И мы поехали за рыбцех (есть такое полуразвалившееся строение барачного типа на крутом скалистом берегу, который острым клином заходит в море), там перед ним гладь воды расстилается на обе стороны, словно перед носом судна, а полуразвалившееся строение напоминает капитанскую рубку «Титаника». В первый мой приезд мы с Розочкой довольно часто бывали за рыбцехом — в свежую погоду белые барашки волн наскакивали на скалы и отпрыгивали, словно горные мериносы. А уж в тихую, солнечную (особенно на закате) белый известняк скал и руины рыбцеха казались розовыми и очень легко представлялось, что мы на оторванном клочке суши, — «…не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Не знаю почему, но именно эти слова припоминались мне всякий раз, когда мы выходили на крутой берег. Припомнились и сейчас, и до того горько мне стало, что, перепрыгивая с камня на камень, быстро спустился к морю и умылся, чтобы Розочка ничего не заметила.
Она заметила. Во всяком случае, когда я вернулся, и сел с нею рядом, и она прильнула ко мне, и я ее взял на колени, чтобы чувствовать всю-всю, она сказала:
— Митенька, очень-очень прошу никогда не плакать обо мне. Я скоро умру (она еще теснее прижалась и, опережая мое возражение, зашептала с обжигающей горячностью), но я не умру, я оттуда буду помогать тебе. Где бы ты ни был я буду рядом. Митенька, как только похоронишь меня… нет-нет, проводишь… Так вот, как только проводишь — сразу же и уезжай отсюда. Я не люблю этот дом, эту хату, эту развалюху, мы с мамонькой не жили в ней, а медленно, медленно так существовали. Митенька, только с тобой я и пожила чуть-чуть, а то все умирала и умирала, но, кажется, уже совсем скоро я никого не буду мучить… Нет-нет, Митенька, подожди… (Опережая мои возражения, она опять прижалась.) Там, Митенька, там, в вечной жизни, я всегда буду ждать тебя. Я уже попросила этих седеньких старушек, чтобы собрали меня, чтобы обязательно надели платье, что в золотой горошек… такое, вперемежку с зелеными клиньями. Помнишь, ты говорил, что я в нем точь-в-точь как школьница? И еще, Митенька, те белые туфли, что ты втайне от меня купил… Так и не надела их ни разу, все берегла и сама не знала для чего, а теперь поняла…
— Ну что ты, Розочка?! — взмолился я. — Мы еще сходим в них на открытие нашего ресторана и на дискотеку…
И опять она прижалась ко мне, сдавив мои руки.
— Погоди, Митенька, погоди… я в этих туфлях и платье в золотой горошек хочу понравиться тебе, когда выбегу встречать тебя. Да-да, чтобы там, в новой жизни, ты сразу узнал меня. Да-да, Митенька, узнал и полюбил, так же, как здесь, а большего мне и не надо. Посмотри, посмотри, это оттуда, с ангельских полей, серебряные лепестки сыплются!
Розочка отстранилась от меня и с неестественной твердостью посмотрела в даль моря так, что и я посмотрел вслед ее взгляду. Я, конечно, не поверил в ее серебряные лепестки, подумал, что началась галлюцинация, но нет…
Меня охватил восторг — над морем, словно кто-то распахнул окна, потоки белых солнечных лучей касались воды, и морская рябь играла и серебрилась, точно с небес и в самом деле были просыпаны звенящие лепестки. Да-да, звенящие… Правда, мне показалось, не лепестки — над морем как бы шел дождь из серебряных монет.
— Господи, как красиво! — выдохнула Розочка.
И это действительно было красиво. Словно зачарованные, мы не могли наглядеться. А окна то закрывались, то опять распахивались в новом месте, и тотчас под ними в лучах солнца являлись взору сверкающие серебряные поляны. А дождь все звенел и звенел. И море в благодарении все серебрилось и серебрилось.
Да, это и впрямь был серебряный день!..
И вдруг, очнувшись, Розочка опять прильнула ко мне.
— Ты видишь, видишь радугу? — спросила и затаилась, словно давала время увидеть и оценить.
Под впечатлением серебряного дождя я готов был увидеть все, что угодно. Я вытягивал шею, крутил головой, оглядывался, но никакой радуги не видел.
— Какая жалость, что не видишь, а она такая большая — от горизонта до горизонта, мы уже плывем под нею. Видишь?!
Как бы навстречу радуге она рванулась так резко, что я едва удержал ее.
— Видишь, видишь?!
Я ничего не видел, кроме того, что у Розочки начался приступ, на который, наложением, отягчающе подействовали наркотики, и она бредила, что называется, наяву — быть может, представляла нас на теплоходе, плывущем в Евпаторию.
— Да, Розочка, да, я вижу радугу, — согласился я.
Потом обнял ее и, чувствуя жар ее воспаленного тела, сказал, что надо идти домой.
Я взял Розочку на руки и невольно в который раз поразился ничтожной тяжести ее тела. Она весила, наверное, меньше самого маленького подростка.
В машине она как будто успокоилась и даже немного вздремнула. Но дома ее стал душить кашель. Обессиленная, она выглядела ужасно (живой труп), а глаза взывали — нет-нет! — кричали о помощи.
Я сделал ей два укола: один внутримышечно, второй внутривенно. Через некоторое время Розочка опять успокоилась и даже попыталась что-то напевать. Однако еще через минуту как-то враз затихла и уснула.