Трудно объяснить, почему я не взял денег за стихотворение, но не взял. Сказал, что дарю его в знак дружбы. За ружье тоже не хотел брать. Но тут уж Двуносый настоял, дескать, они тогда пили в счет ружья. Точно купец достал из внутреннего кармана куртки лопатник и новенькими хрустящими двадцатипятками отвалил двести пятьдесят рублей. Особенно удивило, что новенькими.
- Дорогой Митя, мы же с банком напрямую работаем! Я же заведующий торговой точкой. - Он самодовольно потер руки. - А за стихотворение, пока действует "Лужа", четыре бесплатные кружки, ежедневно, - твои.
Я поблагодарил Двуносого. Мне показалось, что, хотя он и находится во власти прежних традиций и представлений об окружающей жизни, в нем произошла заметная перемена. Как будто все то же юродство и бахвальство примитива и в то же время цепкий захват и удержание лидерства в доставшейся ему нише. Перемена была настолько разительной и убедительной, что я напрямую спросил:
- Скажи, как зав, выкарабкаюсь я или?..
Никогда я не считал себя проницательным человеком. И, спрашивая, был готов к тому, что Двуносый ни в каком виде не ответит прямо, изберет какую-нибудь неожиданную форму юродства. Тем острее ощутил прямоту, неопровержимость его правды.
- Не знаю, Митя, ты ставишь себя вне денег, а сейчас все крутится только возле них - хапают все, кто может. (Он перешел на шепот. Видимо, не хотел, чтобы его слышал Тутатхамон, который занимался упаковкой ружья.) За себя скажу точно, если до Рождества не прибьют, то как минимум открою еще три дополнительных киоска. Я не поэт, Митя, я даже не бухгалтер, но я уже думаю деньгами.
Он окликнул сантехника, и они, не прощаясь, вышли из комнаты, позабыв закрыть дверь.
- Видал, какой наряд мастрячит?! Колдун! А тела - нету...
- Зато у тебя повсюду тело, уже и уму негде расположиться, - возмутился Двуносый, но не зло, а только чтобы показать, что возмутился. (Наверное, ему было приятно, что не только у него нет тела.)
Я захлопнул дверь и, отложив крылатку, занялся генеральной уборкой. Мне хотелось отвлечься, чтобы не думать о политике, но всякие мысли сами лезли в голову.
Да, была уравниловка, да, процветала бездуховность, но нравственные ценности не подлежали пересмотру. Именно поэтому мы замечали: и ложь, и бездуховность, и уравниловку... Нравственность, как здоровье нации, нельзя купить ни за какие деньги. А если все, что вне денег, автоматически выпадает из жизни, то скоро за бортом окажется сам человек. Какая разница в том, что прежнее инакомыслие запрещалось властью, а нынешнее - замалчивается, будто его нет и в помине?! Картина, написанная талантливым художником, уже сегодня представляется большей ценностью, чем сам художник, или вообще остается невостребованной. За тысячелетия от сотворения мира мы так ничему и не научились. Мы вновь и вновь совращаемся все тем же запретным плодом вседозволенностью. Да-да, вседозволенностью... Нам семидесяти трех лет не хватило, чтобы построить коммунизм, но вполне достаточно пятисот дней, чтобы устроить демократический рай. Наши поводыри либо безнадежные недоумки, либо аферисты, для которых, как сказал старшина-сверхсрочник, начало ельцинских реформ есть начало огромной международной аферы...
Я вновь захандрил, меня ничто не интересовало. Не знаю, как бы я выбрался из своего удручающего состояния, если бы не уже известная встреча с прапорщиком. Вспомнив о нем, вспомнил и о своем обещании - побывать у начальника железнодорожных перевозок. Может, ничего страшного?! Может, я просто хмурею оттого, что уход Розочки давит на сердце, словно блуждающий осколок - на мозги старшине-сверхсрочнику?!
Утром тридцать первого декабря изрядно вьюжило, и я, чтобы опробовать капюшон, приделанный к крылатке, пошел на вокзал пешком. Естественно, пошел через Волхов, чтобы сократить путь, и вскоре пожалел об этом. Дело в том, что на голом пространстве реки порывы ветра были настолько сильными, что я не успевал гасить их под крылаткой. Система моих креплений (подвязок из бельевой веревки) практически не срабатывала. То есть срабатывала - как стропы раскрытого парашюта или концы паруса, наполненного снежным вихрем. Чтобы продвинуться вперед, приходилось налегать на упругую стену, которая вдруг сама налегала на меня то сбоку, то сзади, а то и сверху. Разумеется, я падал много раз. Но однажды поскользнулся особенно неудачно: порыв ветра подхватил меня, и вначале я побежал, а потом уже плашмя заскользил по мокрому льду прямо под новый городской мост, под которым вода почему-то никогда не замерзала. Если бы не утепленный капюшон (случайно зацепился им за какую-то вмерзшую в лед лесину), точно бы угодил в полынью. В общем, чуть не лишился крылатки, а в одежды нагреб столько оледеневшего снега, что уже на вокзале, когда отогревался под лестницей, один сердобольный отец сказал, что бывает... и, многозначительно поглядывая на лужу, в которой я стоял, рассказал про "подобный случай на евпаторийском вокзале, на котором, оказывается, как и здесь, нет поблизости ни одной уборной".