Сменили. Написали «Орган княжеского двора» – что никаких нареканий уже не вызвало. Поставили излаженную по корявым чертежам Щенко печатную машину, завезли медовуху и бумагу. Оставалось самое трудное – подобрать кадры.
Уединившись в своем кабинете со жбаном медовухи, Щенко стал думать. Когда жбан опустел, Щенко вышел на крыльцо и рявкнул:
– Коня мне! Стражу!
И объяснил задачу. Не успела стриженая девка косы заплести, как стража рассыпалась по Киеву в поисках авторов наиболее срамных надписей на заборах, а также самых заядлых градских матерщинников. Уже через полчаса пред очи Щенко были силком доставлены гончар Тимоха Матюган, шорник Ерошка Плюнь-Хайло, половец Мастур-Батыр, изгнанный соплеменниками за переходившее всякие границы блудословие, и лях Казимир Дупа, вынужденный срочно покинуть Краков после сочинения срамных частушек про тамошнего епископа и пробавлявшийся в Киеве мелкими кражами. Напоследок, завернув в судную избу, Щенковы посланцы извлекли оттуда ушкуйника Бермяту, обложившего на торжище купчиху такими словами, что с ней произошел родимчик и общая трясовица организма.
Доставленные стояли ни живы ни мертвы, полагая, что их собрали, дабы предать жестокой смерти. Взошедши на крыльцо, Щенко орлиным оком оглядел рекрутов и сказал краткую речь:
– Ой вы, гой еси добры матерщиннички! Решил я, соколы, ваши таланты поставить на службу отечеству. В газете будете служить.
– А это чего? – осторожно поинтересовался Ерошка Плюнь-Хайло. – Драть будут, поди?
– А это значит, – сказал Щенко, – что будете вы, соколы, ругать распоследними словами княжьих супротивников, сиречь все сопредельные народы, а вам за это будут гривны платить и медовуху наливать от пуза. А там, благословясь, и до этих доберемся, носатеньких… Кто согласен, кто нет?
– Да ить кто ж несогласный? – истово заорал Ерошка, хватив шапкой оземь. – В согласьи мы, боярин!
– Якши работенка, бачка! – осклабился Мастур-Батыр. – Моя за тебя глотку перегрызет!
– То бардзо добжа задумка, – чинно сказал лях Казимир Дупа. – У пана не голова, а Краковский университет…
Все вроде бы наладилось, однако Щенко был грустен.
– Идейности не хватает, – бормотал он под нос. – Корней духовных, воссиянности… Ага! А лови его, лови, добры молодцы!
Скромно бредущего мимо подворья индивидуума в заплатанном подряснике вмиг изловили и приволокли. Выяснилось, что зовется сей индивидуум отец Мудодарий, а по-мирскому – Степанко, был только что легонько посечен плетьми, расстрижен и изгнан из монастыря за неумеренное винопитие и столь же предерзостный блуд с наказом никогда более не попадаться братии на глаза.
– Так, – задумчиво протянул Щенко. – С одной стороны… С другой же… Будешь, старинушка, у нас олицетворять духовное начало. Корни и прочее. Что расстрижен – не беда. У нас по Думе один такой сколько лет ошивался…
– Не умею я… олицетворять-то… – смиренно признался расстрига.
– Прикажу – сумеешь, – отрезал Щенко. – Дело, в принципе, нехитрое.
Все было в порядке, и он гордо покосился в сторону забора, за коим грустно бродил в одиночестве конкурент Ферапонтыч. У того дела шли гораздо хуже. Сколько он ни бродил по улицам, как ни орал на стражников, ни единого демократа, не говоря уж об интеллигентах, в Киеве отловить не удалось. Зародилось страшное подозрение, что на данном историческом отрезке их не имелось вовсе. И Ферапонтыч пребывал в печали.
– То-то, – гордо подбоченившись, бросил Щенко. – А теперь, други мои верные, объявляю учредительный банкет!
Парни из преисподней
Лишь на восьмой день, как следует опохмелившись утречком, сели готовить первый номер «Кузькиной матери». Гвоздем его стала сотворенная Тимохой и Мастур-Батыром огромная передовица под аршинным заголовком «Кончак – с печки бряк», на девять десятых состоявшая из площадной, уличной и переулочной матерщины. Привести хотя бы одну цитату не представляется возможным из соображений приличия, можно упомянуть лишь, что хана Кончака объявили главой тайного синклита гомосексуалистов Дикого поля и Тавриды, обозвали перенятым у Щенко термином «злостный жидомасон», обвинили в краже кур и симпатиях к русофобам. Осушив еще жбан и мстительно хихикая, Мастур-Батыр дописал про интимные шалости хана с верблюдицами, после чего с чувством исполненного долга уполз под стол, присоединившись к давно уже храпевшему там Тимохе.
Ерошка Плюнь-Хайло окаянствовал над византийцами, припомнив им и Олегов щит на вратах Царьграда, и шлюху Феофано, и утраченную Западную Римскую империю. Обвинив во всевозможных грехах, от казнокрадства до лесбиянства, приписал в конце: «И вообще наши этих козлов всегда лупили» – и с чистой совестью взялся за медовуху.
Отдел поношения сопредельных стран в составе Казимира Дупы и Бермяты представил обширную нецензурную поэму о краковском епископе и рассказе о варяжских обычаях с матерным осмеянием таковых. После чего надрался.