К черту все последнее. Мы все начнем сначала. Царство. Любовь. Людей. Себя.
Сапфир горел в волосах у Стаси ярким синим светом, как Сириус ночью, на Островах, над страшным зимним колючим лесом.
Как ТЫ горела?!
Твое тело… твое нежное, узкое, как призрак горностая, жемчужно светящееся в зимней ночи тело… Его обнимал огонь. Вместо меня.
Огонь, по Писанью, когда-нибудь обнимет всех нас. И мы не отвертимся.
Самолет вертелся, падал, пожранный бешенством огня и черной пастью дыма, кувыркался в небе, и ты кувыркалась внутри самолета, и у тебя закладывало уши от жуткой боли, ведь он падал вниз стремительно, и вокруг тебя стоял столбом дикий людской крик, — о, кому ж там было кричать, все, как и ты сама, были объяты огнем, и вы все не думали ни про Жанну д, Арк на костре, ни про испанские аутодафе, ни про северные срубы, в коих горели раскольники и сгорел опальный протопоп Аввакум за старую русскую веру, — все внутри самолета превратились в живые факелы, в столбы пламени, но, пока люди краем несгоревшего, невспыхнувшего сознанья цепляли мир живых и понимали, что они умирают, что сгорают дотла, что самолет, в котором они летели, взорвался и падает в Океан, — они знали все про свою смерть, и ты тоже знала, милая, нежная моя.
Знала ли ты об огне, когда танцевала на той, первой нашей вечеринке на столе, когда пела, хулигански крича на всю каменную тюрьму высотного угрюмого дома:
«КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..
КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..»
Я с тобой. Слышишь, я с тобой. С живой ли, с мертвой.
Я забыл тех, кого любил. Я забыл Мадлен, Марго, голубку Люсиль, табачницу Кармелу. Я забыл жену Женевьеву. Я помнил и знал только одну Войну. Одну Зимнюю Войну. Это была моя любовница. Моя надежда. Мое упованье. Мое опьяненье. И ты. Ворвалась ты, в разгар Войны, и все перевернула. Я думал — ты приключенье. А ты оказалась моей молитвой, хоть я и не умел молиться. Я могу скитаться по свету. Я могу умереть в Париже. Уснуть в Лондоне на скамье в Гайд-парке и не проснуться. Я могу стрелять в людей, выстрелить в себя. Могу на ледяной площади Армагеддона продавать из мешка сибирские кедровые орешки. Я все могу! Я не могу только вернуть тебя, живую.
Поэтому я плачу. Слез нет. Сухим, страшным, перекошенным, кукольным лицом плачу я, и губы мои сводит морозом, и под моими руками — белые плечи моей Цесаревны, моей тайной Царицы. Я не знаю, кто она. Она не знает, кто я. Я чувствую — мы все крепко связаны. Так связывали по рукам и ногам каторжных монахов, осужденных безвинно на смерть, толстым просмоленным корабельным канатом, прежде чем бросить их в холодное море, в молочную, взбитую ветром пену прибоя.
Исупов ощупал крестовидный шрам на своей щеке. Уж лучше бы его укусила собака, чем носить всю жизнь отметину той девчонки.
Она врала… Нет, она не врала! Камень слишком ярко горел. Слишком яростно плакала она, изъясняя ему свое горе, и ему казалось невозможным — жить распятой на крестовине ТАКОГО горя и выжить, брести в таком этапе — и не выполнить команду, когда все вокруг смиренно подчиняются приказу. Она сама рождена приказывать. О, чересчур нежный голос.
Собака взлаяла за стеной безумно, выплеском зверьей огненной злобы.
Их послали отстрелять собак в снежную степь, к подножью белых гор — слишком много диких собак развелось вокруг расположенья части, они разрывали солдат, нападали на лошадей, утаскивали провизию. Словно сговорившись отомстить, собаки мстили людям. Исупов, как полковник, обладал правом решать, но дождался приказа из Ставки. Отряд, что должен был истребить собак в старом заброшенном буддийском городе близ подножья Хамар-Дабана, был снаряжен в полчаса. Добровольцев не надо было искать.
Юргенс вырос из-под земли мгновенно. Он, этот странный солдат, всегда болтался рядом с Исуповым. Ему надо было забыть смерть Кармелы. Когда они, Исупов и Юргенс, скрещивали взгляды, словно темный колодец приближал к ним сырое нутро земли.
Колкая снеговая крупа летела, колола ноздри и скулы, набивалась в волосы шершавой ватой, скребла лбы белым наждаком. Исупов экипировал отряд будь здоров. У всех парней в изобилии имелось оружье; три старых воина, два солдата и седой кудлатый ефрейтор, кряхтя, тащили на себе запасные винтовки, автоматы Калашникова, пулемет, их груди и спины были обвязаны патронными лентами, патронташи мотались под мышками, ножи торчали изо всех карманов, плотно и тяжело свисали с пояса в чехлах. Собаки — тоже люди. С ними тоже должна вестись война, а то они сядут на шею и поедут. Всех наших солдат переловят, перегрызут, и те, кто останется в живых, заболеет водобоязнью. Вперед! Вот он, вдали, снежный мираж, покинутый бурятский ли, китайский разрушенный город в пустыне великого снега.
Стаями дикие собаки бродили меж руин. Отряду было приказано расстрелять их всех. Бить, добивать чем угодно — в рукопашных схватках: для этой цели и припасены были в карманах и тайных складках комбинезонов ножи.