Лукреция замолчала, ожидая вопроса, но Биральбо ничего не спросил. У нее пересохло во рту и болело в груди, но она продолжала курить — яростно, безо всякого удовольствия. Вдали за деревьями начинало светать, ровное серое небо, еще погруженное в ночь, прорезали пурпурные полосы.
Моря было не слышно уже много часов. Очень скоро, с первыми лучами солнца, между деревьями поднимется туман. Стоя перед окном, спиной к Биральбо, Лукреция продолжила говорить. Может, даже не для того, чтоб он знал, что с ней происходило, и сочувствовал ей, а для того, чтобы и он не избег своей части наказания, причитающейся ему порции унижения и стыда.
— …Той ночью в домике в лесу. Я тебе рассказала не все. Они мне дали снотворного и напоили коньяком; я на ногах не держалась, когда Малькольм вел меня в кровать. Я смотрела на него и видела поверх его плеч голову Португальца — глаза открыты, лиловый язык выпал изо рта. Малькольм раздел меня, как спящего ребенка, а потом в комнату вошли Туссен с Дафной, они мило улыбались, знаешь, как родители, заглянувшие пожелать спокойной ночи. А может, это было раньше. Туссен всегда, когда говорил, подходил слишком близко, и у него пахло изо рта. Он сказал тогда: «Если наша девчушка не будет молчать, как паинька, папаше Туссену придется подрезать ей язычок». Он сказал это по-испански, для меня это звучало очень странно: я уже много месяцев говорила и сны видела только по-немецки и по-английски. Даже ты, когда снился мне, разговаривал по-немецки. А потом они ушли. Я осталась одна с Малькольмом. Я видела, как он ходит по комнате, но была в полусне. Он разделся. Я поняла, что он собирается делать, но помешать этому никак не могла, как когда тебя преследуют во сне, а ты не можешь никуда скрыться. Он был очень тяжелый, неуклюже ерзал по мне, стонал с закрытыми глазами, кусал мне губы, шею, все ерзал и ерзал, а я желала только одного: чтоб он поскорее закончил и я смогла провалиться в сон. Малькольм стонал так, будто умирал, рот у него был широко раскрыт, на лицо мне капала слюна. Он перестал двигаться, но продолжал лежать на мне мертвым грузом — я тогда поняла, что это значит: он весил как Португалец, когда они поднимали его за ноги и за голову и клали на брезент. Потом, уже в Женеве, я стала падать в обморок, меня начало тошнить по утрам, и вовсе не от голода. Тогда я вспомнила о Малькольме и о той ночи. Об этих слюнях. О том, как он стонал мне в лицо.
Рассвело. Биральбо оделся и сказал, что пойдет раздобудет кофе. Когда он вернулся с двумя чашками, Лукреция все так же смотрела в окно, только теперь свет заострял ее черты, и кожа казалась еще бледнее на фоне красного шелка странной широкой сорочки, перехваченной у пояса, с привкусом то ли китайщины, то ли средневековья. С сожалением и злостью он подумал, что, наверное, эту сорочку подарил ей мужчина с фотографии. Когда Лукреция села на кровать пить кофе, ее коленки и бедра вынырнули из-под волн красного шелка. Биральбо никогда еще не желал ее так сильно. Но он уже понимал, что ему придется уехать одному. И что нужно сказать об этом прежде, чем она попросит.
— Я отвезу тебя в Лиссабон, — сказал он. — Спрашивать ни о чем не буду. Я тебя люблю.
— Возвращайся в Сан-Себастьян. Верни машину Флоро Блуму. Скажи, что я о нем не забыла.
— Ты мне важнее всего на свете. Я ни о чем не буду просить. Не буду даже просить, чтоб мы спали вместе.
— Поезжай к Билли Свану, возьми билет на завтрашний рейс. Ты станешь лучшим чернокожим пианистом в мире.
— В этом нет смысла, если тебя не будет рядом. Я буду делать все, как ты захочешь. И когда-нибудь ты снова полюбишь меня.
— Неужели ты не понимаешь, что я бы отдала что угодно за это? Но единственное, чего я действительно хочу, — умереть. Всегда — и сейчас, прямо здесь.
Никогда, даже в те времена, когда они только познакомились, Биральбо не замечал в ее глазах такой нежности. И он с болью, гордостью и отчаянием подумал, что больше никогда ни в ком этого не встретит. Высвобождаясь из объятий, Лукреция поцеловала его, слегка приоткрыв губы. Халатик из красного шелка соскользнул с ее плеч на пол, и она нагая пошла в ванную.
Биральбо подошел к закрытой двери. Положив ладонь на ручку, некоторое время он слушал шум воды. Потом надел пиджак, спрятал в карманы ключи и, после секундного раздумья, револьвер — образ улыбающегося Туссена Мортона помог решиться. Кошелек бессмысленно топорщился в кармане: Биральбо вспомнил, что перед отъездом из Сан-Себастьяна снял со счета все деньги. Он отделил от пачки несколько купюр, а остальное положил на ночной столик, спрятав в книгу. Уже осторожно открыв дверь, он обернулся: забыл забрать письма Лукреции. Горизонтальные желтые лучи отражались в окнах холла. По пути к машине он вдыхал запах сырой земли и зарослей папоротника. Только заведя мотор и почувствовав, что отъезд неизбежен, он осознал последние слова Лукреции и то спокойствие, с которым она их произнесла. Теперь и он хотел умереть полной страсти и отмщения холодной смертью, желая только по праву своего, того, что — он уверен — всегда заслуживал.