Не помня себя, я слетел с крыльца; мама приникла лбом к моему плечу, и я крепко-крепко сжал ее голову.
— Ма-а, ну теперь-то чего?
Я осторожно усадил ее опять на лавочку.
— Ничего, ничего. — Мама отрешенно уставилась на свои ноги в резиновых сапогах. — Как жеть, как жеть эт я?!
— Да ладно тебе, мам, я только что приехал. Меня подбросил на подводе Иван Иванович Огородников.
Я присел на корточки и стал подзывать Шарика. Он как-то очень умудренно смотрел на мои пустые руки — и не подходил.
Мама продолжала молча сидеть, машинально теребя прутик. Господи, какая она маленькая в этом огромном темно-коричневом платке, в этом широком плюшевом жакете, в этих больших резиновых сапогах. И еще этот прутик в руках, с которым она и вовсе кажется подростком. Господи, как сильно она постарела: глубоко впавшие глаза, морщины, изрезавшие лицо, — а ей ведь всего сорок четыре года. Я вспомнил, как еще маленьким мама водила меня по барнаульским больницам… А потом, когда я уже учился в восьмом классе и жил в интернате, она не упускала ни одной подвернувшейся оказии, чтобы прислать мне коржиков и варенья…
А теперь я сидел на корточках и всеми силами старался не видеть, как она беспомощно теребит прутик. В этой ее беспомощности я чувствовал свою вину — мы с Розочкой так и не удосужились сообщить наш адрес. Да что там?! Я не удосужился!..
— Шарик, Шарик! — позвал срывающимся голосом.
Шарик утратил очертания, расплылся в какое-то пегое пятно. Ужасная безнадега, прострация — я чувствовал себя мардонайцем. И вдруг ласковые скользящие прикосновения: Шарик таки подошел ко мне и стал лизать мою руку.
Я заплакал.
Глава 48
Изба — деревянный крестьянский дом. Однако не скажешь: моя изба — моя крепость. Как, впрочем, не скажешь: не красен дом углами, а красен пирогами. Чувствуется подделка, фальсификация. Мысль почему-то «не проглатывается», «стоит, как кость в горле». И совсем другое: мой дом — моя крепость; не красна изба углами, а красна пирогами. Вот это вот «изба и пироги» так и льется, так и светится лучезарно.
Мама отодвинула загнетку — из печи пахнуло полузабытым дымком, и сразу же вспомнились настоящие домашние пироги с капустой. Да-да — с капустой.
Про пироги зря я… Но мама обрадовалась и, затопив печь, побежала по соседям. Пока ее не было, осмотрел дом. Начал со своей комнаты.
Тот же сундук возле обогревателя, тот же овчинный тулуп на нем. Тот же стол у окна и тот же стул. В левом углу та же этажерка с книгами, а в правом — солдатская кровать повдоль деревянной перегородки. Тот же мореный платяной шкаф, величаемый гардеробом, и тот же половичок из разноцветных лоскутов. Все было прежним и в то же время абсолютно другим — музейным. И не потому, что комната выглядела нежилой…
Я тихо опустился на сундук — меня удивила, точнее, шокировала портретная галерея писателей-классиков на стене: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бунин, Достоевский, Толстой, Шолохов, Есенин, Булгаков, Шукшин, Чехов, Блок. На столе, естественно, стоял мой портрет.
В груди защемило, словно Шарик опять лизнул мою руку.
Сухие березовые поленья полыхали белым, почти бездымным пламенем. И только изгибаясь и выплескиваясь в дымоход, пламя по краям темнело отдавало черными курчавистыми струйками. Я немножко постоял у устья. «Журчание огня» — это очень точно сказано.
Кухня. Плита прилеплена к печи. Вначале ногу ставил на краешек табуретки, на которой стояла дежка, потом — плиты. Шаг на приступочку возле котла — и ты уже на лежанке, застеленной поверх всего старым с проплешинами кожухом. Сидеть на печи всегда было уютно и радостно. Оттуда я смотрел на пышущие паром чугунки, на раскаленную докрасна плиту и, вытянув шею, плевал на нее. Плевок мгновенно сворачивался, превращался в шарик и испарялся. Это было так интересно, что, увлекшись, я терял бдительность и довольно чувствительно получал по губам.
— Вот тебе, баловник, — приговаривала мама, потрясая полотенцем. Весело прыснув, я прятался и уже из глубины «берлоги» наблюдал, как, напевая, мама месит тесто. Всякий раз, отстраняясь от дежки, она успевала взглянуть в мою сторону, чем вызывала у меня бурю смеха. Мне казалось, что главным было не тесто, а такой вот веселый способ общения со мной. Господи, лет двадцать прошло, а то и поболее, а кажется, что вчера сидел на печи.
За кухонной перегородкой (с широким проемом вместо двери) — прихожая комната. Именно комната — посреди большой стол с придвинутой к нему лавкой. За этим столом мы принимали гостей. Так что прихожая была сразу и гостиной.
Подошел к раме — на стене пожелтевшие семейные фотографии. На одной из них я в матроске и берете с помпончиком — у мамы на руках, а рядом, на табурете, улыбающийся отец с гармонью. Внутренне вздрогнул — отца обогнал, ему здесь не более двадцати трех… и похожи — один в один…
На перегородке — вешалка, гора всяких фуфаек на ней. Дальше обогреватель: высокий — от пола до потолка, широкий — до стены, отделяющей гостиную от главной комнаты. Возле обогревателя — топчан, накрытый верблюжьим одеялом. Когда-то я любил, лежа на нем, читать книги.