— А кто ж, как не он? Полуночный гость. — Флоро опустошил пепельницу, церемонно застегнул сутану и отхлебнул глоток виски. — Такое всегда случается со старыми барами. В них поселяются призраки. Заходишь в туалет, а там моет руки призрак. Души из чистилища. — Он отпил еще глоток, сделав жест в сторону флага Республики. — Человеческая эктоплазма.
— Они наверняка разбегаются, увидев тебя в сутане.
— Сукно первого сорта. — Флоро Блум легко поднял большой ящик с бутылками и понес его к стойке. — В мастерской для церковнослужителей и военных шил. Знаешь, сколько лет я ношу эту сутану? Восемнадцать. Сделана по мерке. Это единственное, что я взял с собой, когда меня исключили из семинарии. Прекрасно подходит и в качестве рабочей одежды, и в качестве домашнего халата… Который час?
— Восемь.
— Значит, пора потихоньку открывать. — Флоро с грустным вздохом снял сутану. — Интересно, придет ли юный Биральбо играть нам сегодня?
— Кто с ним был вчера?
— Женщина-призрак неколебимой морали. — Флоро Блум отодвинул занавеску и кивнул на кушетку, на которой то он, то я иногда ночевали. — Он не спал с ней. По крайней мере — здесь. Так что остается только один вариант: Лукреция Прекрасная.
— Значит, вы знали! — удивленно произнес Биральбо. Он, как любой, кто живет безумной страстью, удивлялся, что другие могут знать о самом для него сокровенном. К тому же это открытие заставляло иначе взглянуть на давнее воспоминание. — А Флоро мне ничего тогда не сказал.
— Он чувствовал себя оскорбленным. «Предатели, — говорил он мне, — в тяжелые времена я переправлял их записки, а теперь они прячутся от меня».
— Прятались не мы, — Биральбо говорил так, словно боль в нем еще жила. — Пряталась она. Даже я ее не видел.
— Но в Лиссабон вы поехали вместе.
— Я тогда не добрался до Лиссабона. Попал туда только год спустя.
Я все еще слушаю ту песню. Как в истории, которую рассказывали уже множество раз, с радостью отмечаю в ней каждую мелочь, каждый поворот, каждый подвох, отличаю звуки трубы от фортепиано, когда они звучат одновременно, чуть ли не веду их, потому что в каждый миг знаю, что сейчас зазвучит, как будто сам пишу эту песню и придумываю эту историю по мере того, как течет эта мелодия, медленная
— Это как внезапно проснуться, — сказал Биральбо. — Как если засыпаешь днем, а просыпаешься в сумерках и не понимаешь ни сколько сейчас времени, ни где находишься, ни кто ты такой. Так часто бывает в больницах — мне рассказывал Билли Сван, когда был в том санатории в Лиссабоне. Однажды он проснулся, и ему показалось, что он умер и ему снится, что он еще жив, что он все еще Билли Сван. Как в легенде про спящих эфесских отроков[10], которая так нравилась Флоро Блуму, помнишь? Когда Лукреция ушла, я погасил огни «Леди Бёрд», вышел на улицу и вдруг почувствовал, что прошли три года — именно тогда, в последние пять минут. По дороге домой я слышал ее голос, он беспрестанно повторял: «Прошло три года». Я до сих пор, стоит закрыть глаза, слышу эти слова.
Больше всего его мучила не боль и не одиночество, а то, что мир и время в одночасье потеряли все звуки, как будто отныне и навсегда он должен был жить в доме с обитыми ватой стенами: с тех пор как он познакомился с Лукрецией, город, музыка, воспоминания, его жизнь — все превратилось в игру совпадений и символов, которые, говорил он, осторожно поддерживали друг друга, как инструменты в джазовой композиции. Билли Сван часто повторял ему, что в музыке главное не мастерство, а резонанс: в пустоте, в баре, полном дыма и голосов, в чьей-то душе. Разве не этот самый резонанс пробуждает во мне чувство времени и инстинкт предвидения, когда я слушаю те песни, которые Билли Сван и Биральбо играли вместе, «Burma» или «Lisboa»?