Хорошо, что февраль короткий месяц!»
БУДНИ И ПРАЗДНИКИ
Зоревой ветер пронизывал, но бессонная ночь все-таки давала о себе знать, и я, спрятавшись за кабину, дремал под монотонный гул мотора и неторопливый разговор деда Герасима и еще какого-то незнакомого мне старика в заячьем, кулигами выщипанном треухе. Они ехали только до грейдера — ловить попутные машины: Герасиму нужно было попасть в райцентр, а тому, в треухе, Севостьянычу — на станцию и там на поезд и в город к сыну, чтобы высказать ему свою обиду.
— Я ему говорю, — жаловался Севостьяныч. — «Ты бы, Гришка, поимел совесть, хоть по пятерке мне в месяц присылал. Жалованье-то вон какое тебе идет!» А он, сукин сын, смеется: «На что тебе, батя, деньги? Тебе ж колхоз пенсию платит». — «Ну что ж, говорю, колхоз, а ты само собой должон. Сын ведь, я тебя родил». Так он, бесстыжие его глаза, отвечает на это: «Прям уж, родил! Охоту свою справлял»… Во какой, сукин сын!
Герасим гладил пушистую, широкую, как лопата-грабарка, бороду и усмехался:
— А ты какого же года призыва, Севостьяныч?
Дед в треухе наморщил лоб, пожевал губами и ответил четко, по слогам, совсем как в строю:
— Восемьсот восемьдесят пятого. А ты? — Сам он, видно, недослышивал и всякий раз, говоря что-либо, наклонялся к собеседнику.
— Я-то? — Герасим придавил локтями развевавшуюся на ветру бороду и, усмехаясь одними глазами, сообщил: — Меня как раз первая германская настигла. Стало быть, вот на второй спас семьдесят стукнуло.
— Ну тогда ты еще молодой, — протянул дед в треухе.
— Да я-то еще молодой, — серьезно согласился Герасим, поправляя на голове капюшон брезентового плаща.
На какое-то время я забылся, но машину тряхнуло, и я услышал голос Севостьяныча:
— А так-то он обходительный. Говорит, езжай, дедушка, счастливого путя…
Речь шла о Комарове. Дед в треухе заходил к нему узнать насчет транспорта утром, когда я сидел на крыльце правления, поджидая шофера.
— Пятнадцатый на моей памяти, — почему-то с гордостью сказал дед Герасим. — Первым, значит, приехал Ефим Нарышников в тридцатом году, следом Осипов был, потом Мельников и Мокров в одно время, это когда колхоз разъединили, за ними Ухин Лешка, при нем снова собирали в кучку…
Всех обливских председателей Герасим назвать не успел, машину еще раз тряхнуло, она вылезла на грейдер, и у Татарского кургана старики сошли.
«Вот бы устами кого рассказать об истории колхоза, — подумал я о Герасиме. — Мудрый старик…» Но спохватился, что журналист во мне проснулся совсем некстати.
…— Ты заснул, что ли? — шофер Митяй Завгороднев дернул меня за плечо. — Приехали. Вон полевой стан, там и найдешь своего брательника. А мы дальше, к амбарам едем, — и не удержался от соблазна сострить: — Может, заехать на обратном?
Напрямик по жесткому, не примятому дождями жнивью, по комковатой пашне пошел я к большому дому под шиферной крышей, спрятавшемуся в белесых зарослях лоха. Безлюдная тишина осени вызывала тревогу, непонятную робость. Двери в дом были открыты, и, еще не переступив порога, я увидел на земляном полу скомканные грязные фуфайки, заватланное мазутом ведро со вдавленным боком и пару пыльных сапог на грядушке металлической кровати. Я заглянул, и сапоги тотчас соскользнули на пол. На кровати, потирая заспанное лицо, сидел рыжий большелицый парень лет восемнадцати.
— Отдыхаем? — спросил я, присаживаясь на скамью к длинному дощатому столу.
— Только и делаем, что отдыхаем, — зло подтвердил рыжий.
— Где же начальство ваше?
— Какое? — лениво уточнил он. — У нас тут каждый гекто́р — директор. А дела нету… А вы, случаем, не из газеты? — переменив тон, спохватился парень.
— Почему из газеты?
— Был у нас один на прошлой неделе. Из «Ударника». Обещал помочь. Сцепились они тут с Буяновым, — повеселел рыжий. — Не сеем ведь почти, ждем с моря погоды. Заработка нет. Да разве Буянова переспоришь? Упрямый… — протянул мой собеседник.
— А чего не сеете-то? Машин, что ли, нет?
— Машины есть. Дождя бригадир ждет. Говорит, в сухость зерно бросать, что собаке под хвост…
— А сами вы как думаете?
— Сами ходят с усами, — зевнул рыжий. — А наше дело телячье: поел, и в закут.
Вечером мы с Николаем сидели у скирды соломы, за кустами лоха, и он рассказывал мне о жизни своей, о бедах своих.
— Жмут со всех сторон, чтобы сеяли, — жаловался он. — А земля — кремень, лемеха гнутся, курносятся. Разве из-под такой глыбы вырвется росток? — Буянов пнул ботинком сухой ком земли. — После уборки ни одного, даже понарошенского дождика не перепало. Вот и сей — не хочу.
— Значит, весной посеете, — со спокойной уверенностью вставил я.
— Пойди, скажи это в район, — посоветовал Николай. — Или в газету напиши. Ты же газетчик!
— Прицепщик, — попробовал я отшутиться, чтобы остепенить Буянова.