Тем временем из Чили стали доходить тревожные вести. Сначала косвенные, потому что старик писал редко. Флорьяновичи поняли, что дела его пошли под уклон, а он не сумел сохранить достаточно хладнокровия и самообладания, чтоб в своем падении за что-нибудь уцепиться и спасти то, что еще можно спасти. Импульсивный и необузданный, он повел крупную игру, ввязался в какие-то безнадежные спекуляции, разорившие его дотла. Поговаривали, будто он угодил в сети шайки ловких мошенников, которые обвели его вокруг пальца и дочиста обобрали. Тут его настигла и смерть жены. Долорес, хотя и понимала, что все ни к чему, рискнула написать старику. В своем письме она советовала даже на самых невыгодных условиях реализовать остатки имущества и приехать к ним — вырученных денег ему с лихвой хватит на спокойную и беззаботную старость в родном Приморье, откуда он уехал восемнадцатилетним юнцом. Но старик обиделся и разозлился. Свалившиеся беды до крайности обострили его самолюбие и присущую ему раздражительность; теперь его задевала и малейшая тень сомнения или недоверия к новым сумасбродным планам и затеям. «Знаете, — раздражался он в ответ, — я за свою жизнь трижды разорялся в пух, последнюю рубашку снимал, и всякий раз сам, без посторонней помощи вновь вставал на ноги. Верьте моему слову, так будет и на этот раз!» Чем стремительнее он летел в пропасть, тем более страстно мечтал расширить свое дело и тем покорнее поддавался своим безрассудным идеям. Судя по письмам, которые — видимо, из потребности хоть перед кем-то покуражиться и помахать кулаками — он присылал теперь чаще обычного, он страшился своего неминуемого взлета, который будет означать тем больший успех, чем меньше в него верят другие, и который будет поражением, чем-то вроде заслуженной кары для всех, кто по малодушию поставил на нем крест. В разгар этих лихорадочных бредней его хватил удар. Старый «солитеро», как им после его смерти писала родственница его покойной жены, с которой он, похоже, сошелся, последние два месяца просидел в кресле, с вытаращенными глазами и отвисшей губой, по которой текла слюна, и только бредил своими рудниками и фантастическими сделками. Под конец она сообщала, что после его смерти кредиторы растащили последнее, что у него было, и ей оставили лишь кое-что из домашней утвари, так, «разный хлам», на который Педро еще при жизни выдал ей дарственную.
Таким образом, у Флорьяновича внезапно иссяк источник и вместе с ним испарилась надежда на наследство. Однако Целсо не впал в уныние. Слава богу, как-нибудь проживет на собственные средства! Было б здоровье и хорошее настроение! Все остальное образуется! Когда ему казалось, что Зое грустна, он думал: «Бедняжка! Уязвлена ее гордость». Растроганный, он брал ее за узкие плечи, привлекал к себе и говорил: «Не печалься, у тебя будет все. Запомни, душенька, главное — не вешать нос. Посмотри на нас — мы с твоей мамой никогда не падали духом и не предавались отчаянью. А ведь поначалу и у нас бывали трудные минуты. Мамин отец очень рассердился, когда мы поженились, никак не мог простить нам этого. Нам было трудно и помощи ждать неоткуда, — (он забыл, что такое положение длилось каких-нибудь три-четыре месяца), — но мы не теряли мужества и с уверенностью смотрели в будущее, мы просто не хотели думать об этом…»
Между тем было очевидно, что Андре всерьез увлекся Зое. Каждую субботу он приезжал в город на танцы или на встречи в Клубе. По мнению Целсо, при теперешних обстоятельствах Андре был наилучшей партией для Зое. Он мог надеяться на хорошую карьеру, отличался безупречной изысканностью манер, безукоризненно одевался, был легок в общении. Обладая большим вкусом, он на редкость удачно составлял различные комбинации из того, что было в его не слишком обширном гардеробе. Пиджак в красно-коричневую клетку с бриджами придавал ему вид делового человека, когда он по утрам приезжал из Драчеваца, чтобы взять в банке деньги для выплаты рабочим. Тот же костюм, только без портфеля и с пуловером, превращал его в заядлого спортсмена, ассоциируясь то с гольфом, то со светло-желтой гоночной торпедой, а то и с самим Сент-Гюбером[34]
. В том же клетчатом красно-коричневом пиджаке и в серых фланелевых брюках он выглядел аристократом с головы до пят, привыкшим менять костюмы по нескольку раз на день. Серая фланелевая пара выдавала в нем утонченного эстета, который неплохо разбирается в искусстве и в красивых вещах вообще. Даже последний, неиспользованный вариант — клетчатые красно-коричневые бриджи с серым двубортным пиджаком, — пожалуй, подошел бы для какого-нибудь скетча, которые разыгрывались в Клубе, для комического персонажа, не умеющего одеваться; на танцы, увеселения или на празднование дня 14 июля[35], когда консульство рассылало приглашения, сообщая, что в этот день «Arborera son pavillon»[36], он неизменно являлся в смокинге; фрак не надевал даже на балы, считая, «que ca vieillit»[37].