Так проходили дни, полные незабываемых впечатлений, когда мы тратили в свое удовольствие нечестно нажитые деньги, имевшие для нас особого рода ценность и даже как будто оживавшие в наших руках.
Изображения на банкнотах становились осанистее и ярче, мелочь весело позвякивала в карманах и умоляла пожонглировать ею. Да, воровские деньги казались нам ценнее и изысканней, представали символом высшего достоинства и словно нашептывали с улыбкой льстивые слова, зовущие к новым плутням. Это были не те презренные ненавистные деньги, которые надо зарабатывать тяжким трудом, это были шальные деньги — серебряный диск с тонкими ножками и бородой гнома, — которые входили в нашу жизнь пританцовывая и подмигивая, чей божественный пиршественный запах пьянил, как старое вино.
Озабоченное выражение никогда не посещало наших лиц, и взгляд каждого излучал надменность и отвагу. Надменные мы были оттого, что знали: обнаружатся наши похождения, и придется познакомиться со следователем.
Бывало, усевшись за столиком в кафе, мы рассуждали:
— Что бы ты стал делать в полиции?
— Я, — говорил Энрике, — рассказал бы им о Дарвине и о Ле Дантеке[6]
. (Энрике был атеистом.)— А ты, Сильвио?
— Все отрицать, держаться до последнего.
— А «резинка»?
Мы испуганно переглядывались. Мы смертельно боялись «резинки», которая не оставляет следов на теле, той самой резиновой дубинки, которой в полиции угощают преступников, не спешащих раскаяться.
С плохо скрываемым гневом я отвечал:
— Меня не сцапают. Лучше смерть.
При этом слове на скулах играли желваки, глаза стеклянели, уставившись в пространство, в миражную даль, где нам мерещились сцены резни, и ноздри раздувались, почуяв запах пороха и крови.
— Вот я и говорю: надо отравить пули, — нарушил молчание Лусьо.
— И делать бомбы, — подхватывал я. — Никакой пощады. Взрывать, травить фараонов. Кто зазевается — пулю… Следователям — посылки с взрывчаткой.
Так беседовали мы, сидя за столиком в кафе, мрачно упиваясь своей безнаказанностью, ведь никто кругом не знал, что мы — бандиты, и сладкий ужас сжимал наши сердца, стоило только представить, какими глазами взглянули бы на нас прохожие девушки, если бы узнали, что мы, такие юные, такие хрупкие, — бандиты… Бандиты!..
Около полуночи мы встретились в кафе с Энрике и Лусьо, чтобы окончательно уточнить план новой кражи.
Выбрав угол поукромнее, мы заняли столик у окна.
Мелкий дождь частил по стеклу, и оркестр издавал последние страстные вздохи криминального танго.
— Лусьо, ты точно знаешь, что сторожей нет?
— Абсолютно. Сейчас каникулы, все расползлись.
Мы собирались, ни много ни мало, ограбить школьную библиотеку.
Энрике сидел задумчивый, опершись подбородком о ладонь. Козырек кепки затенял его лицо.
Я нервничал.
Лусьо вертелся, глядя по сторонам с видом человека, довольного жизнью. Чтобы окончательно убедить меня в безопасности предприятия, он сдвинул брови и в десятый раз доверительно прошептал:
— Дорогу я знаю. Что ты переживаешь? Перелезем через решетку, и дело с концом. Сторожа в отдельной комнате на четвертом этаже. Библиотека — на третьем, с другой стороны.
— Разумеется, — сказал Энрике, — здорово было бы прихватить «Энциклопедический словарь».
— Как мы прихватим двадцать восемь томов? Ты с ума сошел… Уж лучше сразу заказать грузовик.
Проехало несколько машин с поднятым верхом; слепящие дуги укрывшихся в листве фонарей отбрасывали на мостовую длинные живые тени. Официант принес кофе. Столики вокруг были по-прежнему пусты, музыканты болтали вполголоса, а из биллиардной долетал стук киев, которым увлеченные игроки приветствовали особенно головокружительный карамболь.
— Сыграем козырного?
— Отстань.
— Опять дождь.
— Тем лучше, — сказал Энрике. — Монпарнас и Тенардье любили такую погоду. Тенардье говорил: «Все дело в Жан Жаке Руссо». Славная феня, да и вообще, жук он был, этот Тенардье.
— Еще капает?
Я снова отвернулся к окну. Дождь падал косо; ветер гулял по бульвару, раскачивая мутную водяную завесу.
Я глядел на зелень, облитую серебряным светом фонарей, и мне представлялась другая, тоже летняя ночь и парки, в которых ликовала шумная чернь и красные ракеты вспыхивали в небе. Безотчетная тоска сжала сердце.
Эту злосчастную последнюю ночь я помню очень хорошо.
Оркестр заиграл мелодию, которая на доске значилась под названием «Kiss-me!»[7]
.В дешевой обстановке кафе музыка звучала трагично и словно издалека. Это было похоже на пение бедняков эмигрантов в трюме корабля, озаренного закатным солнцем, тонущим в зеленых океанских хлябях.
Мне запомнилось лицо скрипача, его сократовский череп и блестящая лысина. Он был в темных очках, но усталый взгляд скрытых стеклами глаз угадывался по тому, с каким напряжением склонялся он над нотами.
Лусьо спросил:
— Как у тебя с Элеонорой?
— Порвали. Говорит, что больше не хочет со мной гулять.
— Почему?
— Потому.