Милые друзья, Машенька и Лизонька.

Не удивитесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благо­дарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой уезжаю. Уезжаем мы непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна. А поезд только один — в 8-м часу...

Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас.

Л. Т.».

Уже находясь в поезде, беглецы продолжали обсуждать вопрос: куда же они едут? «За Горбачевом опять советова­лись и остановились на Новочеркасске, — пишет Маковиц- кий. — Там у племянницы Л. Н. отдохнуть несколько дней и решить, куда окончательно направить путь — на Кавказ или, раздобыв для нас, сопровождающих Л. Н., паспорта («У вас у всех виды (на жительство. — П. Б.), а я буду вашей прислугой без вида», — сказал Л. Н.), поехать в Болгарию или в Грецию».

Они собирались пересечь границу, провозя больного 82-летнего старика с легкоузнаваемой внешностью, всемир­но известного Льва Толстого под видом прислуги?! Но это было невозможно! Во-первых, их вычислили бы на границе, потому что известие о том, что Лев Толстой сбежал из своего дома вместе с плохо говорящим по-русски доктором-слова­ком, к тому времени облетело весь мир. Во-вторых, в поезде их тайно сопровождал корреспондент газеты «Русское сло­во» Константин Орлов. Он следовал за Толстым от Козель­ска, имея задание с каждой крупной железнодорожной стан­ции сообщать в газету о местонахождении Толстого и его спутников. Если бы они даже доехали до Новочеркасска, там их встречала бы толпа корреспондентов со всего юга России. Но и без этого все газеты писали о бегстве Толстого.

Газетчики уже успели допросить яснополянского ку­чера Фильку, который вез Толстого в Щекино, лакеев в графском доме и крестьян из Ясной Поляны, кассиров и буфетчиков на всех станциях, которые проезжал Толстой, извозчика, который вез его из Козельска в Оптину пус­тынь, гостиничных монахов.

Его мечта уйти, спрятаться, стать невидимым для мира была совершенно неисполнимой!

Сын Толстого Андрей был прав. Поиски превратились в своего рода спортивное состязание: кто раньше найдет Льва Толстого? «Разумеется, его новое местопребывание очень скоро будет открыто», — писала «Петербургская га­зета».

На станции Горбачево Саша купила свежие газеты и по­казала отцу...

— Всё уже известно, все газеты полны моим уходом! — воскликнул он.

В вагоне многие пассажиры читали газеты и обсуждали главную новость.

«Против меня сидели два молодых человека, — вспоми­нала Саша, — пошло-франтовато одетые, с папиросами в зубах.

Вот так штуку выкинул старик, — сказал один из них. — Небось это Софье Андреевне не особенно понрави­лось, — и глупо захохотал, — взял, да и ночью удрал.

Вот тебе и ухаживала она за ним всю жизнь, — сказал другой, — не очень-то, видно, сладки ее ухаживания».

Вскоре вагон облетел слух, что Толстой находится здесь. К ним стали заглядывать любопытствующие пассажиры. Одних усилий спутников Толстого сдержать этот натиск было недостаточно. Тогда вмешались кондукторы.

Что вы ко мне пристали? — говорил один из них. — Что вы в самом деле ко мне пристали? Ведь говорю же я вам, что Толстой на предпоследней станции слез.

Толстой этого уже не видел и не слышал. Он спал, на­крывшись пледом, в пустом купе. А когда проснулся, стало ясно, что Толстой тяжело болен. И Саша внезапно увидела, что из родного дома бежал не великий писатель, а 82-лет­ний старик, больной и беспомощный.

«В четвертом часу отец позвал меня, его знобило. Я ук­рыла его потеплее, поставила градусник — жар. И вдруг я почувствовала такую слабость, что мне надо было сесть. Я была близка к полному отчаянию. Душное купе второ­го класса накуренного вагона, кругом совсем чужие, любо­пытные люди, равномерно стучит, унося нас всё дальше и дальше в неизвестность, холодный, равнодушный поезд, а под грудой одежды, уткнувшись в подушку, тихо стонет обессиленный больной старик. Его надо раздеть, уложить, напоить горячим... А поезд несется всё дальше, дальше... Куда? Где пристанище, где наш дом?..»

Маковицкий померил температуру — 38,1. Через час — 38,5. Начались сердечные перебои. И стало ясно, что Кав­каз отменяется.

Доктор, понимая, что Толстой не может ехать дальше, побежал к кондукторам с вопросом: когда будет ближай­ший город с гостиницей, где можно остановиться? Они по­советовали ехать до Козлова.

Поезд двигался по маршруту Козельск—Белёв-Гор- бачево—Волово—Данков—Астапово— Раненбург— Бого- явленск—Козлов—Грязи—Графская—Воронеж—Лиски— Миллерово—Новочеркасск—Ростов.

Ни в Данкове, ни в Астапове, ни в Раненбурге, ни в Бо- гоявленске не было даже приличной гостиницы, где можно было бы обеспечить больному нужный уход. Но состояние Толстого было уже таким, что пришлось сойти в Астапове. Это было в 6.35 вечера.

«Я поспешил к начальнику станции, который был на перроне, сказал ему, что в поезде едет JI. Н. Толстой, он заболел, нужен ему покой, лечь в постель, и попросил при­нять его к себе... спросил, какая у него квартира», — пишет Маковицкий.

Начальник станции Иван Иванович Озолин, латыш по национальности и лютеранин по вероисповеданию, с изумлением смотрел на странного господина с блед­ным, бескровным лицом и нерусским выговором, кото­рый говорил, что на его станцию приехал больной Лев Тол­стой и почему-то хочет остановиться на его квартире. Но кондукторы подтвердили слова доктора.

По удачному стечению обстоятельств Озолин оказался почитателем Толстого. Он немедленно согласился принять его, задержал отход поезда, чтобы дать Толстому и его спут­никам спокойно собраться и сойти. Но сразу оставить свой пост, когда подходили и отходили еще несколько поездов, он не мог. Сначала Толстого отвели в дамский зал ожида­ния, потому что в дамском зале не курят. По перрону Тол­стой шел сам, приподняв воротник пальто. Было холодно, дул резкий ветер. В зале он присел на край дивана, втянул шею в воротник, засунул руки в рукава и стал дремать, за­валиваясь набок. Маковицкий предложил ему подушку. Он отказался.

«Когда мы пришли на вокзал, — вспоминала Алексан­дра Львовна, — отец сидел в дамской комнате на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской ком­наты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любо­пытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комна­ту врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили... Когда мы под руки вели от­ца через станционный зал, собралась толпа любопытных. Они снимали шапки и кланялись отцу. Отец едва шел, но отвечал на поклоны, с трудом поднимая руку к шляпе».

К дому Озолина Толстого нужно было не вести, а нести. Но как? Никто из толпы, включая журналиста Орлова, не вызвался помочь врачу и двум девушкам. Шляпы снимали, кланялись. Но помощь не предлагали. Наконец, один слу­жащий решился взять Толстого сзади под руки. Потом вы­яснилось, что его отец — уроженец Ясной Поляны. На вы­ходе из станции подошел еще сторож железной дороги, он взял Толстого под мышки спереди.

Дом Озолина стоял под откосом. Было уже темно. «При выходе из здания станции, — вспоминал Озолин, — на­правляясь к квартире, служащий, который держал за руку Льва Николаевича, предупредил его, что спускаемся с лест­ницы. Он ответил: "Ничего, ничего, я вижу..." Такое пре­дупреждение было сделано и тот же ответ был получен при входе на лестницу квартиры; один из сослуживцев при вхо­де в коридор попросил лампу для освещения коридора, но Лев Николаевич сказал: "Нет, я вижу, я всё вижу"».

Астапово

Толстой и его спутники были еще в дороге, когда из Белёва на станцию Куркино была отправлена телеграмма: «По прибытии п. № 12 немедленно справиться, едет ли с этим поездом писатель Лев Толстой; если едет, то где он ос­тался от поезда. Телеграф, мне. Вах. Пушков».

Телеграмма полицейского вахмистра[34] Пушкова была послана в 3.20 пополудни 31 октября. Ответ пришел через два с половиной часа из Данкова, последней крупной стан­ции перед Астаповом: «Едет п. № 12 по билету 2 класса Рос­тов-Дон. Унт.-офицер Д ы к и н».

Еще через два часа из Астапова в Елец ушла телеграм­ма ротмистру Савицкому, начальнику Елецкого отделения жандармского полицейского управления железных дорог: «Писатель граф Толстой проездом п. 12 заболел. Началь­ник ст. г. Озолин принял его в свою квартиру. Унтер-офи­цер Филиппов».

«Делом» бежавшего Толстого поначалу занимались должностные лица даже не офицерского, а унтер-офицер­ского состава. Но уже в десять часов утра 1 ноября в Елец Савицкому телеграфировал начальник Московско-Камы- шинского жандармского полицейского управления желез­ных дорог генерал-майор Львов: «Ожидается донесение на № 649». Ответ Савицкого пришел в семь вечера: «Лев Тол­стой, в сопровождении доктора Маковицкого и двух род­ственниц, заболел в пути, остался в квартире начальника станции Астапово».

Ротмистр Михаил Николаевич Савицкий оказался«крайним» из всех полицейских чинов, которые должны были наблюдать за Толстым и доносить в Москву, а также отвечать за общественное спокойствие в Астапове.

Возможно, ротмистр понял, какую ответственность на него хотят возложить, а потому не спешил из Ельца в Ас- тапово. 3 ноября он телеграфировал генералу Львову о том, о чем уже знала из газет вся Россия: «После второго звон­ка п. № 12 дочь Толстого, ввиду заявления врача о край­не опасном его положении, обратилась с просьбой к на­чальнику станции дать помещение. Таковое начальником и предоставлено в своей квартире за неимением другого».

В тот же день генерал Львов шифрованной телеграммой приказал ему самолично отправиться в Астапово с пятью жандармами. Но Савицкий медлил и оставался в Ельце, по­ка из Астапова не пришла телеграмма унтер-офицера Фи­липпова: «Прибыли корреспонденты Утро, Русское слово, Ведомости, Речь, Голос Москвы, Новое время и Петербург­ское Телеграфное Агентство. Завтра поездом 11 едет Аста­пово рязанский губернатор».

Ответ был такой: «Астапово. Унтер-офицеру Филиппо­ву. Никому из прибывших на вокзал не проживать. При­еду завтра вечером. Кроме квартиры начальника станции в станционных зданиях никому не оставаться. В квартире Озолина жить только четверым раньше прибывшим. Рот­мистр Савицкий».

Астапово уже кишело корреспондентами газет. С каж­дым прибывшим поездом их количество увеличивалось. Но где их было размещать? В Астапове не было даже гос­тиницы. Находившийся в Саратове управляющий дела­ми Рязанско-Уральской железной дороги Матрёнинский, в чьем подчинении находилось Астапово, телеграфировал Озолину: «Разрешаю допустить для временного на один два дня пребывания корреспондентов петербургских, москов­ских и других газет, занятие одного резервного вагона вто­рого класса с предупреждением, что вагон может экстрен­но понадобиться для начавшихся воинских перевозок». Он также отправил телеграмму начальнику дистанции Рязанс­ко-Уральской железной дороги на станции Астапово Кля- совскому, чтобы тот подготовил для временной гостиницы отдельный дом, протопил его, оборудовал кроватями с бе­льем.

273

Но, получив телеграмму от своего непосредственного начальника Савицкого, полицейский унтер-офицер Фи­липпов запретил журналистам заселение дома и вагона.

10 П. Басинский

Обеспокоенный Матрёнинский, понимая, что ситуация на станции скоро станет неуправляемой, 4 ноября обратился телеграммой к Савицкому: «Ввиду исключительных обсто­ятельств покорно прошу не препятствовать нахождению на станции Астапово [в] общественных домах и вагонах при­бывающих родных графа Льва Николаевича Толстого и посторонних лиц; в поселке поместиться затруднительно и даже невозможно». И Савицкий пошел на попятную. «Для помещения в полосе отчуждения лиц, имеющих паспорта, препятствий не встречается, — отвечал ротмистр, — прочих будет решено сегодня вечером на месте».

Четвертого ноября Савицкий заработал от своего гене­рала шифрованный нагоняй: «До сего времени ни разу не получил никаких сведений, как бы следовало делать еже­дневно подробно почтою, в экстренных случаях по телегра­фу, о том, что происходит Астапове. Ставите трудное поло­жение перед штабом». Вечером Савицкий был в Астапове.

В течение восьми дней, с 31 октября по 7 ноября 1910 го­да, узловая станция Астапово Рязанско-Уральской желез­ной дороги была «узловым» местом всей России.

Третьего ноября корреспондент газеты «Утро России» Савелий Семенович Раецкий сообщил в редакцию: «Теле­граф работает без передышки. Запросы идут министерства путей, управления дороги, калужского, рязанского, тамбов­ского, тульского губернаторов. Чиновник особых [поруче­ний] тульского губернатора приезжал, производил рассле­дование. Семья Толстого забрасывается телеграммами всех концов России мира».

Умирающий писатель стал головной болью для мест­ной власти. Рязанский губернатор князь Александр Нико­лаевич Оболенский сделал попытку «убрать» Толстого со станции. Генерал Львов шифровкой приказывал Савицко­му: «Телеграфируйте кем разрешено Льву Толстому пребы­вание Астапове станционном здании, не предназначенном помещения больных. Губернатор признаёт необходимым принять меры отправления лечебное заведение или посто­янное местожительство».

Толстой стал головной болью и для руководства мест­ной епархии. Заместителю министра внутренних дел гене­рал-лейтенанту Павлу Григорьевичу Курлову в Петербург пришла телеграмма от Оболенского: «Прошу сообщить, переговорив архиереем, можно ли местному священнику служить молебен здравии Толстого. Вчера его запросили, он не склонен согласиться. Посоветуйте не разрешать».

Из телеграммы можно понять, что вопрос о разре­шении или запрете простому астаповскому священни­ку молиться о здравии Толстого решался на уровне рязан­ского губернатора, замминистра внутренних дел и петер­бургского митрополита.

Но весь этот огромный государственный механизм в конечном итоге замыкался на одном-единственном чело­веке, ротмистре Савицком... Он непосредственно отвечал за ситуацию в Астапове.

Как и в 1902 году, когда Толстой тяжело заболел в Кры­му, Святейший синод оказался в сложном положении. Не­довольство Николая II отлучением Толстого, принимая во внимание его возможную смерть, было очевидным, тем бо­лее что решение это в свое время было принято без учас­тия царя. Премьер-министр Петр Аркадьевич Столыпин отправил в Синод своего чиновника особых поручений. Он стоял возле дверей, за которыми проходило экстренное за­седание членов Синода по случаю ухода и вероятной смер­ти Толстого.

Четвертого ноября в Астапово пришла телеграмма санкт-петербургского митрополита Антония, того самого, который в 1902 году писал в Крым графине Софье Андреев­не. Он умолял Льва Николаевича вернуться в Церковь. Но эту телеграмму Толстому уже не показали.

О реакции Николая II на конфликт Церкви и Толстого, к сожалению, известно из ненадежного источника — кни­ги Сергея Труфанова (бывшего иеромонаха Илиодора) о Григории Распутине «Святой черт». В ней приводятся сло­ва Распутина, говорившего с царем после смерти Толсто­го: «Папа (царь. — П. Б.) говорит, что если бы они (еписко­пы. — 77. Б.) ласкали Л. Н. Толстого, то он бы без покаяния не умер. А то они сухо к нему относились. За всё время только один Парфений и ездил к нему беседовать по ду­шам. Гордецы они!»

Впрочем, тульский и белёвский епископ Парфений действительно посетил Толстого в Ясной Поляне в 1909 го­ду, несколько часов разговаривал с ним и произвел на не­го самое благоприятное впечатление. Поэтому в октябре 1910-го именно Парфений был затребован Синодом в Пе­тербург с докладом, а затем отправлен в Астапово с целью вернуть Толстого в лоно Церкви.

Его миссия не удалась. Парфений прибыл на станцию 7 ноября в девять часов утра, через три часа после смерти Толстого. Между тем он выехал из Петербурга 4-го чис­ла. Его неторопливость, возможно, объясняется нежела­нием владыки участвовать в безнадежном деле. Парфений знал, что у постели больного дежурит не Софья Андреевна, а Чертков и Саша, которые не допустят встречи Толстого с православным архиереем.

Парфений не хотел оказаться в неудобной ситуации, в которой поневоле оказался оптинский старец Варсоно- фий.

По поводу приезда Варсонофия в Астапово до сих пор существует миф, не имеющий к астаповской истории ни­какого отношения. Якобы, уходя из Ясной Поляны, Толс­той думал вернуться в православие. Ради этого он поехал в Оптину пустынь, где хотел остаться послушником. Но гор­дыня не пустила его к старцам. Выгнанный из Шаморди­на приехавшей туда дочерью Сашей, он отправился в даль­нейший путь. Но, оказавшись в Астапове, уже смертельно больной, он раскаялся и послал в Оптину телеграмму о же­лании встретиться с Варсонофием. Однако приехавшего со Святыми Дарами Варсонофия не пустили к Толстому Черт­ков и младшая дочь. Они же не пустили к Толстому и его глубоко верующую жену.

Никакой телеграммы Толстого в Оптину не бы­ло. Этот миф возник после публикации в русском пра­вославном журнале, выходящем в Бразилии (Владимир­ский вестник. 1956. № 62) воспоминаний бывшего послуш­ника оптинской канцелярии игумена Иннокентия. В них говорилось, что из Астапова в монастырь приходила теле­грамма от Толстого с просьбой, чтобы отец Иосиф приехал на станцию. Посовещавшись, монастырская братия реши­ла послать туда не тяжелобольного Иосифа, а скитоначаль- ника Варсонофия.

Иннокентий, вероятно, имел в виду телеграмму калуж­ского епископа Вениамина об указании Синода иеромона­ху Иосифу ехать на станцию Астапово к заболевшему гра­фу. И действительно, вместо больного отца Иосифа поехал старец Варсонофий.

В «Летописи» Оптиной пустыни нет ни слова о теле­грамме Толстого. Но в ней подробно говорится о телеграм­ме калужского епископа Вениамина, из-за которой отец Варсонофий оказался в Астапове.

«Накануне, 4-го числа сего месяца (ноября. — Я. Б.), утром получена телеграмма Преосвященного Калуж­ского о назначении по распоряжению Синода бывше­му скитоначальнику иеромонаху Иосифу ехать на стан­цию Астапово Рязанско-Уральской железной дороги к заболевшему в пути графу Льву Толстому для предложе­ния ему духовной беседы и религиозного утешения в це­лях примирения с Церковью. На сие отвечено телеграм­мою, что отец Иосиф болен и на воздух не выходит, но за послушание ехать решился. При сем настоятелем Оптин- ским испрашивалось разрешение вследствие затруднения для отца Иосифа ехать по назначению заменить его отцом игуменом Варсонофием. На это последовал ответ еписко­па Вениамина, что Святейший Синод сие разрешил. Затем отцом настоятелем телеграммою запрошено у Преосвя­щенного, достаточно ли в случае раскаяния Толстого при­соединить его к Церкви чрез Таинства Покаяния и Свято­го Причащения, на что получен ответ, что посланное для беседы с Толстым лицо имеет донести Преосвященному Калужскому о результате сей беседы, чтобы епископ мог о дальнейшем снестись с Синодом. Вечером 4-го же чис­ла от старца отца Иосифа было телеграммою спрошено у начальника станции Астапово, там ли Толстой, можно ли его застать 5-го числа вечером и если выехать, то куда. На это получен ответ, что семья Толстого просит не выезжать. Однако утром сего числа игумен Варсонофий, во исполне­ние синодального распоряжения, выехал к графу Толстому в Астапово».

Толстой не выражал желания встретиться в Астапове с православным священником. Но не было никакой инициа­тивы и со стороны Оптиной пустыни. Инициатива исходи­ла от Синода, а старцы приняли ее как послушание.

Приехавший в Астапово Варсонофий, в отличие от епископа Вениамина, оказался в трудном положении. От­крыть истинные причины своего приезда он не мог — это означало бы выставить Синод в неподобающем свете. Вар­сонофий вынужден был об этом молчать. Но при этом он выглядел самозванцем. Ведь его не приглашал в Астапово не только Толстой, но и его семья, которая к тому времени уже в полном составе (за исключением Льва Львовича) на­ходилась на станции и жила в отдельном вагоне.

Варсонофий оказался таким же «крайним», как и рот­мистр Савицкий. На него переложили ответственность за роковое решение Синода 1901 года, к которому старец не имел ни малейшего отношения. Варсонофий был вынуж­ден не просто молчать, а говорить неправду. Журналист Александр Федорович Аврех телеграфировал в газету «Ран­нее Утро»: «Только что приехал игумен из Оптиной пусты­ни Варсонофий сопровождении иеромонаха Пантелеймона (оптинского врача. — П. Б.). По словам последнего Варсо­нофий командирован Синодом. Сам же Варсонофий отри­цает это, говоря, что заехал проездом на богомолье».

Репортер Петр Абрамович Виленский сообщил в газету «Киевская мысль»: «Мне игумен сказал, Толстого не знает; ехал на богомолье, заехал».

Для оптинского старца поначалу даже не нашлось мес­та для проживания. Виленский: «Варсонофий ночует дам­ской уборной».

В дом Озолина старца не пустили. Корреспондент Гар­нее — «Саратовскому вестнику»: «Монахи прибыли да­рами, совещались дорожным священником, ночью тай­но пробрались дому. Толстому не проникли: дверь замке, ключник пропускает паролю».

Не самым красивым образом повела себя по отноше­нию к старцу и дочь Толстого. Зная, что отец первым делом поехал в Оптину, Саша сделала всё для того, чтобы в Аста­пове он ничего не узнал о приезде священника. У нее бы­ла отговорка: врачи не советовали беспокоить больного. Но это зыбкое оправдание. В Крыму, когда Толстой тоже на­ходился в предсмертном состоянии, Софья Андреевна со­общила ему о телеграмме Антония и ничего страшного не случилось. Зато мы точно знаем, что думал Толстой о Церк­ви в тот момент. Мы не знаем, что он думал о ней в Аста­пове.

Второй миф, связанный с телеграммами, якобы пос­ланными Толстым из Астапова, — что единственным че­ловеком, которого он вызвал к себе, был Чертков. Об этом сам Чертков написал в книге «Уход Толстого», вышедшей в 1922 году. Но никакой телеграммы Толстого с вызовом Черткова не было. Телеграмма была от Саши со слов Толс­того, вроде бы пожелавшего видеть рядом с собой Чертко­ва. Однако сам он продиктовал дочери телеграмму совсем другого содержания. Две телеграммы были посланы ею од­новременно утром 1 ноября.

В это утро, пишет Маковицкий, Толстой почувствовал себя лучше. Температура упала до 36,2. «Л. Н. говорил, что ему лучше и что можно ехать дальше». Телеграмма Чертко­ву, которую Толстой продиктовал Саше, была такая: «Вче­ра захворал. Пассажиры видели ослабевши шел с поезда. Нынче лучше. Едем дальше. Примите меры. Известите. Николаев».

О каких мерах шла речь? Без сомнения, они касались

Софьи Андреевны. Об этих мерах Толстой написал Черт­кову еще из Шамордина, попросив друга не приезжать к нему, а оставаться на месте, следить за состоянием Софьи Андреевны и сообщать об этом ему по пути следования. Но вместе с телеграммой, продиктованной отцом, Саша отпра­вила свою: «Вчера слезли Астапово. Сильный жар, забытье. Утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо. Выражал желание видеться с вами. Фролова (секретная подпись. — Я. Б.)».

Конечно, то состояние, в котором находился Тол­стой и во время ухода из Ясной Поляны, и в Астапове, не позволяет делать какие-то уверенные выводы. Кроме одно­го: Толстой явно хотел видеть Черткова.

В письме старшим детям из Астапова он писал: «Милые мои дети, Сережа и Таня, надеюсь и уверен, что вы не поп­рекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас од­них без мамй было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, кото­рого я призвал, находится в исключительном по отноше­нию ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на слу­жение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни».

После бегства мужа из дома Софья Андреевна попыта­лась помириться с Чертковым. Через секретаря Валентина Булгакова она пригласила его приехать в Ясную Поляну. И получила отказ.

«В Ясной Поляне, — пишет Булгаков, — все были удив­лены, что я вернулся один. Никто не допускал и мысли, что Чертков мог отказать Софье Андреевне в исполнении ее желания увидеться и примириться с ним... Когда Владимир Григорьевич выслушал просьбу Софьи Андреевны, он бы­ло в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.

— Зачем же я поеду? — сказал он. — Чтобы она унижа­лась передо мной, просила у меня прощения? Это ее улов­ка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Нико­лаевичу».

Он всё правильно понял. Главной ее задачей было вер­нуть мужа во что бы то ни стало. Даже ценой временного примирения с человеком, которого она ненавидела. Но в данной ситуации Чертков поступил неблагородно. Он хо­лодно отказался вступить с соперницей в переговоры. Он послал жене Толстого вежливое письмо, прочитав которое она презрительно сказала: «Сухая мораль!»

Чертков первым примчался к Толстому. Раньше врачей, священников, членов его семьи. Уже 2 ноября. «В девять часов утра приехал Владимир Григорьевич со своим секре­тарем А. П. Сергеенко, — вспоминала Саша. — Очень тро­гательно было их свидание с отцом после нескольких ме­сяцев разлуки. Оба плакали. Я не могла удержаться от слез, глядя на них, и плакала в соседней комнате».

Чертков в своих воспоминаниях тоже описал встречу: «Я застал Л. Н-ча в постели, весьма слабым, но в полной памяти. Он очень обрадовался мне, протянул мне свою ру­ку, которую я осторожно взял и поцеловал. Он прослезился и тотчас же стал расспрашивать, как у меня дома... Вскоре он заговорил о том, что в эту минуту его, очевидно, боль­ше всего тревожило. С особенным оживлением он сказал мне, что нужно принять все меры к тому, чтобы Софья Ан­дреевна не приехала к нему. Он несколько раз с волнением спрашивал меня, что она собирается предпринять. Когда я сообщил ему, что она заявила, что не станет против его же­лания добиваться свидания с ним, то он почувствовал боль­шое облегчение и в этот день уже больше не заговаривал со мной о своих опасениях...»

Это правда, что Толстой боялся приезда супруги. В ночь на 1 ноября он бормотал во сне:

— Удрать... Удрать... Догонять!

В результате семья Толстого узнала о его местонахож­дении не от Саши, Черткова или Маковицкого, а от кор­респондента «Русского слова» Константина Орлова. За это дочь Толстого Татьяна была ему «до смерти» бла­годарна. «Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он, — вспоминала она. — И я не могу за ним ухажи­вать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бес­сонная ночь. Настоящая пытка. Но нашелся неизвест­ный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: "Лев Николаевич в Ас­тапове у начальника станции. Температура 40°"».

Для поездки в Астапово семья Толстого арендовала от­дельный поезд. Поздно вечером 2 ноября на станцию при­были Софья Андреевна, Татьяна, Андрей и Михаил.

Сергей и Илья приехали отдельно.

На семейном совещании все дети решили не допускать мать к отцу. Это развенчивает третий миф — о том, что Со­фью Андреевну к мужу не пускали Саша и Чертков. Все дети понимали, что в том состоянии, в котором находит­ся отец, и в том, в котором находится мать, их встреча не­возможна. Этого не понимал только находившийся в Пари­же Лев Львович, который узнавал о том, что происходило в Астапове, из французских газет. В воспоминаниях он пи­сал: «Есть фотография, снятая с моей матери в Астапове. Неряшливо одетая, она крадется снаружи домика, где уми­рал отец, чтобы подслушать, подсмотреть, что делается там. Точно какая-то преступница, глубоко виноватая, забитая, раскаянная, — она стоит, как нищенка, под окном комнат­ки, где умирает ее муж, ее Лёвочка, ее жизнь, ее тело, она сама».

Существует не только фотография, но и кинохрони­ка этого страшного момента, которую сделал первый рус­ский кинооператор Александр Дранков. Софья Анд­реевна всматривается в окно дома Озолина, пытаясь уви­деть своего мужа. Вдруг рядом открывается дверь. Софья Андреевна пытается войти в дом. Ее отталкивает какая-то женщина. По-видимому, это Саша. В дневнике она пишет, что, увидев мать и стоявшего за ней человека с трещавшей кинокамерой, пришла в ужас...

В этой истории нельзя найти одного, двух или трех ви­новатых. Все, кроме Черткова, не знали, как себя вести. Не только Софья Андреевна, но и сыновья Илья, Андрей и Михаил не были возле постели умиравшего. Возможно, они чувствовали вину перед отцом. Но главное — их появ­ление в доме Озолина означало бы, что в Астапове находит­ся вся семья... и Софья Андреевна, конечно. Поэтому к от­цу пришли только старшие дети — Сергей и Татьяна. Но и они были вынуждены делать вид, что приехали одни.

Варвара Феокритова в дневнике пишет, что Тол­стой, конечно, догадывался о нахождении жены в Астапо­ве. Приученные отцом не лгать, Саша, Сергей и Татьяна не могли сказать ему в глаза, что Софья Андреевна продол­жает оставаться в Ясной, а он спрашивал о ней постоянно. Приходилось уклоняться от разговоров на эту тему.

«Он начал с того, что слабым прерывающимся голосом с придыханием сказал: "Какты нарядна и авантажна", — пи­сала Татьяна мужу. — Я сказала, что знаю его плохой вкус, и посмеялась. Потом он стал расспрашивать про мамй. Это­го я больше всего боялась, потому что боялась сказать ему, что она здесь, а прямо солгать ему, я чувствовала, что у ме­ня не хватит сил. К счастью, он так поставил вопрос, что мне не пришлось сказать ему прямой лжи.

— С кем она осталась?

С Андреем и Мишей.

И Мишей?

Да. Они все очень солидарны в том, чтобы не пускать ее к тебе, пока ты этого не пожелаешь.

И Андрей?

Да, и Андрей. Они очень милы, младшие мальчики, очень замучились, бедняжки, стараются всячески успоко­ить мать.

Ну, расскажи, что она делает? Чем занимается?

Папенька, может быть, тебе лучше не говорить: ты взволнуешься.

Тогда он очень энергично меня перебил, но всё-таки слезящимся, прерывающимся голосом сказал:

Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого? — И стал дальше расспрашивать, кто с ней, хорош ли доктор. Я сказала, что нет и что мы с ним расстались, а очень хорошая фельдшерица, которая служила три с поло­виной года у С. С. Корсакова и, значит, к таким больным привыкла.

А полюбила она ее? -Да.

Ну дальше. Ест она?

Да, ест и теперь старается поддержать себя, потому что живет надеждой свидеться с тобой.

Получила она мое письмо? -Да.

И как же она отнеслась к нему?»

Этими вопросами он мучил детей и самого себя. Но так и не сказал главного. Не сказал, что хотел бы видеть перед смертью жену. Хотя один раз он был на волосок от этого.

«Как-то раз, — вспоминала Татьяна Львовна, — когда я около него дежурила, он позвал меня и сказал: "Многое па­дает на Соню. Мы плохо распорядились".

От волнения у меня перехватило дыхание. Я хотела, чтобы он повторил сказанное, чтобы убедиться, что я пра­вильно поняла, о чем идет речь. "Что ты сказал, папй? Ка­кая со... сода?"

И он повторил: "На Соню, на Соню многое падает".

Я спросила: "Хочешь ты видеть ее, хочешь видеть Со­ню?" Но он уже потерял сознание».

В Астапове Толстой раздражался на окружающих за то, что его не могут правильно понять. «Как вы не понимаете. Отчего вы не хотите понять... Это так просто... Почему вы не хотите это сделать», — бормотал он в бреду за два дня до смерти. «И он, видимо, мучился и раздражался оттого, что не может объяснить, что надо понять и сделать, — вспоми­нал Сергей Львович. — Мы так и не поняли, что он хотел сказать».

Шестого числа утром он привстал на кровати и отчетли­во произнес: «Только советую вам помнить одно: есть про­пасть людей на свете, кроме Льва Толстого, а вы смбтрите на одного Льва».

Согласно запискам Маковицкого, он часто говорил: «Не будите меня», «Не мешайте мне», «Не пихайте в меня».

Когда у постели больного собрался консилиум из шести докторов, Толстой спросил:

Кто эти милые люди?

Врач Никитин хотел поставить клизму, но Толстой от­казался. «Бог всё устроит», — сказал он. Когда его спраши­вали, чего он хочет, он отвечал: «Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал».

«Он как ребенок маленький совсем!» — воскликнула Саша, когда умывала отца.

«Никогда не видал такого больного!» — признался при­бывший из Москвы врач Усов. Когда во время осмотра он приподнимал больного, поддерживая его за спину, тот об­нял его и поцеловал.

Перед смертью ему привиделись две женщины. Од­ной он испугался и просил занавесить окно. Возможно, это была жена. Увидев вторую, он громко воскликнул: «Ма­ша! Маша!» «У меня дрожь пробежала по спине, — писал С. Л. Толстой. — Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)».

Однажды две женщины пришли к нему вместе. Алек­сандра Львовна вспоминала: «Днем проветривали спаль­ню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:

Куда ведет эта стеклянная дверь?

В коридор.

А что за коридором?

Сенцы и крыльцо.

В это время я вошла в комнату.

А что эта дверь, заперта? — спросил отец, обращаясь ко мне.

Я сказала, что заперта.

Странно, а я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.

Мы сказали, что этого не может быть, потому что из ко­ридора в сенцы дверь также заперта.

Видно было, что он не успокоился и продолжал с трево­гой смотреть на стеклянную дверь.

Мы с Варварой Михайловной взяли плед и занавеси­ли ее.

Ах, вот теперь хорошо, — с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих».

Кроме смертных мук («Как Jl. Н. кричал, как метал­ся, как задыхался!» — писал Маковицкий) страдание его за­ключалось в том, что разум продолжал работать. Толстой пытался диктовать окружающим какие-то важные для него вещи, но язык уже не повиновался ему.

«Отец просил нас записывать за ним, но это было не­возможно, так как он говорил отрывочные, непонятные слова, — вспоминала Александра Львовна. — Когда он про­сил прочитать записанное, мы терялись и не знали, что чи­тать. А он всё просил:

Да прочтите же, прочтите!

Мы пробовали записывать его бред, но чувствуя, что за­писанное не имело смысла, он не удовлетворялся и снова просил прочитать».

Последняя запись в дневнике Толстого от 3 ноября: «Вот и план мой. Fais се gue doit, adv...[35] И всё на благо и дру­гим, и главное мне...»

Последние осмысленные слова, сказанные им за не­сколько часов до смерти старшему сыну: «Сережа... исти­ну... я люблю много, я люблю всех».

«За всё время его болезни, — вспоминала Александ­ра Львовна, — меня поражало, что, несмотря на жар, силь­ное ослабление деятельности сердца и тяжелые физические страдания, у отца всё время было поразительное ясное со­знание. Он замечал всё, что делалось кругом, до мельчайших подробностей. Так, например, когда от него все вышли, он стал считать, сколько всего приехало народа в Астапово, и счел, что всех приехало 9 человек».

Навязчивой идеей умиравшего Толстого было бег­ство. «Удирать! Удирать!» — часто бормотал он. 5 ноября он опять попытался сбежать.

«Всё это время, — вспоминала Александра Львовна, — мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задре­мал. Но вдруг сильным движением он привстал на подуш­ках и стал спускать ноги с постели. Я подошла. "Что тебе, папаша?" — "Пусти, пусти меня", — и он сделал движение, чтобы сойти с кровати. Я знала, что, если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески пробовала успо­коить его и удержать на кровати. Но он изо всех сил рвался от меня и говорил: "Пусти, пусти, ты не смеешь меня дер­жать, пусти!" Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещевания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удержать, я стала кричать: "Док­тор, доктор, скорее сюда!" Кажется, в это время дежурил Семеновский. Он вошел вместе с Варварой Михайловной, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати».

Серьезным переживанием для него стало то, что вместе с камфорой ему кололи и морфий, чтобы избавить от физи­ческих страданий. Он ненавидел наркотики! Он ненавидел всё, что затуманивает разум! Когда перед самым смертным концом врачи предложили ему впрыснуть морфий, Толс­той заплетающимся языком просил: «Парфину не хочу... Не надо парфину!»

«Впрыснули морфий, — пишет Маковицкий. — Jl. Н. еще тяжелее стал дышать и, немощен, в полубреду бормо­тал:

— Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал... Ос­тавьте меня в покое... Надо удирать, надо удирать куда-ни­будь...»

Только после инъекции морфия к нему впустили Со­фью Андреевну. «Она сперва постояла, издали посмотрела на отца, — пишет Сергей Львович, — потом спокойно по­дошла к нему, поцеловала его в лоб, опустилась на колени и стала ему говорить: "Прости меня" и еще что-то, чего я не расслышал».

Около трех часов утра 7 ноября он очнулся, открыл глаза. Кто-то поднес к его глазам свечу. Он поморщил­ся и отвернулся. Маковицкий подошел к нему, предло­жил попить: «Овлажните свои уста, Лев Николаевич». Тол­стой сделал один глоток. После этого жизнь в нем проявля­лась только в дыхании.

В шесть часов пять минут Толстого не стало...

эпилог

Толстой не любил вспоминать свою жизнь. Он не при­надлежал к тем словоохотливым дедушкам, что в глубокой старости собирают вокруг себя детей и внуков и рассказы­вают о своем прошлом с гордостью или добродушным юмо­ром.

Возможно, во время прогулок по яснополянскому пар­ку или одному из ближних лесов, Заказу или Чепыжу, Тол­стой мысленно и обращался к прошлому. Но в дневниках, которые он писал после этих прогулок, мы не найдем тому прямых свидетельств. Один результат мысли.

«Ради Бога, хоть не Бога, но ради самих себя, опом­нитесь. Поймите всё безумие своей жизни. Хоть на часок отрешитесь от тех мелочей, которыми вы заняты и кото­рые кажутся вам такими важными: все ваши миллионы, грабежи, приготовления к убийствам, ваши парламенты, науки, церкви... Хоть на часок оторвитесь от всего это­го и взгляните на свою жизнь, главное на себя, на свою душу, которая живет такой неопределенный, короткий срок в этом теле, опомнитесь, взгляните на себя и на жизнь вокруг себя и поймите всё свое безумие, и ужас­нитесь на него...»

Мог ли этот человек с радостью вспоминать свое про­шлое, а тем более гордиться им? Ведь и его собственная жизнь в значительной ее части, когда он жил теми мело­чами, которые казались ему тогда такими важными, в ста­рости стала для него источником муки и стыда. Позорная, постыдная жизнь!

В 1903 году по просьбе своего биографа Павла Ивано­вича Бирюкова Толстой всё же начал писать «Воспоми­нания». «В это время я заболел, — признаётся он. — И во время невольной праздности болезни мысль моя всё вре­мя обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания бы­ли ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении:

ВОСПОМИНАНИЕ

Когда для смертного умолкнет шумный день И на немые стогны града Полупрозрачная наляжет ночи тень И сон, трудов земных награда, — В то время для меня влачатся в тишине Часы томительного бденья: В бездействии ночном живей горят во мне Змеи сердечной угрызенья; Мечты кипят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток; Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток: И, с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю».

«В последней строке, — замечает Толстой, — я только изменил бы так, вместо: строк печальных... поставил бы: строк постыдных...»

Перед тем как начать «Воспоминания», пишет в днев­нике: «Я теперь испытываю муки ада: вспоминаю всю мер­зость своей прежней жизни, и воспоминания эти не остав­ляют меня и отравляют жизнь».

Едва ли не главное духовное утешение верующего чело­века состоит в надежде, что после смерти он сохранится как личность. А ведь это невозможно, если за фобом не пом­нить свою жизнь, не помнить себя. Но именно такая пер­спектива казалась Толстому самой ужасной! Он верил, что после смерти его как личности просто не будет. Исчезнет память, и не будет никакого Льва Толстого.

«Какое счастье, что воспоминание исчезает со смертью и остается одно сознание... Да, великое счастье — уничто­жение воспоминания, с ним нельзя бы жить радостно...» — писал он.

И даже в земном существовании опасность беспамят­ства не пугала, а скорее радовала Толстого. «Моя жизнь — мое сознание моей личности всё слабеет и слабеет, будет еще слабее и кончится маразмом и совершенным прекра­щением сознания личности».

Мог ли такой человек написать «Воспоминания»? Толс­той не только не закончил их, но даже не довел до начала са­мостоятельной жизни, ограничившись детством, отрочест­вом и несколькими впечатлениями от юности в Казани.

И только милое детство было радостно вспоминать. «Да, столько впереди интересного, важного, что хотелось бы рассказать, а не могу оторваться от детства, яркого, нежно­го, поэтического, любовного и таинственного детства».

В раннем детстве он любил слушать рассказы о своей матери, которую считал почти святой. Об отце, красивом и сильном мужчине, герое войны 1812—1814 годов. О де­душке, гордом просвещенном аристократе. В огромном ро­дительском доме было 32 комнаты. Но почему-то детский горшок находился в комнате экономки. Старый Толстой в «Воспоминаниях» умиленно называет его «детским суд- нышком». На этом-то «суднышке» маленький Лёвочка и слушал истории об участии дедушки в покорении Очакова.

«— Прасковья Исаевна, а дедушка как воевал? Вер­хом? — кряхтя спросишь ее, чтобы только поговорить и послушать.

— Он всячески воевал, и на коне, и пеший. Зато гене­рал-аншеф был, — ответит она и, открывая шкап, доста­ет смолку, которую она называла очаковским курением. По ее словам выходило, что эту смолку дедушка привез из- под Очакова. Зажжет бумажку об лампадку у икон и зажжет смолку, и она дымит приятным запахом».

В этой картине есть что-то церковное. Зажженная смолка — как ладан в кадиле. Безгрешная душа на «суд­нышке» уносится в прошлое своих предков. Она счаст­лива, что соединяется с ними, ушедшими, но такими жи­выми!

А жизнь... Что жизнь? Это то «важное», от чего он в ста­рости как раз призывал «отрешиться». И в это «важное», ес­ли бы он продолжил «Воспоминания», вошли бы Кавказ и Севастополь, заграница и женитьба, деревенское хозяйство и та, как пишет поздний Толстой, «художественная бол­товня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и ко­торым люди нашего времени приписывают не заслуженное ими значение...».

Обычно после смерти писателя, признанного гением еще при жизни, остаются черновики, незаконченные вещи и ранние опыты. С Толстым было не так. Когда вышли три книги его «Посмертных художественных произведений», публика ахнула! Шедевр на шедевре! «Дьявол», «Отец Сер­гий», «Живой труп», «После бала», «Фальшивый купон», «Хаджи-Мурат». Всё это он не опубликовал при жизни. За­чем? Куда было спешить?

Жизнь Толстого... Что в ней было главное и что второ­степенное? Как он сам это понимал?

Это может показаться странным, но единственной це­лью и смыслом существования этого величайшего мора­листа была радость жизни. Об этом он часто писал. «Жизнь должна и может быть неперестающей радостью». «Человек должен бы быть всегда радостным. Если радость кончается, ищи, в чем ошибся». «Если жизнь не представляется тебе огромной радостью, то это только потому, что ум твой лож­но направлен».

Это чувство — неперестающей радости жизни — он по­терял с окончанием детства. И все оставшиеся годы потра­тил на то, чтобы это чувство вернуть.

Разуверившись в возможности изменить внешние об­стоятельства своей жизни, которые, как он сперва думал, мешали возвращению этого чувства, он стал менять самого себя, свой ложно направленный ум. На это ушли десятиле­тия каторжной работы над самим собой.

Достиг он ли этого чувства? Трудно сказать. Бегство из Ясной Поляны 82-летнего старика было нарушением глав­ного открытого им морального закона: ничего не изменяй во внешних обстоятельствах — меняйся сам!

Значит, жизнь не удалась? Но тогда почему фигура Тол­стого и сегодня притягивает внимание читающих людей всего мира? Притягивает едва ли не больше, чем все его ху­дожественные творения. Почему сам облик седобородого старца в белой «толстовке», запечатленный на тысячах фо­тографий и в кадрах кинохроники, продолжает нести в се­бе таинственный смысл, который мы пытаемся разгадать? Почему его могила в лесу, на краю мрачного оврага, по ви­ду такая скромная, оказалась одной из самых посещаемых усыпальниц мира, подобно Тадж-Махалу и египетским пи­рамидам?!

Не потому ли, что вблизи Толстого мы чувствуем то же, что и его современники, один или несколько раз побывав­шие в Ясной Поляне? Они покидали это место с главными вопросами в душе: в чем же секрет жизни этого человека и почему так неотразимо его влияние?

«Тот, кто вглядывался в его походку, поворот головы, посадку, тот ясно видел всегда сознательность движений, т. е. каждое движение было выработано, разработано, ос­мыслено, выражало идею», — писал знакомый семьи Тол­стых, профессор медицины Владимир Федорович Снеги­рев. И всякий, кто хотя бы однажды встречался с Толстым, чувствовал, что этот человек кроме жизни, которую он про­вел на глазах у всех, прожил еще одну. Не ту, которой жили его современники и которой живем мы.

Жизнь свободного человека.

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА Л. Н. ТОЛСТОГО[36]

1828, 28 августа — в имении Ясная Поляна Крапивинского уезда Тульской губернии в семье военного, участника Отечест­венной войны 1812 года графа Николая Ильича Толстого и его жены Марии Николаевны родился сын Лев. 1830\ 4 августа — смерть матери «от нервной горячки». 1835 — написал ученические упражнения «Орел» и «Сокол» — первые известные автографы.

январь — переезд семьи из Ясной Поляны в Москву. 21 июня — смерть отца «от кровяного удара». Назначение опекуншей тетки, А. И. Остен-Сакен.

25мая — смерть бабушки, П. Н. Толстой.

Переехал с братом Дмитрием, сестрой Марией и тетушкой Т. А. Ёргольской в Ясную Поляну. 1840 — написал первое литературное произведение — поздрави­тельные стихи Т. А. Ёргольской «Милой тётиньке». 1841,30августа — смерть в Оптиной пустыни опекунши А. И. Ос­тен-Сакен.

Сентябрь — переехал с братьями и сестрой в Казань к новой опекунше, П. И. Юшковой. 1844, сентябрь — поступил в Казанский университет на восточное отделение.

январь — посажен в карцер за непосещение лекций. Перевелся на юридической факультет.

март — лечился в университетской клинике от гонореи; на; чал вести дневник.

Апрель — бросил университет.

Май — переехал в Ясную Поляну, предпринял первые по­пытки заниматься сельским хозяйством. Июль — вместе с братьями подписал акт о разделе родитель­ского наследства.

октябрь — переехал в Москву, где стал жить «очень безала­берно, без службы, без занятий, без цели».

февраль — отправился в Петербург для сдачи экзаменов в университете.

Апрель — сдал экстерном экзамены на степень кандидата права.

Май — возвратился в Ясную Поляну.

Занимался музыкой. Пытался организовать школу для крес­тьянских детей.

декабрь — переехал в Москву.

Жил «совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно».

март — начал вести «франклиновский дневник». Октябрь — уехал на Кавказ с братом Николаем.

январь — сдал экзамен на чин юнкера, зачислен на военную службу фейерверкером 4-го класса.

Сентябрь — опубликовал в девятом номере журнала «Совре­менник» повесть «Детство» за подписью Л. Н. 1853 — участвовал в походах против чеченцев; начал работать над повестями «Казаки» и «Отрочество».

январь—февраль — возвратился с Кавказа в Ясную Поляну. Февраль — приехал в Москву.

Март — отправился в Дунайскую армию через Курск, Пол­таву и Кишинев. Апрель — прибыл в Бухарест.

Май—июнь — участвовал в осаде крепости Силистрия. Июнь — возвратился в Бухарест.

Сентябрь — прибыл в Кишинев. Вместе с другими офицера­ми пытался организовать журнал «Солдатский вестник». Ноябрь — переведен в Севастополь; получил отказ импера­тора Николая I в разрешении издавать журнал.

январь — проиграл в карты деньги от продажи родового яс­нополянского дома.

Март — участвовал в ночной вылазке вместе с А. Д. Столы­пиным.

Апрель — служил в Севастополе на самом опасном 4-м бас­тионе.

Июнь — опубликовал в «Современнике» рассказ «Севасто­поль в декабре месяце» — первый в цикле, впоследствии названном «Севастопольские рассказы». Указание Алексан­дра II перевести рассказ на французский язык. Август — участвовал в «неудачном, ужасном деле» — сраже­нии на речке Черной. Падение Севастополя. Ноябрь — уехал из Крыма в Петербург с заездом в Ясную По­ляну.

Ноябрь—декабрь — жил у И. С. Тургенева, общался с Н. А. Некрасовым, познакомился с А. А. Фетом, И. А. Гон­чаровым, А. Ф. Писемским, А. В. Дружининым и другими писателями.

январь — посетил в Орле умирающего брата Дмитрия. Ноябрь — уволился с военной службы.

январь — отправился в первое заграничное путешествие. Март — наблюдал публичную казнь на гильотине, в ужасе бежал из Парижа.

Июль — в Баден-Бадене проиграл в рулетку три тысячи фран­ков. Узнал о разрыве сестры с мужем. «Эта новость задушила меня». Уехал в Россию спасать сестру.

сентябрь — познакомился с «милыми девочками» — сестра­ми Лизой, Соней и Таней Берс.

1859 — охотился с Фетом и Тургеневым. Открыл в Ясной Поляне школу для крестьянских детей. Написал повесть «Семейное счастье».

июль — отправился с сестрой Марией и ее детьми во второе заграничное путешествие.

Сентябрь — присутствовал при смерти брата Николая во французском городе Гиере.

февраль — посетил Лондон, познакомился с А. И. Герценом. Март—апрель — во время заграничного путешествия изучал систему образования в Европе; пришел к мысли об издании в России своего педагогического журнала. «Цель одна — об­разование народа».

Апрель — приехал в Петербург.

Май — возвратился в Ясную Поляну. Назначен мировым посредником в деле освобождения крестьян. В имении Фета ссора с Тургеневым, едва не завершившаяся дуэлью. Сентябрь — приехал в Москву, посещал Берсов, начал думать о женитьбе. «Лиза Берс искушает меня; но этого не будет».

январь — выход первого номера педагогического журнала «Ясная Поляна».

Февраль — после крупного проигрыша в карты взял деньги взаймы у издателя журнала «Русский вестник» М. Н. Катко­ва с обязательством предоставить ему повесть «Казаки». Май—июль — совершил поездку в Самарскую губернию для поправки здоровья.

Август — в имении родственника Берсов А. М. Исленева объяснился в любви Софье Берс.

23 сентября — женился на Софье Берс, в тот же день уехал с женой в Ясную Поляну.

28 июня — рождение первенца Сергея.

Жил с семьей в Ясной Поляне. Охладел к педагогической деятельности. Начал работать над романом-эпопеей, впос­ледствии названным «Война и мир».

4 октября — рождение дочери Татьяны.

Работал над романом, занимался сельским хозяйством.

февраль — начало публикации в «Русском вестнике» глав романа «1805 год» (первоначальное название «Войны и ми­ра»).

22мая — рождение сына Ильи.

Июль — участвовал в качестве адвоката в военно-полевом суде над солдатом Шабуниным, ударившим офицера. Июль—август — сделал пристройку к яснополянскому дому.

Октябрь — утвержден в звании почетного мирового судьи. 1867—1868 — работал над завершением романа «Война и мир» и

его отдельным изданием. 1869, 20мая — рождение сына Льва.

Сентябрь — во время поездки с целью осмотра имения перед покупкой пережил нервный срыв — «арзамасский ужас».

Октябрь — подписан в печать последний, шестой том «Вой­ны и мира». 1870 — начал работать над романом о Петре I. 1870/71, зима — за полтора месяца выучил греческий язык.

12 февраля — рождение дочери Марии.

Февраль — первый серьезный конфликт в семье из-за наме­рения Софьи Андреевны отказаться от дальнейшего рожде­ния детей.

Март — читал в подлиннике Платона и Гомера. 13 июня — рождение сына Петра.

Июнь — подозревая, что болен чахоткой, уехал в самарские степи для лечения кумысом.

март — написал рассказ для детей «Кавказский пленник». Май — перестраивал яснополянский дом для растущей семьи. Ноябрь — выход в свет «Азбуки» — хрестоматии, составлен­ной Толстым для воспитания детей всех сословий. Работал над романом из эпохи Петра I.

сентябрь—октябрь — в Ясной Поляне позировал И. Н. Крам­скому для портрета, заказанного П. М. Третьяковым.

9 ноября — смерть сына Петра. Разочаровался в идее романа о Петре I. Начал работать над романом «Анна Каренина».

22 апреля — рождение сына Николая.

20 июня — смерть любимой тетушки Т. А. Ёргольской.

январь — начал публиковать «Анну Каренину» в журнале «Русский вестник».

20 февраля — смерть сына Николая. Ноябрь — рождение и смерть дочери Варвары. 1876 — продолжал работу над «Анной Карениной».

июль — в Оптиной пустыни беседовал со старцем Амвросием. 6 декабря — рождение сына Андрея.

Завершил работу над «Анной Карениной». Окончание пуб­ликации «Анны Карениной» в «Русском вестнике». Огром­ный успех романа. Первые признаки духовного переворота, связанного с утратой смысла жизни.

январь — выход «Анны Карениной» отдельным изданием. Февраль — встречался в Москве с декабристами П. Н. Свис- туновым и М. И. Муравьевым-Апостолом.

Март — ездил в Петербург для сбора материалов для романа «Декабристы». На лекции философа В. С. Соловьева впер­вые оказался рядом с Ф. М. Достоевским, но не познако­мился.

Апрель — отправил И. С. Тургеневу за границу письмо с предложением помириться и получил его охотное согласие. Сентябрь — встретился с И. С. Тургеневым в Ясной Поляне. Увлекся церковными службами, молитвами, постами.

июнь — совершил паломничество в Киево-Печерский мо­настырь.

Сентябрь — в Москве встретился с митрополитом Москов­ским Макарием (Булгаковым). Совершил паломничество в Троице-Сергиеву лавру. 20декабря — рождение сына Михаила. Отошел от Церкви. Начал работать над сочинением, в кото­ром собирался изложить основы своей новой веры. 1880; январь — совершил поездку в Петербург. Пытался доказать тетушке А. А. Толстой, что церковная вера — ложь. Май — в Ясной Поляне не поддался на уговоры Тургенева принять участие в торжествах по случаю открытия памятни­ка А. С. Пушкину в Москве, из-за чего получил от Достоев­ского отказ приехать в Ясную Поляну. Работал над «Исповедью» и книгой «Соединение, перевод и исследование четырех Евангелий».

1 марта — гибель императора Александра II от бомбы на­родовольцев.

8—15 марта — написал письмо новому императору Алек­сандру III с просьбой помиловать цареубийц. Март—апрель — начал враждовать с обер-прокурором Си­нода К. П. Победоносцевым.

Июнь — вместе со слугой Сергеем Арбузовым посетил Опти- ну пустынь под видом простого мужика. Сентябрь — по желанию жены и старших детей переехал с семьей в Москву.

31 октября — рождение сына Алексея. Пережил окончательный «духовный переворот», приведший к началу раскола в семье. Написал рассказ «Чем люди живы».

январь — участвовал в переписи населения Москвы.

Июль — купил дом в Долгом Хамовническом переулке (ныне Музей-усадьба JI. Н. Толстого в Хамовниках). Начал писать повесть «Смерть Ивана Ильича».

май — выдал жене доверенность на ведение всех имущест­венных дел.

Октябрь — познакомился с В. Г. Чертковым. Работал над сочинением «В чем моя вера?».

17июня — пытался уйти из семьи.

18 июня — рождение дочери Александры. Основание издательства для народа «Посредник», задуман­ного Толстым и Чертковым.

Увлекся шитьем сапог. Пытался бросить курить и отказать­ся от мяса.

март — совершил поездку в Крым с больным князем JI. Д. Урусовым, посетил места, где воевал.

Декабрь — пытался уйти из семьи.

Написал и опубликовал народные рассказы «Где любовь, там и Бог», «Упустишь огонь — не потушишь» и др.

Письмо С. А. Толстой сестре: «Помешан на чтении для на­рода».

В Москве вел новый образ жизни: вставал в семь утра, качал воду, пилил и колол дрова, не ел белого хлеба, не ходил по гостям, рано ложился спать.

18января — смерть сына Алексея. Февраль — познакомился с В. Г. Короленко.

Написал драму «Власть тьмы» (сначала запрещена к поста­новке).

Начал работу над комедией «Плоды просвещения».

апрель — познакомился с Н. С. Лесковым.

Начал работать над повестью «Крейцерова соната».

январь — первая постановка «Власти тьмы» в Париже.

31 марта — рождение последнего ребенка, сына Ванечки. 24 декабря — рождение первой внучки Анны, дочери Ильи Львовича.

Окончательно бросил курить. Участвовал в общественном движении «Согласие против пьянства». Волна отказов от военной службы под влиянием толстовс­ких убеждений.

март — встретился с философом В. С. Соловьевым. Август — читал вслух семейным и гостям «Крейцерову сона­ту». «Подняло всех. Очень нужно».

Начал писать роман «Воскресение» («Коневская повесть»). Работал с крестьянами на пахоте и косьбе.

февраль — чтение императором Александром III «Крейце- ровой сонаты», запрещенной к печати духовной цензурой. Апрель — завершил «Послесловие к "Крейцеровой сонате"». Шил сапоги. Работал над статьей «Для чего люди одурмани­ваются?», повестью «Отец Сергий» и статьей о «непротив­лении».

Сделал запись в дневнике: «Очень тяжело нравственно, — тоска, всё дурно, и нет любви».

апрель — встреча с царем С. А. Толстой, пытавшейся добить­ся разрешения на публикацию «Крейцеровой сонаты». Сентябрь — вместе с женой, детьми и последователями на­чал помогать голодающим крестьянам.

«работал на голоде» в Рязанской губернии. Писал статьи о голодающих. Писал книгу «Царство Божие внутри вас».

— продолжал «работать на голоде».

июль — запрет Главным управлением по делам печати редак­циям газет «заимствовать из иностранных газет какие-либо сведения о графе Л. Н. Толстом, его сочинениях и частной его жизни».

Написал статью «Христианство и патриотизм». Пытался со­ставить «Катехизис» с изложением основ своей веры.

январь — пытался уйти из семьи.

23 февраля — смерть любимого сына Ванечки.

Август — познакомился с А. П. Чеховым. Октябрь — премьера «Власти тьмы» в Александринском те­атре в Петербурге.

Ноябрь — премьера «Власти тьмы» в Малом театре в Москве. Написал статью «Стыдно» против телесных наказаний. 1896 — начал работу над повестью «Хаджи-Мурат». 1897, июль — пытался уйти из семьи.

Декабрь — завершил статью «Что такое искусство?». Начал помогать преследуемой в России секте духоборов. 1898 — окончил роман «Воскресение». Принял решение напеча­тать его в пользу духоборов, переселяющихся в Канаду.

март—декабрь — опубликовал «Воскресение» в журнале «Нива».

январь — познакомился с А. М. Горьким.

февраль — публикация в «Церковных ведомостях» определе­ния Синода об «отпадении» Толстого от Церкви. Сентябрь — из-за ухудшения здоровья уехал в Крым.

январь—май — встречался в Крыму с А. П. Чеховым, А. М. Горьким, А. И. Куприным.

Июнь — возвратился в Ясную Поляну.

август — написал рассказ «Дочь и отец» (издан посмертно под названием «После бала»).

Продолжал работу над «Хаджи-Муратом».

27января — начало Русско-японской войны, вызвавшей ан­тивоенные настроения Толстого.

23 августа — смерть старшего брата Сергея.

январь — начало первой русской революции.

Тяжело переживал поражение русского флота и сдачу Порт- Артура. Написал статьи «Конец века» и «Царю и его помощ­никам».

27ноября — смерть любимой дочери Марии.

Работал над антологиями «Круг чтения» и «Мысли мудрых людей» («Мысли на каждый день»). 1907— работал над изложением Евангелия для детей и «Детским кругом чтения».

1908, май — написал статью «Не могу молчать» против смертной казни.

Август — торжества в России и во всём мире, посвященные восьмидесятилетию Толстого. 1909 — сделал запись в дневнике: «Не пишется, а хочется и дума­ется... Очень, очень хочется сказать, душит потребность...» Конфликт с женой из-за литературного наследства. Интри­ги В. Г. Черткова вокруг завещания Толстого. 1910, июль — втайне подписал завещание в пользу дочери Алек­сандры.

Ночь на 11 октября — ушел из Ясной Поляны. 7 ноября — скончался на железнодорожной станции Астапово. 9 ноября — похоронен в лесу Ясной Поляны.

БИБЛИОГРАФИЯ

Произведения Л. Н. Толстого

Толстой Jl. Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. М., 1928— 1958.

Воспоминания, дневники, письма, интервью

Булгаков В. Ф. Как прожита жизнь: Воспоминания последне­го секретаря Л. Н. Толстого. М., 2012.

Булгаков В.Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни: Днев­ник секретаря Л. Н. Толстого. М., 1957.

Булгаков В. Ф. Лев Толстой, его друзья и близкие. Тула, 1970.

Величкина В. М. В голодный год с Львом Толстым. М.; Л., 1928.

Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого (записки за пятнадцать лет). М., 2002.

Гусев Н. Я. Два года с Л. Н. Толстым. М., 1973.

Жиркевич А. В. Встречи с Толстым: Дневники. Письма. Тула, 2009.

Интервью и беседы с Львом Толстым. М., 1986.

Кузминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. М., 1986.

Л. Н. Толстой и его близкие. М., 1986.

Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1978.

Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка (1857—1903). М., 2011.

Маковицкий Д. П. У Толстого. 1904—1910: «Яснополянские записки»: В 4 кн. //Литературное наследство. Т. 90. М., 1979.

Микулич В. (Веселитская Л. И.) Встречи с писателями. Л., 1929.

Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870—1894. СПб., 1914.

Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями / Вступ. ст. Л. Д. Опульской; сост., подгот. текста и коммент. Н. А. Калини­ной, В. В. Лобзяковой, Т. Г. Никифоровой. М., 1990.

Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. М., 1980.

Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. М., 1987.

Толстая А. Л. Дневники (1903-1920). М., 2015.

Толстая А. Л. Дочь. М., 2001.

Толстая А. Л. Отец: В 2 т. М., 2001.

Толстая С. А. Дневники: В 2 т. М., 1978.

Толстая С. А. Моя жизнь: В 2 т. М., 2011.

Толстая С. А. Письма к Л. Н. Толстому. М; Л., 1936.

Толстой А. Л. О моем отце // Яснополянский сборник. Тула, 1965.

Толстой И. Л. Мои воспоминания. М., 1969. Толстой Л. Л. В Ясной Поляне. Правда об отце и его жизни. Прага, 1923.

Толстой Л. Л. Опыт моей жизни. М., 2014. Толстой Л. Я. Переписка с русскими писателями: В 2 т. М., 1978.

Толстой С. Л. Очерки былого. Тула, 1975. Толстой С. М. Дети Толстого. Тула, 1994.

Литература

Басинский П. В. Лев Толстой: бегство из рая. М., 2010.

Басинский П.В. Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды. М., 2013.

Бирюков П. И. Биография Л. Н. Толстого: В 4 т. М., 2000.

Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1828 по 1855 год. М., 1954.

Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1855 по 1869 год. М., 1958.

Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., 1963.

Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1881 по 1885 год. М., 1970.

Гусев Н. Н. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого. М.; Л., 1936.

Духовная трагедия Льва Толстого. М., 1995.

Жданов В. А. Толстой и Софья Берс. М., 2008.

Зверев А. М., Туниманов В. А. Лев Толстой (серия «Жизнь заме­чательных людей»). М., 2006.

Ксюнин А. И. Уход Толстого. СПб., 1911.

Л. Н. Толстой: Pro et contra. СПб., 2000.

Л. Н. Толстой: Энциклопедия. М., 2009.

Лев Толстой и его современники: Энциклопедия. М., 2008.

Мейлах Б. С. Уход и смерть Льва Толстого. М.; Л., 1960.

Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой: Материалы к био­графии с 1886 по 1892 год. М., 1979.

Опульская Л. Д. Лев Николаевич Толстой: Материалы к био­графии с 1892 по 1899 год. М., 1998.

Ореханов Г., свящ. Русская православная церковь и Л. Н. Тол­стой. М., 2010.

Петров Г. П. Отлучение Льва Толстого от церкви. М., 1978.

Русские мыслители о Льве Толстом. Тула, 2002.

Смерть Толстого по новым материалам: Астаповские теле­граммы. М., 1929.

Толстая A. J1. Об уходе и смерти Л. Н. Толстого. Тула, 1929. Уход и смерть Льва Толстого. Корреспонденции. Статьи. Очерки. СПб., 2010.

Чертков В. Г. О последних днях Л. Н. Толстого. СПб., 1911. Чертков В. Г. Уход Толстого. Берлин; М., 1922. Шкловский В. Б. Лев Толстой (серия «Жизнь замечательных людей»). М., 1963.

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие. Толстой как произведение 5

Часть первая ВОСПИТАНИЕ ЧУВСТВ (1828-1847)

Жизнь как насилие 7

Волконские 12

Толстые 20

Тетеньки 27

Братья 35

Часть вторая БЕГЛЕЦ (1847-1862)

Утро помещика 42

Пустяшный малый 47

Сам себе шпион 51

Кавказский пленник 56

Подпоручик Севастопольский 65

Тургенев и другие 77

Толстой за границей 83

Часть третья СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ (1862-1877)

Подколесин 90

Дьявол 95

Берсы 101

Роковая ошибка 111

Неимоверное счастье 114

Яши Поляновы 118

Солнце в зените 124

Часть четвертая ПЕРЕВОРОТ (1877-1892)

Еще не катастрофа 129

Остановка жизни 131Соблазн и безумие 134

Отречение от Церкви 138

Отречение от литературы 146

Отречение от государства 154

Отказ от собственности 161

Отказ от литературных прав 172

Чертков 180

Чертков и Софья Андреевна 193

Часть пятая УХОД И СМЕРТЬ (1892-1910)

Толстой в девяностые годы 200

Отлучение от Церкви 215

Репетиция смерти 225

Завещание 228

Бегство 247

Оптина пустынь 255

Шамордино и дальше 261

Астапово 272

Эпилог 286

Басинский П. В.

Б 27 Лев Толстой: Свободный человек / Павел Басин­ский. — М.: Молодая гвардия, 2017. — 302[2] е.: ил. — (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 1637).

ISBN 978-5-235-03980-3

О Льве Толстом написаны десятки мемуаров, включая воспоминания его ближайших родственников, мельчайшие факты его биографии отраже­ны в сотнях писем и дневниковых записей современников. Тем не менее его жизнь продолжает оставаться загадкой. Как из «пустяшного малого», не получившего систематического образования, получился великий писатель и философ? Что означал его «духовный переворот»? Что побудило его отка­заться от собственности и литературных прав? За что его отлучили от Цер­кви? Каковы истинные причины нескольких попыток его ухода из дома? Зачем перед смертью он отправился в Оптину пустынь?

Писатель и журналист, лауреат литературной премии «Большая книга» Павел Басинский подводит итог своих многолетних поисков «истинно­го Толстого» в книге, написанной на основе обширного документального материала, из которой читатель узнает, почему Толстой продал отчий дом, зачем в преклонном возрасте за полтора месяца выучил греческий язык, как спас десятки голодающих, за что не любил «толстовцев», для чего шесть раз переписывал завещание... Словом, это полная биография литературного гения в небольшом формате.

УДК 821.161.1.0(092) ББК 83.3(2Рос=Рус)1-8

знак информационной iC продукции

Басинский Павел Валерьевич

ЛЕВ ТОЛСТОЙ: СВОБОДНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Редактор Е. А. Никулина

Художественный редактор К. В. Забусик Технический редактор М. П. Качурина

Корректоры Л. С. Барышникова, Т. И. Маляренко, Г. В. Платова

Сдано в набор 01.02.2017. Подписано в печать 09.02.2017. Формат 84х 108/32. Бумага офсетная N° 1. Печать офсетная. Гарнитура «Newton». Усл. печ. л. 15,96+1,68 вкл. Тираж 5000 экз. Заказ № 1703740.

Издательство АО «Молодая гвардия». Адрес издательства: 127055, Москва, Сущевская ул., 21. Internet: http://gvardiya.ru. E-mail: dsel@gvardiya.ru

Отпечатано в полном соответствии с качеством STVdtO пРедоставленного электронного оригинал-макета BERTELSMANN в ООО «Ярославский полиграфический комбинат» 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97

ISBN 978-5-235-03980-3


[1] Ах, оставьте (нем.).

[2] На колени, негодяй! (фр.).

[2] Мой нежнейший друг, я только и думаю, что о счастии быть около тебя (фр.).

[3] Мой добрый друг (фр.).

[4] Время для меня тянется долго без тебя, хотя, сказать по правде, мы мало наслаждаемся твоим обществом, когда ты здесь (фр.).

[5] Преданная тебе Мария (фр.).

[5]Статут — здесь: устав, собрание правил.

[6] Мой маленький Вениамин (фр.).

[6] О т к у п — система сбора налогов и других государственных до­ходов, при которой государство передает это право частным лицам (откупщикам) за денежное вознаграждение.

[7] Принести себя в жертву (фр.).

[8] Букв, как должно (фр.). Воспитанный, соответствующий прави­лам хорошего тона.

[9] Анна Радклиф (1764—1823) — английская писательница, одна из основательниц жанра готического романа.

[10] Малые причины производят большие следствия (фр.).

[11] Великосветской важности (фр.).

[12] Ложного стыда (фр.).

[13] Дурному расположению духа (фр.).

[14] Штос (штосс, стос, банк, фараон) — карточная игра, популяр­ная в XVIII и XIX веках.

[15] Так называли в Ясной Поляне сына Аксиньи Базыкиной от Тол­стого.

[16] Зачем ты трогаешь платье Софи? (фр.).

[17] Ты любишь графа? (фр.).

[18] Не знаю (фр.).

[19] Граф (,фр.).

[20] Он сделал мне предложение (фр.).

[21] Изящных искусств (фр.).

[22] Сергей Андреевич Юрьев (1821 — 1888) — писатель и перевод­чик, председатель Общества любителей российской словесности при Московском университете, знакомый Толстого.

[23]Морганатический брак —брак, заключаемый между суп­ругами разного социального статуса, при котором муж (жена) и дети не наследуют титула. Так, княжна Долгорукова в замужестве стала не новой императрицей, а только светлейшей княгиней Юрьевской, а ее с Александром II дети не могли претендовать на престол.

[24] На самом деле это было в конце апреля.

[25]Пашковцы — члены религиозной секты, возникшей под вли­янием лорда Гренвилла Редстока, в 1874 году прибывшего в Санкт- Петербург и с большим успехом проповедовавшего в великосветском обществе. В числе приверженцев Редстока был отставной гвардей­ский полковник Василий Александрович Пашков, по имени которо­го секта и получила свое название.

[26] Александра Гавриловна Архангельская (1851 — 1905) — врач зем­ской больницы, знакомая Толстого.

[27] От grand seigneur — важная персона, вельможа (фр.). 194

[28] Глухая исповедь — таинство покаяния, совершаемое над человеком, из-за болезни или по какой-либо иной причине лишен­ным возможности отвечать на вопросы исповедующего. В данном случае Жиркевич имеет в виду знаменитые «общие исповеди», кото­рые устраивал популярный священник отец Иоанн Кронштадтский, поскольку не имел возможности исповедовать многочисленных же­лающих по отдельности.

[29] Праздник Торжества Православия отмечается в первое вос­кресенье Великого поста и связан с Константинопольским собором 843 года, созванным для восстановления иконопочитания в Визан­тии. Служба знаменует торжество Церкви над всеми ересями и рас­колами. Особое место в ней занимает чин анафематствования. В Рос­сии чин Торжества Православия был введен в XIV веке и состоял из греческого синодика с прибавлением имен новых еретиков, напри­мер Кассиана, архимандрита новгородского Юрьева монастыря. За­тем прибавились имена Стеньки Разина, Гришки Отрепьева, прото­попа Аввакума и др. Всех анафематствований было 20, а имен — до четырех тысяч. В конце XVIII столетия чин Торжества Православия исправил и дополнил митрополит Новгородский и Санкт-Петер­бургский Гавриил, из него было исключено множество имен. Пос­ле существенного сокращения в 1801 году в нем перечислялись ереси без упоминания имен, а в 1869-м из него были убраны имена госу­дарственных преступников.

[30] Петр Алексеевич Сергеенко (1854—1930) — писатель, журналист, биограф Толстого.

[31] Большим роялистом, чем король (фр.).

[32] М а н т и я (малая схима) — вторая из трех степеней посвящения в монашество.

[33]Гостинник — монах, ведающий монастырской гостиницей.

257

[34] Вахмистр—в дореволюционной России унтер-офицерский чин в кавалерии, казачьих частях и Отдельном корпусе жандармов, соответствует чину фельдфебеля в пехоте.

[35] Незаконченное: «Делай, что должно, и будь что будет» (фр.).

[36] Даты приводятся по действовавшему тогда в России юлианско­му календарю.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Адмирал Советского Союза
Адмирал Советского Союза

Николай Герасимович Кузнецов – адмирал Флота Советского Союза, один из тех, кому мы обязаны победой в Великой Отечественной войне. В 1939 г., по личному указанию Сталина, 34-летний Кузнецов был назначен народным комиссаром ВМФ СССР. Во время войны он входил в Ставку Верховного Главнокомандования, оперативно и энергично руководил флотом. За свои выдающиеся заслуги Н.Г. Кузнецов получил высшее воинское звание на флоте и стал Героем Советского Союза.В своей книге Н.Г. Кузнецов рассказывает о своем боевом пути начиная от Гражданской войны в Испании до окончательного разгрома гитлеровской Германии и поражения милитаристской Японии. Оборона Ханко, Либавы, Таллина, Одессы, Севастополя, Москвы, Ленинграда, Сталинграда, крупнейшие операции флотов на Севере, Балтике и Черном море – все это есть в книге легендарного советского адмирала. Кроме того, он вспоминает о своих встречах с высшими государственными, партийными и военными руководителями СССР, рассказывает о методах и стиле работы И.В. Сталина, Г.К. Жукова и многих других известных деятелей своего времени.Воспоминания впервые выходят в полном виде, ранее они никогда не издавались под одной обложкой.

Николай Герасимович Кузнецов

Биографии и Мемуары
120 дней Содома
120 дней Содома

Донатьен-Альфонс-Франсуа де Сад (маркиз де Сад) принадлежит к писателям, называемым «проклятыми». Трагичны и достойны самостоятельных романов судьбы его произведений. Судьба самого известного произведения писателя «Сто двадцать дней Содома» была неизвестной. Ныне роман стоит в таком хрестоматийном ряду, как «Сатирикон», «Золотой осел», «Декамерон», «Опасные связи», «Тропик Рака», «Крылья»… Лишь, в год двухсотлетнего юбилея маркиза де Сада его творчество было признано национальным достоянием Франции, а лучшие его романы вышли в самой престижной французской серии «Библиотека Плеяды». Перед Вами – текст первого издания романа маркиза де Сада на русском языке, опубликованного без купюр.Перевод выполнен с издания: «Les cent vingt journees de Sodome». Oluvres ompletes du Marquis de Sade, tome premier. 1986, Paris. Pauvert.

Донасьен Альфонс Франсуа Де Сад , Маркиз де Сад

Биографии и Мемуары / Эротическая литература / Документальное
100 великих деятелей тайных обществ
100 великих деятелей тайных обществ

Существует мнение, что тайные общества правят миром, а история мира – это история противостояния тайных союзов и обществ. Все они существовали веками. Уже сам факт тайной их деятельности сообщал этим организациям ореол сверхъестественного и загадочного.В книге историка Бориса Соколова рассказывается о выдающихся деятелях тайных союзов и обществ мира, начиная от легендарного основателя ордена розенкрейцеров Христиана Розенкрейца и заканчивая масонами различных лож. Читателя ждет немало неожиданного, поскольку порой членами тайных обществ оказываются известные люди, принадлежность которых к той или иной организации трудно было бы представить: граф Сен-Жермен, Джеймс Андерсон, Иван Елагин, король Пруссии Фридрих Великий, Николай Новиков, русские полководцы Александр Суворов и Михаил Кутузов, Кондратий Рылеев, Джордж Вашингтон, Теодор Рузвельт, Гарри Трумэн и многие другие.

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары
100 рассказов о стыковке
100 рассказов о стыковке

Р' ваших руках, уважаемый читатель, — вторая часть книги В«100 рассказов о стыковке и о РґСЂСѓРіРёС… приключениях в космосе и на Земле». Первая часть этой книги, охватившая период РѕС' зарождения отечественной космонавтики до 1974 года, увидела свет в 2003 году. Автор выполнил СЃРІРѕРµ обещание и довел повествование почти до наших дней, осветив во второй части, которую ему не удалось увидеть изданной, два крупных периода в развитии нашей космонавтики: с 1975 по 1992 год и с 1992 года до начала XXI века. Как непосредственный участник всех наиболее важных событий в области космонавтики, он делится СЃРІРѕРёРјРё впечатлениями и размышлениями о развитии науки и техники в нашей стране, освоении космоса, о людях, делавших историю, о непростых жизненных перипетиях, выпавших на долю автора и его коллег. Владимир Сергеевич Сыромятников (1933—2006) — член–корреспондент Р РѕСЃСЃРёР№СЃРєРѕР№ академии наук, профессор, доктор технических наук, заслуженный деятель науки Р РѕСЃСЃРёР№СЃРєРѕР№ Федерации, лауреат Ленинской премии, академик Академии космонавтики, академик Международной академии астронавтики, действительный член Американского института астронавтики и аэронавтики. Р

Владимир Сергеевич Сыромятников

Биографии и Мемуары